Текст книги "Жизнь на старой римской дороге"
Автор книги: Ваан Тотовенц
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Хватит, и так вот сколько даром уносит.
Они сцепились.
Тигран был худ и тщедушен, а турок силен и широк в плечах. Тигран остался при синяках да с выбитым зубом в придачу. Никто из очевидцев не заступился.
– С собакой лучше не связываться, – говорили они.
Спустя пять дней Тиграна вызвали в суд.
Я тоже пошел послушать и посмотреть разбирательство этого дела, несмотря на запрещение матери ходить в подобные места.
Турок явился в суд, обмотав голову белым платком. Он заявил, что Тигран ударил его камнем и рассек ему голову, представил суду справку – врачебное свидетельство об увечий. Тиграну дали два месяца и, избивая, потащили в тюрьму.
Тигран только одно просил, обращаясь к суду:
– Развяжите ему голову, проверьте, есть ли рана….
Суд нашел достаточной и справку врача.
Когда Тиграна увели в тюрьму и мы вышли из зала суда, я собственными глазами видел, как турок, сделав несколько шагов, с невозмутимым видом размотал платок и сунул его в карман, – никакой раны, даже царапины на его голове не было.
Однажды днем обрушилось на нас страшное известие, – армянин-цирюльник перерезал глотку своему клиенту.
Весть с молниеносной быстротой облетела город. Все поспешили закрыть магазины и укрыться в домах. За четверть часа городской базар принял воскресный вид: совершенно опустел.
Оказывается, цирюльник брил турка, когда к нему зашел знакомый армянин и шепнул на ухо:
– Такое на улице творится: все перемешалось – турки, армяне. Что ты тут делаешь?
То была лишь шутка.
Цирюльник же решил, что началась резня, а значит, незачем упускать момент – в кресле дремал турок, – и, не долго думая, перерезал ему горло. Затем с бритвой бросился на улицу, чтобы присоединиться к толпе. Мирная тишина улицы огорошила его. В ужасе от содеянного он вскочил на коня и умчался прочь из города. Вечером полицейские волокли его жену в тюрьму, били и требовали, чтобы она сказала, где скрывается со муж.
* * *
Провозглашена османская конституция. Поцелуи, объятия, излияния, уверения в любви, в братстве.
Отворили ворота тюрем, выпустили политических заключенных, среди них и двух моих учителей.
Перед зданием правительства состоялся митинг свободы, выступили турецкие революционеры, говорили о Канун Эсаси[32]32
Канун Эсаси – конституция (турец.).
[Закрыть]. Я впервые видел турок-революционеров. Мне говорили, что турки революционерами не бывают.
Возвращался я с этого митинга усталый, весь в пыли, голодный, но радостно возбужденный.
На одной улице повстречался мне Шемси.
Давно мы с ним не виделись. Он обозвал моего отца гяуром, я его отца – итом. Тут уж были оскорблены наши родители, и мы с Шемси поссорились. Лично я не мог не поссориться с Шемси еще и потому, что, когда он обозвал моего отца гяуром, тот уже был в могиле…
Шемси взглянул на меня краешком глаз.
Я тоже.
Я улыбнулся.
Он тоже.
Не могу рассказать, как наши ноги понесли нас навстречу друг другу и мы обнялись.
Шемси затащил меня к себе. Чужим показался мне их старый дом. Он провел меня в комнаты, поправ гаремные обычаи их дома. Я поцеловал руку его матери, обернулся и увидел Санеи. Она улыбнулась. Руки наши встретились.
Давно не видел я Санеи без ее фиолетового облака. В ней немного, совсем немного стало меньше воздушности.
Я крепко сжал ей руку, она зарделась и что-то шепнула, поворачиваясь к матери. И столько женственного было в этом шепотке, что я тотчас представил ее купающейся в бассейне, представил, как вода бассейна впитывает в себя солнечное тепло ее тела.
* * *
Поцелуи и объятия после провозглашения конституции не помогли, потому что уже через несколько дней «мудрейшие» из армян стали шептаться:
– Как бы нас не обманули.
«Мудрейшие» из турок тоже не отставали:
– Будьте начеку, армяне хотят овладеть нашей страной и искоренить нашу веру.
Время пыталось все повернуть вспять.
* * *
Еще в детстве знали мы такую игру: «армянин и турок». Игра была простая: набросав кучу камней и назвав ее крепостью, мы делились на две группы, в одной – армяне, в другой – турки, и начинали брать крепость.
– Эй, турки прорвались!..
– Армяне подходят к крепости, дай им по башке!..
И это считалось невинной игрой.
Развлекались мы таким образом до самой империалистической войны.
А в ней, в империалистической войне, была сыграна, собственно, та же игра, с той только разницей, что теперь стороны представляли настоящие армяне и настоящие турки и играли они всерьез, на настоящей земле, сжигаемые ненавистью друг к другу.
Никто, ровным счетом никто не говорил нам в детстве: бросьте эту игру. Мы играли, а взрослые усатые люди, снискавшие себе славу людей серьезных и мудрых, смотрели на нас и улыбались.
Каждый раз перед началом игры вставала перед нами понятная трудность: никто не хотел быть «турком». Приходилось тянуть жребий, кто вытягивал «армянина» – ликовал, а кто «турка» – вешал нос.
Да, мы росли в такой атмосфере.
И грядущим поколениям расскажут удивительную сказку:
«Жил да был на свете немногочисленный древний народ, и земля его простиралась от моря Ванского до моря Средиземного и от Багдада до Византии. Был он землепашцем-бедняком, ремесленником, интеллигентом, торговцем, помещиком, банкиром, большим государственным чиновником, дворником, слугой, рабом и прочим. Пламенно любили этот народ его богатые сородичи, жившие за границей, питали к нему искреннюю любовь и министры западных правительств, потому что была у этого народа высокая культура, которую они распространяли по всему Востоку. Движимые пламенной любовью, министры и сородичи толкали этот народ на войну с его соседями – народами другой веры, крови и культуры, – который, однако, значительно превосходил их численностью и оружием. И грянула ужасная война. Весь мир потонул в пороховом дыму, потекли реки крови. И крикнули на ухо этому древнему народу западные министры и богатые его родичи: „Пробил час освобождения, бей своего соседа, хвати по его полумесяцу крестом своим“. Черные, красивые глаза этого древнего народа блестят, жаждут свободы, и начинается неравный бой: крошат, бьют, и от народа этого остается горстка людей – как печальная память о кошмаре. А после битвы с наглым цинизмом смеялись над костями и пепелищем министры и богатые родичи.
С неба упало три яблока…»
17
Было в той стране, где мы родились, поколение детей, которое выросло позади бань, на неостывших кучах золы.
На языке турок это было поколение кюльхан беев – князей зольных куч, – ни у кого из них не было отца, как у Христа из Назарета, родившегося за тысячу девятьсот тридцать лет до нас, потому что в наш век не сыскался бы святой Иосиф, готовый взять в жены деву с младенцем на руках. «Святые девы» оставляли своих младенцев, едва поднявшихся на ноги, среди куч золы, позади бань, и те росли себе без Иосифов и без матерей.
Зимой они разгребали золу, зарывались в нее, спасаясь от жестокой стужи.
Князья зольных куч жили впроголодь, полуголые, слонялись вокруг мечетей, хватая оплеухи.
Питались они на помойках объедками арбузов, дынь, всякими очистками, – кто был посильнее, добывал более вкусную еду: один из лап бездомной кошки кусочек мяса вырвет, другой – баранью голову из мясной лавки стащит, третий – яйцо на каком-нибудь базаре…
В полдень князья сходились за казармой, – туда солдаты сливали остатки хараваны[33]33
Харавана – солдатская похлебка.
[Закрыть]. Случалось, что нападали на телеги крестьян, привозивших в город продукты. Избиваемые в кровь, разживались зерном или мукой. Особенно дружно бросались на телеги, груженные сахарной свеклой, потому что могли испечь ее в свежевысыпанной золе.
Не было никакой организации – государственной, религиозной, общественной или благотворительной, которая заботилась бы об этих несчастных.
Своих покойников они хоронили сами, чуть поодаль от зольных куч, разбивая друг другу головы при разделе лохмотьев.
Раз в год хозяева бань, согласно закону, убирали все зольные кучи. В дни таких расчисток рабочие натыкались не на один десяток трупов.
* * *
Один из князей зольных куч был Али, красивый, высокий, хорошо сложенный и сильный малый.
Али исполнилось двадцать пять лет, когда отец мой поставил его сторожем в нашу усадьбу. Князья зольных куч частенько наведывались в нашу усадьбу, но со вступлением Али в новую должность набеги их прекратились. Али сам снабжал свою ораву фруктами и овощами, не злоупотребляя, однако, доверием отца.
Отец был доволен им. Усадьбу таким образом уберегли от разорения.
Али был человек верный, честный и смелый. В драке он брал верх даже над полицейскими.
Поступив к нам на службу, он сразу же сменил одежду, выкупался (третий раз в жизни), побрился, постригся, повязался широким длинным зеленым поясом, заткнул за пояс нож и взял в руки длинную и толстую, как посох, палку.
Но люди все равно не забывали о его прошлом и при каждом удобном случае бросали ему в лицо презрительное:
– Кюльхан бей…
Как-то пришел Али к моему отцу, смущенно стал перед ним и сказал:
– Хаджи-эфенди, думаю в другой город податься, здесь все знают, что я кюльхан бей.
И грубый этот человек, никогда в жизни не плакавший, вдруг зарыдал.
– Не обращай внимания, Али, – сказал отец, – через несколько лет все забудут, что ты был кюльхан бей, ты станешь человеком… – и вложил ему в руку несколько серебряных меджидов.
Али денег у себя не держал, все, что дарил ему отец, он отдавал на хранение старой моей тете. Никаких потребностей, кроме как поесть и одеться, у него не было: ел у нас, носил купленную отцом чуху, а тетя снабжала его табаком из трапезундских запасов отца.
Али заботился о бывших друзьях. Кого определит в слуги, благодаря знакомствам, приобретенным в нашем доме, кого в кучера, нескольких пристроил к лошадям. Старался помочь даже тем, кто удирал в горы разбойничать.
Поговаривали, что эти бандиты спускаются иногда с гор и навещают Али в нашем имении, но мы в это не верили.
Городские власти несколько раз тайно засылали к нашей усадьбе полицейских, чтобы изловить бандитов, дружков Али. Но куда там! Ведь достаточно было малейшего знака на воротах, чтобы они прошли мимо. Ну а раз уж спустились с гор – с пустыми руками не любили уходить: грабили первого встречного и удирали.
Мать все опасалась, что отец когда-нибудь нарвется на них.
– Пораньше возвращайся из усадьбы, смотри, ограбят тебя, часы и деньги оставляй дома.
– Да будет тебе, жена, – отвечал отец, – они этого не сделают.
Но они так и сделали: отец однажды вернулся домой ограбленным. Мать напомнила, что предостерегала его..
– Темно было, даже по голосу не узнали меня.
– Так тебе и поверила я.
– Узнали бы – не стали трогать.
В полночь отец послал за Али.
Тот влетел, запыхавшись. Отец рассказал ему, как было дело. Али помрачнел, вышел, не проронив ни слова.
Утром чуть свет неизвестно кто бросил в окно спальни отца часы, пальто и деньги.
К полудню Али зашел к отцу, потупив глаза.
– Хаджи-эфенди, они не признали вас, – сказал он.
– Голодные люди, – ответил отец, – не осуждаю.
Как-то Али явился к отцу, явно одолеваемый какими-то мучительными мыслями. Вид у него был такой, точно он хотел сообщить отцу что-то важное, но не решался.
– В чем дело, Али? – спросил отец.
– Хаджи-эфенди, хочу сказать что-то, да боюсь, засмеете еще.
– Говори, не стесняйся, смешно будет – посмеемся, чего мнешься?
– Хаджи-эфенди, решил босиком до Мекки дойти, стать хаджи и вернуться. Обетом связал себя.
– Хорошее дело задумал, Али. Только зачем босиком?
– Чтобы заветное мое желание непременно исполнилось..
– Ну что ж, доброго тебе пути, – заключил отец.
Али еще что-то хотел сказать. По-видимому, именно то, что его с самого начала смущало.
– Хаджи-эфенди, да буду я прахом у ног твоих… – взмолился Али.
Отец понял.
– Говори, Али, я тебе многим обязан.
– Хаджи-эфенди, дал бы ты мне два золотых, ведь в дороге все может случиться.
– Двух золотых не хватит, – сказал отец, – я тебе дам пятнадцать.
Али нагнулся и поцеловал край его халата.
В тот же день он объявил о своем намерении. По исламскому обычаю, единоверцы Али должны были проводить его в путь с подарками.
Утром, когда отец отсчитал и вложил в руку Али пятнадцать золотых, мать огорченно вздохнула, уязвленная в своих религиозных чувствах.
– Соберись армянин в Иерусалим, небось ничего не дал бы, – бросила она.
– Я свое дело знаю, – ответил отец, – пусть он только вернется, посмотришь, сколько заработаю!
Через несколько дней, когда Али пустился в путь, в лохмотьях, босой, с длинным сучковатым посохом, многие из его единоверцев вышли пожелать ему доброго пути. Однако подарков он не получил: его социальное происхождение помешало проявить религиозные чувства даже единоверцам.
Али еще раз приложился к краю отцовой одежды и, гордо выпрямившись, решительно заявил:
– Хаджи-эфенди, я еще покажу, чего я стою!
Отец поцеловал его в лоб и, тайком вложив в руку еще один золотой, попросил:
– Будешь идти через Иерусалим, остановись у Акопова колодца, там Христос наш встретился с самаритянкой, и над тем колодцем за меня поставь свечку.
– Поставлю, и не одну, хаджи-эфенди, будь уверен.
И Али зашагал в Мекку.
* * *
Прошло два года. Али как в воду канул.
– Наверное, остался в каком-нибудь городе, на твои денежки открыл магазин, сколотил капитал и живет себе припеваючи, – говорили отцу.
Отец был непоколебим:
– Али вернется в конце концов, вот увидите.
Как-то из Мекки возвратились в наш город паломники. Отец пошел повидаться с ними.
– Я его встречал в Иерусалиме, – сказал один из них, – он еще не скоро будет, пешком ведь добирается.
Исламские паломники рассказывали о необыкновенном религиозном рвении, о мученичестве Али. Этой жертвой он должен был смыть свой «позор», всю «грязь» своего социального происхождения.
* * *
Через три года, в один прекрасный день, вдруг по всему городу расклеили яфты[34]34
Яфта – объявление, афиша (турец.).
[Закрыть], извещающие о том, что возвращается из Мекки Али, босой, обессиленный и что долг каждого мусульманина встретить его и расспросить о рае, обещанном мусульманам.
Али, согласно молве, возвращался облагодетельствованный пророком. Великой этой милости удостоился он за то, что паломничество свое в Мекку совершил пешком, погружая босые ноги в раскаленный песок Аравийской пустыни.
Мусульманское население города, еще до возвращения Али, пожаловало ему титул – бей.
Каждый мусульманин готовился встретить Али-бея подарками.
Лето. В воздухе колышется полуденный зной, жестокое, безучастное ко всему живому солнце сжигает пшеничные поля. Толпа людей запрудила широкую пыльную дорогу.
Яркие восточные ковры, которыми устланы все дороги на протяжении двух-трех верст, посерели от пыли.
Вдали возникает точка. Постепенно увеличиваясь, превращается в человеческую фигуру. Это Али. На нем длиннополая зеленая аба, голова тоже в зеленой повязке, в руке – длинный сучковатый посох, грудь обнажена, обнажено и мужское достоинство его, на котором, милостью пророка, печать хаджи – та самая благодать, которой удостоился он за свое паломничество.
Народ обступил его. Слышно только прерывистое дыхание тысяч людей – каждый стремится как можно скорее приложиться к освященному пророком символу мужественности Али, прикоснуться к лохмотьям его и посоху, поднести или назвать ему свой дар: кто коня дарил босоногому избраннику пророка, кто часть своих поместий, кто целый магазин. Груды подношений – шелка, серебро, золото, мебель, ковры, скатерти, постели, кровати, одежда – наконец погружены на фаэтоны, и Али, сопровождаемый народом, запыленный, усталый, направляется в город.
На крышах толпы зевак, к зарешеченным окнам прильнули любопытные женщины.
Али безмолвен. Ступает медленно: изнеможен. Пыль и пот проложили борозды на лбу его.
Добравшись до городской мечети, он опускается на колени, целует истоптанный мраморный порог, молится, повернувшись лицом к югу, заходит в мечеть.
Потом его провожают в отведенный для него дворец, и там он просит дать ему отдохнуть.
В полночь Али присылает за моим отцом слугу.
Не успевает отец войти к Али, как тот вскакивает, бросается навстречу и обнимает его.
– Хаджи-эфенди, ты помог мне, и я сдержал свое слово. Теперь все знают, чего я стою.
Расставаясь с отцом, Али хочет вернуть ему деньги. Отец отказывается их принимать.
– Я во спасение своей души дал тебе денег.
Али заверяет отца, что при случае он ценою жизни поможет ему в трудный час.
Отец благодарит его.
* * *
Спустя месяц Али-бей открыл бакалейный магазин, в котором не было ни мер, ни весов, потому что он ничего не мерил и не взвешивал.
Али-бей восседал в своем магазине, обложенный шелковыми, парчовыми и атласными подушками, в зеленой абе, с аршинным мундштуком во рту и с зеленой повязкой на голове.
Увидит за витриной богача, пригласит войти:
– Что послать тебе домой?
Богач попросит послать что-нибудь из имеющегося в магазине товара и оставит на шелковой подушке несколько золотых.
Али-бей жил в невиданной роскоши, широко и привольно, пользуясь всеми благами мира.
Одну за другой взял он в жены восемь двенадцатилетних девушек.
Он хотел протянуть руку помощи своим бывшим друзьям, сбежавшим в горы после столкновений с полицией и убийств, обещал деньги, дом, магазин и свое покровительство. Но разбойники не захотели возвращаться в город.
Поднялся как-то переполох в городе. Али дал пощечину полицейскому, слывшему бешеным: полицейский избивал какого-то кюльхан бея. Сперва Али решил было пройти мимо, но крики кюльхан бея заставили его повернуть обратно и дать полицейскому затрещину.
– За кюльхан бея заступается, – шушукались по углам, не осмеливаясь выступить против избранника пророка.
Трижды в день князья зольных куч собирались перед домом Али-бея. Али садился у окна так, чтобы его не видели, и наблюдал, как слуги его раздавали им хлеб. «Князья» толкались, цапались из-за лишнего куска, вытеснили слабых. Слабых Али потом звал в дом, и каждый получал свою долю хлеба.
Как-то раз Али сказал моему отцу:
– Так хочется иногда зарыться в золу.
От шелков, красавиц и золота порой его тянуло к прежней жизни. Вдруг возьмет и прикажет одному из слуг повязаться красным грязным передником, чтобы походить на уличного хайфечи, и подать ему кофе… А выпив кофе, скажет: «Я это в кредит, денег нет».
Али получал огромное удовольствие от посещения этой воображаемой кофейни.
– Из грязи не выходят в князи, – говаривал отец.
По возвращении Али из Мекки отец с его помощь уладил немало дел: вернул себе когда-то несправедлив отобранные земли, вызволил из тюрьмы своих друзей и родичей. Получил даже право на расширение армянского кладбища, А ведь это был вопрос, над которым билось целое поколение, по поводу которого делегация ездила в Константинополь к самому султану и вернулась ни с чем.
* * *
Был у нас сосед, голубей держал, звали его Акоп-голубятник.
Держать голубей считалось у нас самым унизительным занятием.
Старики говорили: «Голубь – тварь невинная, но в нем смерть».
Увидев на крыше голубя, мать в страхе крестилась:
– Голубь на крыше!..
В нашем городе, если кто хотел оскорбить человека, называл его голубятником.
В школе учитель закона божьего плевал в лицо ученику, не выучившему урока, и кричал:
– Урока не выучил, голубятник несчастный!
А на настоящего голубятника указывали пальцем, как на вора или преступника.
Не только за самих голубятников, но и за сыновей их родители не отдавали своих дочерей, а к дочерям – никто не сватался. Дознавались даже – не было ли в роду у парня или девушки «голубятников».
Если кто сообщал вдруг, что слышал, будто брат зятя деда девушки (или парня) голубей гонял, обручальное кольцо немедленно возвращалось.
Но мы, дети, любили голубей, а голубятники в наших глазах были настоящими героями.
Детям все эти предрассудки были непонятны.
В церкви миро капало из клюва золотой голубки.
Голубку славили как символ невинности во всех песнях.
Детство – это невинность.
И мы любили голубей.
Была у нас небольшая мраморная статуэтка: нагая, красивая девушка с голубкой на плече.
Отец привез ее из Стамбула. Стояла она в его комнате, на подставке из орехового дерева.
И как ни страшилась мать голубей, все хорошее она все-таки сравнивала именно с ними.
Когда у жены старшего брата рождался ребенок, мать обнимала его, подбрасывала в воздух и приговаривала:
– Птенчик ты мой, голубочек.
Я радовался, когда мать все хорошее сравнивала с голубем, и очень огорчался, когда она крестилась, увидев голубку на крыше.
Мной владело одно желание – остаться без родителей, стать круглым сиротой, чтобы гонять голубей.
Я бредил этой мыслью.
Каждый день я поднимался на крышу – полюбоваться на голубей Акопа.
Поднимался украдкой, чтобы никто не заметил. Зазорным считалось любому из членов нашей семьи, даже мне – такому еще маленькому, – забираться на крышу, чтобы смотреть на голубей Акопа. Но я, движимый непреодолимым влечением, всегда оказывался на крыше и тайком наблюдал за ними.
Как они летели, как парили в чистом прозрачном небе!
Притаившись, я ждал, что хоть один из них опустится на нашу крышу, и я дотронусь до его крыла.
Мне и во сне снились голуби Акопа. Они садились мне на голову, плечи, руки, и я жадно вслушивался в их воркованье, я прыгал, плясал, по они улетали, я ласкал их, прижимал к груди, целовал, прятал за пазуху.
Я просыпался от мысли, что это сон – это тоже было во сне – и голуби кружили вокруг меня. Когда же я просыпался на самом деле, голубей не бывало. Слышалось только их воркованье. Или и это только чудилось мне?..
Я не мог понять, за что так презирают люди голубей, за что унижают и оскорбляют голубятников, и особенно Акопа.
* * *
Вечер. Солнце еще не закатилось за горы, легкий дождь освежил воздух.
Еще светло, тускло поблескивают окна.
Акоп поднялся на крышу, откинул дверку голубятни.
Веселым хороводом взмыли в небо птицы.
Много их, молочно-белых. Вот один уронил перышко, оно, кружась, упало на землю. Налетели ребятишки, подхватили его, вырывают друг у друга, – наконец кто половчее, украшает им шапку. Есть голуби с темно-синим отливом в белую крапинку, и еще – цвета дымного пламени, цвета последних лучей заката и багряно-красные, как осенний лист.
В воздухе молочно-белые теряются в светлых облаках, их трудно разглядеть, а когда тучи отливают свинцом, из поля зрения исчезают пепельные.
Вот парочка… Округлые грудки отливают зелеными тонами, по стоит им чуть повернуться, – зеленые исчезают, проступают фиолетовые.
Вот грациозно прохаживается по крыше стайка. Одни – коричневато-кофейного цвета, другие – белые, как сахар. Распускают хвосты, о чем-то воркуют, вертят головками, легкие, быстрые, живые.
Почему же голубь – это смерть? Я так и не сумел понять эту загадку.
Голубятники вечно враждовали. Стоило одному из них завидеть кувыркающуюся в воздухе птицу, как он тут же выпускал лучшего своего голубя: сманить «чужого» к себе.
Сманивать друг у друга голубей – в этом была вся прелесть их увлекательного дела.
Голубь обворожительная птица, но и его легко обворожить.
Любовь – самый сильный инстинкт этой птицы.
Согревшись на плоской крыше, когда солнечные лучи ласкают землю, они воркуют, резвятся, стукаются клювами, загоняют их себе в перья, захмелев от безумной любви.
Вот голубятник заметил, как с одной из крыш смело взмыла в небо голубка, красиво она парит… Фиолетово-зеленая ее грудка, переливаясь, сверкает в лучах солнца. Голубятник тотчас выпускает бывалого самца, одержавшего немало побед на своем веку.
Самец летит, кувыркается в воздухе, кружится вокруг голубки, и так до тех пор, пока не заворожит, не завлечет, не заманит ее в свою голубятню.
Во время такого голубиного поединка голубятники с крыш подбадривают каждый своего голубя отчаянным свистом, криками.
Хозяин голубки, которую сманил чужой голубь, расстраивается до слез. Он чувствует себя втоптанным в грязь, оплеванным. Он предпочел бы сам опозориться на весь город, лишь бы голубя не увели.
Вражда переходила из поколения в поколение, страшная обида не забывалась.
Бывало, что хозяин побежденного голубя, не в силах вынести подобного унижения, решал отомстить обидчику.
В ход пускался нож.
Сбегалась толпа, голубятники и любители голубей делились на два лагеря.
– Подло сманил мою голубку! – вопил пострадавший.
Какая подлость могла быть в любовной схватке двух невинных голубей, да еще в воздухе?
– Отдай мою голубку, не то!.. – угрожал ножом.
Хозяин голубя-победителя тоже доставал нож.
– Не получишь. А если ты мужчина – держись!
И начиналась поножовщина. Переполох, замешательство, плач детей, крики женщин – проливалась кровь.
Вот почему старики говорили, что голубь – тварь невинная, но в нем смерть.
Если в драке отступал хозяин побежденного голубя, – он месяцами не показывался на людях, запирался у себя дома, задергивал занавески на окнах.
– К жене под юбку забрался, – потешались его соперники.
А хозяин голубя-победителя уходил, задрав голову, надвинув феску на глаза кисточкой вперед: самая высокомерная и наглая манера носить феску. Уходил, никого не замечая, не глядя ни на кого.
И тем не менее голуби были моей страстью.
Что же общего между голубем и человеческой злобой? Голуби реют в небесах и не имеют никакого отношения к тому, что внизу люди пускают в ход ножи.
Наш сосед, голубятник Акоп, был цирюльником. Ремеслу своему уделял он два-три часа в день, все остальное время проводил на крыше, гоняя голубей.
Хотя Акоп и считался хорошим, аккуратным брадобреем, клиентов у него было мало.
Мы, дети, часто околачивались у его цирюльни. Только Акоп залепит лицо клиента мыльной пеной, один нос да глаза оставит, только возьмется править бритву, – мы тут же заводим разговор о голубях.
– А ведь голубка Петроса – Чил – двух птенцов вывела, – говорит один из нас и заговорщически улыбается.
Делаем вид, что разговариваем между собой, но Акоп не выдерживает, подходит к нам:
– Где слыхал? Кто сказал?
– Минас сказал.
– Быть не может.
– Ну да, так и сказал: двух птенцов.
– Врет этот Минас.
Клиент возмущается. Пузырьки пены лопаются у него на усах, наверно, щекочут нос.
– Слушай, ты будешь брить или нет?
– Потерпи немного, дело тут важное, – отвечает Акоп и продолжает разговор:
– Ну, не тяни, говори, кто тебе это сказал?
– Своими глазами видел.
Акоп озабочен. Ведь Чил голубятника Петроса привезли из Диарбекира, а диарбекирские голуби – лучшие во всей Малой Азии. И теперь у Петроса будет три «козыря».
– Чил – птица знаменитая. Но слишком уж много говорят о ней, – пытается утешить себя Акоп.
Клиент выходит из себя:
– Сколько мне еще ждать?
Глаза Акопа бегают, клиент начинает беспокойно ерзать: а вдруг Акоп возьмет да полоснет бритвой по горлу.
– Чего тебе? – спокойно спрашивает Акоп, но в этом спокойствии еле сдерживаемый гнев.
Клиент опасливо косится и уже не сердится, а просит:
– Хочу вот, чтобы ты побрил.
Акоп хватает полотенце, вытирает ему лицо, и:
– Все, пошел!..
Клиент вскакивает с кресла, надевает феску и давай бог ноги.
– Побрить его! Делать мне, что ли, нечего? – бросает ему вслед с досадой Акоп.
Уходили и мы оставляя Акопа наедине с его думами. А он, скрутив цигарку, жадно затягивался, закрывал цирюльню и шел домой, всю дорогу глядя в небо: чьи там парят голуби.
Дома он поднимался на крышу и выпускал своих голубей: на Чил свет клином не сошелся…
Над головой Акопа хлопали голубиные крылья. На каждый хлопок он отвечал восторженным возгласом:
– Ах, умереть бы мне за вас!
* * *
Однажды у дверей Акопова дома объявился хозяин голубки, которую заманил как-то один из голубей Акопа. Его сопровождали дружки, почти все пострадавшие от голубей Акопа, – голубятники.
Он остановился у порога и крикнул:
– Выходи!
Жена Акопа, услышав этот крик и в маленькое окошко увидев собравшихся на улице голубятников, заломила худые бесцветные руки, выбежала во двор.
Акоп шел ей навстречу медленно, тяжело дыша, губы у него дрожали.
Жена бросилась ему в ноги.
– Не ходи!
Но Акоп отшвырнул жену в сторону.
– Я мужчина.
Он вошел в дом, молча направился к шкафу, ключ от которого хранился только у него. Как только он вставил ключ в замок – жена рухнула на каменный пол, потеряв сознание.
Акоп отпер шкаф, достал старый дедовский клинок, рванул из ножен, поцеловал холодную сталь, снова вложил в ножны и вышел. Дочери не было дома, жена осталась лежать на каменном полу.
Появление Акопа в дверях и выхваченный из ножен клинок возымели действие, – противники отступили, к тому же подоспели сторонники Акопа.
Через несколько минут Акоп вошел в дом, поднял все еще лежавшую в беспамятстве жену, побрызгал на нее водой, а когда она пришла в себя, сказал:
– Ни капли мужества в тебе, хоть ты и моя жена.
* * *
Но жена Акопа боялась не столько ножа – насмотрелась она кровавых драк, много раз перевязывала мужу раны, – сколько того, что дочь ее, красивую девушку, никто замуж не возьмет.
Многие голубятники после женитьбы переставали гонять голубей. Что же касалось Акопа, – не было никакой надежды, что он когда-нибудь бросит это занятие и полностью отдастся своему ремеслу.
– Да оставь ты этих голубей, ради бога, – молила, упрашивала жена, – дочь у тебя растет, не век же ей дома сидеть, пожалел бы.
Акопа прямо-таки трясло, сводило судорогой от этих разговоров. Перед его мысленным взором вставали молочно-белые голуби, а рядом – бледноликая дочь с черными волосами, и душа его разрывалась от боли. Он мрачнел, разъярялся, иногда поднимал руку на жену, кричал:
– Ты опять за свое, хватит! Извела!
Порой он звал дочь, смотрел ей в черные, как арбузные семечки, глаза, сажал на колени и дрогнувшим голосом шептал:
– Девочка моя, чинара моя!..
В такие минуты слезы душили его, он поднимался на крышу, выпускал голубей и, когда они взмывали в чистое, прозрачное небо, забывал весь мир и его злые законы.
Не надолго ли?
– Дочь у тебя, или убей ее, или брось голубей, – снова начинала жена.
Но как он мог жить без своих голубей?
* * *
Шли годы, старился Акоп, но в душе все оставался ребенком.
Бывало, днями не заглядывал в цирюльню. Брил машинально, не отрывая глаз от окна.
Только заметит в небе голубя, бросается к дверям с бритвой в руке, в белом халате, позабыв о клиенте.
Шли годы. Дочь Акопа подросла, похорошела: волосы до пят, щеки как спелый гранат. И люди теперь сторонились не жены Акопа, а дочери.
– О господи, зачем ты дал мне дочь! О горе! – убивалась мать.
За дочку сватались, да все голубятники. А Акоп с женой поклялись ни в коем случае не выдавать дочь за голубятника.
Жена твердила:
– Брось своих голубей, довольно! Весь город дочь твою честит…
А что мог поделать Акоп? Мог ли он заткнуть рот всему городу?
И он ругал всех и вся последними словами.
Но что толку? Разве руганью сотрешь с чела дочери позорное клеймо?
Между тем бедная девушка вынуждена была оставить школу, потому что даже учителя звали ее «голубятниковой дочкой». Стоило ей запнуться на уроке, как учитель ехидничал: