Текст книги "Дневник моего отца"
Автор книги: Урс Видмер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Под этим деревом собирались мужчины, очень разные и тем не менее похожие. Они приходили по одному, иногда по двое, сидели на садовых стульях, щелкали орехи и пили вино Клариного дяди из Пьемонта, который снова провозил его через границу. Все они были молоды, все приехали из Германии, и у всех в кожаных портфелях лежала или наполовину готовая рукопись романа, или несколько стихотворений. Один из них был издатель, и, не имея пока ни издательства, ни денег, ни книг, уже составлял черновики договоров на публикацию произведений, которые они обсуждали в саду. Издатель, тоже худой, изможденный, все время нервно курил; у него было бледное лицо, спутанные волосы, неглаженые брюки и дырявые ботинки. Мужчины много смеялись, но глаза их оставались серьезными. Они пережили войну, и теперь все должно измениться.
Через два-три часа гости начинали отличаться друг от друга, один, круглолицый, говорил на рейнском диалекте, он был скептиком и при этом верил в Бога. Другой, из Берлина, говорил по-берлински и впадал в неистовую ярость, когда вспоминал о нападении на Польшу, в котором принимал участие. Третий воевал под Вязьмой и Брянском и потерял три четверти легкого (от взрыва гранаты). Однако он говорил, пел и курил больше, чем все мужчины, вместе взятые. Четвертый ни словом не упоминал войну. Для него существовало только будущее. Пятый был маленький и тихий. Шестой, с простреленной ногой, тоже говорил немного. Все они ели приготовленные Кларой спагетти и пили шнапс отца, даже те, кто вернулся с Кавказа или из штрафного лагеря с больным желудком.
Отец проводил много времени с этими писателями, их имена еще никому не были известны, но для него они стали символом новой Германии. Не может быть, чтобы все немцы были нацистами, эти люди тому подтверждение. Он так надеялся, что придет другое время, и вот оно пришло. Отец писал длинные письма в Кёльн, Берлин и Франкфурт и посылал своим новым друзьям кофе килограммами. (Во время войны он знал все места, где можно было достать кофе. Даже тогда, когда в страну давно не поступало ни зернышка кофе, по крайней мере легально, он ходил в одну аптеку неподалеку от почтамта, просил, чтобы его обслужил хозяин, трогал себя за нос и бормотал:
– Три двойные упаковки солодового кофе за пять шиллингов, – и получал пакет кофе и три двойные упаковки солодового.)
По какой-то причине было строго запрещено посылать кофе в Германию – за это грозил серьезный штраф, – и отец высыпал свои подарки в большие книги, в которых он переплетным ножом вырезал середину. «Горы Швейцарии», «Наши вокзалы», том второй, или «Выставка 1939 года» – целыми оставались только суперобложки, переплеты и первые страницы. Отправителем всегда значился Урс Узенбенц, Пильгерштрассе, 7. Правда, эти пакеты так сильно пахли кофе, что адресат очень редко получал посылку в целости и сохранности. Иногда доходила только пустая книга в упаковочной бумаге, иногда совсем ничего.
Художников отец потерял из виду. Да они и сами потеряли друг друга. Не то чтобы группа распалась, наоборот. Она теперь была больше, чем раньше. После окончания войны – к тому времени группа существовала уже 12 лет – в нее приняли целый отряд молодых художников. Но друзья отца все реже сидели с ними за своим постоянным столиком в «Тичино», за это время лидером группы стал несостоявшийся член парламента Вельти, а отец уже не был секретарем. (Даже те, кому нравился отец и то, как он вел дела, считали, что в других руках касса будет под более надежным присмотром.) Сюрреалист жил теперь по большей части в Эльзасе, в доме, заросшем горцем, и, когда изредка приезжал в город, напоминал лесного духа, лешего в баскском берете. Он рисовал больше и лучше, чем раньше, но соглашался показать свои картины только тогда, когда те смогут вызвать настоящую сенсацию, подобную обвалу в горах. Пока, как он полагал, такое время еще не пришло.
Художница писала незатейливые городские пейзажи и портреты, курила даже на улице и демонстрировала всем свою любовь к мужу, который все еще был единственным чернокожим в округе и держал на Мюнстерштайг мастерскую по ковке художественных изделий. Там он стоял, словно волшебник, окруженный искрами, и бил молотком по раскаленному железу. Вечером приходила его жена, восхищенно смотрела, пока он не заканчивал свою работу, и они рука об руку шли домой.
Гений из Вейланда был похоронен под плакучей ивой.
Скульптор, работавший с проволокой и гипсом, теперь использовал еще и небольшое количество краски – немного желтой, чуть-чуть красной, капельку ультрамарина. Он вечно пребывал в сомнении и ломал свои произведения, прежде чем гипс успевал застыть.
Спустя короткое время после образования ГДР архитектор отправился в Берлин, где получил большое проектное бюро при университете и теперь проектировал целые города, модели новой жизни. Он получил Сталинскую премию и удостоился чести пожать руку самому Вильгельму Пику, но ни один из его проектов не был осуществлен.
Ученик Кирхнера писал оптимистические картины, исполненные светящейся красоты, побывал в Москве, вернулся в полном восторге, основал общество, которое должно было способствовать дружбе между Швейцарией и Советским Союзом, и возглавил его. Разумеется, он по-прежнему оставался членом Партии труда и муниципалитета и по-прежнему обещал бороться за то, чтобы все люди были равны перед законом. На одном импровизированном собрании – последнем в зале «Тичино», позднее все собрания проходили в казино – большинство художников решило исключить его из группы, которую он когда-то основал вместе с друзьями. Он стал для них политически невыносим, может быть, потому, что те, на кого он неустанно нападал, были их лучшими клиентами; а может, и потому, что рисовал лучше всех. (Сюрреалист не подозревал о готовящемся путче и остался в Эльзасе. Архитектор был в Берлине. Скульптор-проволочник, также застигнутый врасплох, голосовал против исключения и покинул собрание вместе с художницей, которая кричала и плакала.)
Отец, конечно, в этом не участвовал. Он услышал обо всем случайно, через несколько дней, и находил это восстание мелких душонок отвратительным, но тем не менее никогда больше не встречался с учеником Кирхнера. Просто не получалось. (Один раз они все же столкнулись перед Историческим музеем. Поболтали о том о сем и вскоре расстались.) А когда у отца заболели зубы, он не пошел к жене ученика Кирхнера – она была зубным врачом и принимала пациентов в своем кабинете недалеко от зоопарка, – а выбрал доктора Мейера, которого посоветовала соседка Мирта. Сидя в кресле, отец мог видеть контору Торгового банка.
Отец никогда не выходил из партии. Просто он не так внимательно читал газету «Форвертс» и забывал платить членские взносы. На выборах он теперь очень редко (а не всегда, как раньше) голосовал за тех, кого поддерживала партия. Так что отец, можно сказать, фактически уже не был ее членом, но сам этого не сознавал.
Мирта была женой промышленника – его звали Арнульф, Арнульф Керц. Он выпускал где-то в центре страны электрические приборы – тостеры, утюги, кофемолки. Мирта жила с мужем, двумя дочками в том возрасте, когда девочки все время хихикают, и горничной-итальянкой на верху склона, где начинался лес. Не очень близко, но все-таки недалеко. В свой первый визит Клара и отец (для Клары этот визит стал и последним) прошли по круто поднимавшейся вверх улице, которая меньше чем за десять минут привела их к дому. Это была настоящая вилла с римскими колоннами по обе стороны двери, рододендронами в передней части сада и большим тюльпанным деревом в глубине. Правда, идти пришлось мимо похожего на парк сада с дубами и елями, огороженного забором из штакетника, вдоль которого бегали с громким лаем два черных добермана. Отцу раз и навсегда хватило злобных собак, поэтому при втором визите – на следующий день, теперь уже без Клары – он направился к Мирте обходным путем, затратив на полчаса больше времени. Он прошел прямо до реформистской церкви, потом вверх на гору, затем по дороге между опушкой леса и небольшими домиками с садами-огородами, поросшими викой, и наконец вышел на улицу, обойдя доберманов с другой стороны.
Отец и Клара пошли к Мирте и Арнульфу, потому что их пригласили на домашний концерт. На открытке из бумаги ручной выделки были вытеснены буквы, казавшиеся написанными от руки: «Просим ответить». Как отец и Клара попали в число избранных, осталось тайной Мирты. Когда отец ее об этом спросил, она улыбнулась и сказала, что у него очень красивая жена.
Остальными гостями были промышленники, как Арнульф, или их жены, или соседи. Среди них присутствовала дама, в замужестве мадам де Монмолен. Эдмон де Монмолен, ее муж, импортировал сигары и сейчас находился в деловой поездке в Гаване, а может, и в Стамбуле.
Гвоздем вечера был пианист. Несколько гостей, в том числе и мадам де Монмолен, с которыми отец и Клара выпили по бокалу белого вина для настроения, предполагали как нечто само собой разумеющееся, что музыкант – любовник хозяйки дома. Вскоре она хлопнула в ладоши, одарила всех ослепительной улыбкой и сделала приглашающий жест в сторону гостиной. Все расселись на ампирных стульях и табуретах с розовыми подушечками, стоявших полукругом вокруг рояля. (Мадам де Монмолен, хотя ее и нельзя было назвать пожилой дамой, пригласили сесть в кресло с позолоченными ножками.)
Пианист, одетый во фрак, вошел через садовую дверь и поклонился так низко, что волосы, словно занавеси, скрыли его лицо. Играл он вариации Бетховена на тему Диабелли (лучше всего ему удалась тема Диабелли), и уже после первых тактов лицо его покрылось потом. Мирта не сводила глаз с его пальцев, порхающих над клавишами, а сияющий Арнульф глядел на свою жену, которой всегда удавалось залучить таких выдающихся артистов. (До этого – тогда отца и Клару еще не приглашали – у них выступал тенор, раньше певший у самого Ансерме[52]52
Эрнест Ансерме (1883–1969) – швейцарский дирижер. Музыкальный руководитель «Русского балета С. Дягилева».
[Закрыть], а до него был еще один пианист, пионер аутентичной музыки, для которого Арнульф специально брал напрокат молоточковый рояль времен Гайдна.)
Пианист поклонился под жидкие аплодисменты и тут же сыграл на бис Рахманинова, а может, и Чайковского, во всяком случае, пьеса, потребовавшая от него всей силы его поразительных пальцев, звучала как-то по-русски. В это время хозяйка дома пустила по залу блюдо – раньше она никогда не делала ничего подобного, – на которое первой положила двадцатифранковую банкноту, и это до такой степени возмутило ее гостей, людей, безусловно, богатых, что они, положив деньги, ушли, почти не прощаясь. Мадам де Монмолен так даже не посмотрела на Мирту, а протянула руку только Арнульфу, который от неожиданности неловко поцеловал ее. Гости, обгоняя друг друга, словно спасаясь бегством, молча покинули дом, и спустя несколько минут в гостиной остались только Мирта, Арнульф, пианист, отец, Клара и один из соседей, единственный, кто пришел на вечер в будничной одежде – на нем была рубашка из шотландки и кожаные сапоги. Мирта тактично постаралась замять скандал, она прямо-таки источала иронию, а Арнульф никак не мог понять, почему гости столь поспешно ушли. Пианист, стоя у рояля, в темпе пьесы, сыгранной им на бис, пил бокал за бокалом белое вино.
Шестеро оставшихся снова расселись – стульев было достаточно, – поставив бокалы и бутылки перед собой на пол или на рояль. Мирта села рядом с отцом. (Арнульф взял на себя пианиста, а Клара беседовала с соседом в сапогах.) Мирта и отец говорили о Селине[53]53
Луи Фердинанд Селин (1894–1961) – французский писатель.
[Закрыть], о том, что он подлый фашист, но какая замечательная у него книга «Путешествие на край ночи»! О Поле Леото[54]54
Поль Леото (1879–1956) – французский писатель, автор «Литературного дневника» в 19 томах.
[Закрыть] и его восьмидесяти кошках, о том, что, по результатам опроса, Иоганна Шпюри[55]55
Иоганна Шпюри (1829–1901) – швейцарская писательница, автор произведений религиозного содержания для юношества.
[Закрыть] – любимая писательница немецких девушек – немецких! – в то время как мальчики предпочитают Карла Мая[56]56
Карл Май (1842–1912) – немецкий писатель, автор приключенческих романов.
[Закрыть], но в основном разговор вертелся вокруг вопроса, спал Гете с госпожой фон Штейн или нет. Мирта придерживалась того мнения, что спал, и мотивировала это тем, что даже дама из высшего веймарского общества имела сердце и не могла отказать Гете. Тем более что ее собственный муж был такой деревяшкой. Отец полагал, что не госпожа фон Штейн, это само собой разумеется, а Гете был слишком стеснителен, чтобы позволить себе нечто большее, чем словесный флирт, пусть даже самый рискованный. И только в Риме, когда отец и мать, равно как и госпожа фон Штейн оказались достаточно далеко, он смог привести в свою комнату прекрасную Фаустину, а скорее, она его.
– Все же ему было уже около сорока.
– А Марианна фон Вилльмер? – спросила Мирта.
– Возможно, – ответил отец и рассмеялся. – В охотничьем домике. На столе.
Другие гости тоже увлеченно беседовали. Арнульф говорил пианисту, что его игра делает слушателя счастливым и что он играет быстрее, чем можно вообразить.
– Это только ты не можешь вообразить! – крикнула ему Мирта, прервав на секунду разговор с отцом.
Арнульф, очень старавшийся говорить как представитель городской элиты, ведь его родители были немцами, сказал пианисту, что да, все верно, его жена намного умнее его. Но где он прав, там он прав, эти вариации на тему Диабелли его просто осчастливили.
Тем временем Клара успела узнать, что сосед в пестрой рубашке и кожаных сапогах был хозяином доберманов, и сказала ему, что раньше у нее тоже были собаки. Сосед улыбнулся и заявил, что собаки – очень милые животные, такие верные, вот только они невзлюбили собаку, живущую в этом доме, жесткошерстную таксу с далеко не безупречной родословной, и однажды, после погони прямо по грядкам, едва не разорвали ее в клочья.
Мирта звонко рассмеялась, отец ухмыльнулся и закурил новую сигарету. Клара взглянула на них, но не поняла, чему они смеялись.
Клара с отцом, да и сосед тоже, ушли далеко за полночь. Отец был несколько пьян; подойдя к двери, он оглянулся – Арнульф и Мирта стояли в гостиной, между ними покачивался пианист, и все трое махали им вслед.
На следующий день, вскоре после обеда, позвонила Мирта и сказала снявшему трубку отцу, что вчера был замечательный вечер, особенно благодаря столь интересному знакомству с ним и с его очаровательной женой, и что ей было очень приятно наконец-то вволю, от всего сердца поговорить с кем-то о Гете. Ей этого так не хватает. Нет ли у отца настроения на минутку заскочить к ней на чашечку чаю?
– Прямо сейчас, через полчасика.
Отец ответил:
– Да, конечно, с удовольствием, – и сразу же отправился в путь, потому что хотел пойти окольным путем.
На этот раз такса бегала в саду; когда отец позвонил, она подбежала к калитке и немножко полаяла. Но этой собачке было не испугать даже отца.
Арнульф обретался в конторе, девочки в школе, но горничная была дома, она и подала им чай и печенье. (Мускулы у нее были словно у тяжелоатлета, и звали ее Делия.) Гостиная уже не выглядела как концертный зал, Мирта и отец сидели друг против друга на ампирных стульях. На этот раз с тем же жаром они говорили сначала о книге, которую отец как раз переводил, а потом, перепрыгивая с темы на тему, о Лазурном береге – излюбленном убежище успешных художников и писателей (Пикассо, Сомерсет Моэм); об Арнольде Цвейге и о том, что жизнь в Палестине была для него не только приятной. Об Анне Франк и ее дневнике и о том, что десяток немецких издательств (отец был знаком с отцом Франк) отказались его печатать, пока наконец Ламберту Шнейдеру не удалось добиться публикации; о Максе Броде и о том, как замечательно, что он без всякой зависти признал, что его друг Франц пишет лучше, чем он. О Стефане Георге, которого мой отец не переносил, а Мирта хотя и считала лакировщиком – она сама придумала это слово, и они оба посмеялись его меткости, – но находила впечатляющим. Отцу не нравился и Рильке, он издевался над его графинями и белым слоном, который то и дело встречался в его стихах, а Мирта, чтобы доказать отцу, как все же хорош Рильке, прочитала наизусть стихотворение о благородных лебедях, которые, устав от лобзаний, в священную трезвость вод клонят главы. Но тут она сообразила, что это написал Гёльдерлин, и они рассмеялись, еще веселее.
Когда на закате отец шел назад тем же кружным путем – улица с доберманами, опушка леса и маленькие домики, вниз по склону и от церкви домой, – он был в полном восторге, а дома сразу же приготовил стопку книг, которые собирался отнести Мирте в следующий визит.
Конечно, состоялся и следующий визит, и третий, и четвертый. Теперь они говорили и о музыке, о Шуберте и как ему не везло с женщинами, о Моцарте и о том, почему приличное общество от него отвернулось: не из-за карточных долгов, а потому, что Фигаро, этот наглый подстрекатель к революции, не мог понравиться венской знати. Кайзеру тем более. (Мирта выразила мнение, что должно было произойти что-то более шокирующее. Наверное, Моцарт залез под юбку императрице, или шлепнул ее по заду, или что-нибудь еще в этом роде.)
В пятый или шестой визит Делии в доме не оказалось, и Мирта, а вскоре и отец болтали меньше обычного. На этот раз они сидели рядом на диване, смотрели друг другу в глаза и пили чай маленькими глоточками. В саду пели птицы. Наконец Мирта дотронулась до руки отца, случайно, а может быть, и нет, и они, забыв обо всем, поцеловались. Отец снял очки. Сигарету он держал в руке, которой обнимал Мирту. Другой рукой он гладил ее по спине. Они просто впились губами друг в друга, они даже кусались. Юбка Мирты поползла вверх, или это отец тянул ее, на нем самом уже не было брюк, они катались по дивану и тяжело дышали, и стонали, и кричали от восторга, а когда пришли в себя (Мирта лежала на отце), оказались уже не на диване, а на ковре. Трусики Мирты, словно флаг, висели на ее правой ноге. Сигарета валялась на ковре. У окна сидела жесткошерстная такса Баши и чесалась.
Вскоре отец попрощался – Мирта наградила его под конец жарким поцелуем – и пошел кружным путем домой. Он провел бессонную ночь: ворочался, включал и выключал свет – в новом доме, в этой развалюхе, они с Кларой спали в разных комнатах, – полистал одну книгу, другую, съел яблоко, выпил воды и все-таки не смог заснуть.
На следующий день отец снова побывал у Мирты. Он пришел не предупредив, сразу после обеда, поскольку знал, что Мирта поздно встает. На этот раз дома были смешливые дочки и Делия. Иногда девочки пробегали через гостиную из своих комнат в сад и обратно, а Делия возилась в коридоре. (Правда, Арнульф сидел в конторе.) Отец сказал Мирте, что вчера все было замечательно, необыкновенно, она сделала из него другого человека или, скорее, помогла другому человеку, жившему в нем, выбраться на свет Божий. Но у их любви нет будущего. Он не может.
– Я люблю Клару. Это невозможно.
Мирта слушала отца, глядя перед собой, потом посмотрела ему в глаза, снова уставилась перед собой – мимо пробежали девочки – и прошептала, что она понимает, она ведь тоже любит Арнульфа, но не разочаровала ли она его, такая, какой была вчера, он ее просто застиг врасплох своим штурмом. Ничего подобного она не ожидала.
– Нет! – воскликнул отец. – Но Клара!
– А Эдвин Шиммель? – прошептала Мирта и приложила палец к его губам. – Он тебе никогда не мешал?
– Эдвин Шиммель? А какое отношение имеет ко всему этому Эдвин Шиммель?
– И это спрашиваешь ты? – прошептала Мирта еще нежнее. – Клара была от него без ума, об этом все знали. Да ты и сам знаешь.
– Что я знаю?
– Ну что он неожиданно женился на этой Тильде и взял в приданое целую фабрику, а не прошло и четырех недель, как Клара вышла замуж за первого встречного. Я хочу сказать, так все говорили, ну ты же знаешь, люди любят поболтать.
Отец вскочил, стремительно прошел к двери и помчался вниз по крутому спуску, мимо доберманов, неистовавших рядом с ним и готовых перескочить через забор, но он даже не заметил их.
Клара стояла в саду, в синем фартуке, с лейкой в руке, и разговаривала с помощником, очень худым мужчиной, про которого отец знал, только что его зовут не то Керн, не то Вагнер. Во всяком случае, он был пограничником в отставке и все работы выполнял бегом. Вот и теперь, разговаривая с Кларой (так громко, что отец слышал: речь шла о том, чтобы уничтожить или прогнать улиток с помощью отвара из крапивы), он не мог стоять спокойно, словно под ногами у него были горячие угли, а нагрузил на тачку вырванные сорняки, куда-то побежал с ней, продолжая говорить, пропал, теперь уже почти крича, за живой изгородью и, еще не закончив фразу, вернулся с пустой тачкой.
– Крапивы-то у нас хватает.
Клара увидела отца и кивнула ему. Отец тоже кивнул и прошел в дом.
Несколько недель он не видел Мирту. Но он все время думал о ней, вспоминал ее движения, ее смех, ее глаза. Его сердце замирало при виде любой женщины, заворачивавшей вдали за угол или входящей в магазин.
Потом он действительно встретил ее, когда она выходила из парикмахерской; она перекрасилась в блондинку и уложила волосы в виде башни. Мирта бросилась ему на шею и сразу же сообщила, что нашла потрясающего музыканта.
– Представь себе, он играет на бонго[57]57
Кубинский ударный инструмент, состоящий из двух маленьких соединенных друг с другом барабанов.
[Закрыть]. – Она как раз шла к музыканту, который собирался продемонстрировать ей свою игру. – Ты не проводишь меня немного?
Отец пошел с ней. Они разговаривали о богатых ритмических традициях, существующих в других культурах; перед серым доходным домом Мирта остановилась, поцеловала отца в щеку и, уже отходя, прокричала:
– Это недолго! Не больше часа. Зайди за мной.
Отец отправился в книжный магазин на Кирхплац и полистал календарь с видами Альп и какие-то путеводители. Через час он уже стоял перед домом. Не прошло и десяти минут, как вышла Мирта. Теперь ее волосы были распущены. Она взяла отца под руку и пошла рядом с ним – сияющая, торжествующая.
«Боль, – записал отец в Белую книгу поздно вечером 3 апреля 1954 года. (Это был его день рождения, ему исполнился пятьдесят один год, они с Кларой поужинали в «Красном осле», ресторане на Ребгассе.) Постоянная боль. С тех пор как я перестал быть ребенком, так что я не помню, как я жил, когда не испытывал боли. Каждое утро я просыпаюсь с тупой головной болью, каждое утро! Мне кажется, что голова сейчас расколется. В четыре часа утра, в пять, редко позднее… Сердце щемит, бьется неровно. Частые удары, а нередко ни одного удара в течение нескольких мгновений глубокого ужаса. Колющая боль. Кажется, что грудную клетку стискивает обруч. Сердце бьется так, словно сейчас остановится. Эта уверенность, что умираешь, это ожидание! (Приливы пота, но потеть не больно. Как в этой глупой шутке: больной перед смертью потел?) Кажется, что сердце вот-вот расколется надвое. Что сердечные мышцы могут выдержать только еще вот этот последний удар. А артерия сейчас разорвется. Сигналы, поступающие в мозг, почти каждый раз вызывают у меня панику. А потом, несмотря на все это, я живу еще несколько минут. И никаких разрывающихся артерий, никаких неожиданных провалов, хотя в висках стучит, а перед глазами мелькают черные точки, похожие на звездочки… Я с такой силой сжимаю зубы, что больно челюстям. Подбородок – как железный комок мышц, а еще и колющая боль через левую (и никогда через правую) щеку к уху… Невралгия. Тройничный нерв. Когда он болит, можно сойти с ума… Нервы дрожат, все, всегда. Дрожит все, разве что кроме кожи. Кожа еще не дрожит, не всегда дрожит. А губы уже! И все внутренние органы, жизнь – сплошная дрожь селезенки, желчного пузыря, печенки и почек разом. Веки трепещут… По рукам ползают мурашки, вдруг появляются и ни с того ни с сего пропадают. (При боли у меня отказывает чувство юмора…) Голова словно сжата кольцом, но не так сильно, как грудь. В глазах – тени, туман, черные полосы. Как будто на мне черный свинцовый капюшон. Шоры. Разве я лошадь? (При боли и шутки болезненны…) Слезы. Боль выдавливает воду наружу. Никто никогда не видел, чтобы я плакал, никогда, в этом я уверен. Клара не видела, медвежонок само собой нет. Он еще ребенок, ему шестнадцать. (На последнее Рождество, когда все были счастливы, когда и я чувствовал себя счастливым, вдруг из моих глаз брызнули слезы. Я прижал руки к глазам и притворился, что смеюсь…) Мой крест болезнен. (Боль – это постоянный молчаливый крик.) Крик мышц, бьющий по голове… Между ног – игла, как будто я сижу на гвозде. Этот гвоздь торчит во мне, острый, колющий, хоть д-р Грин и говорит, что там нечему болеть. «Там только ткани. Ничего больше». Это «ничего» может свести с ума, я – тому подтверждение… Да… Почки. Кожа у меня такая желтая, что по утрам я вижу в зеркале старого китайца. (По утрам перед зеркалом у меня нет чувства юмора.) Еще д-р Грин говорит, что или надо кончать принимать трейпель, или почкам конец. Другими словами – мне. (Трейпель – обезболивающее, содержащее фенацетин. Только фенацетин, больше ничто (может, еще морфий) в состоянии справиться с мигренью, а он разрушает почки, медленно, но верно.)
Врачи! Когда мне было тридцать один или тридцать три – l’âge du Christ[58]58
Возраст Христа (фр.).
[Закрыть], – Брауни сказал, что мне осталось жить еще три месяца. Сердце, и к тому же я столько курю. Без сигарет я бы умер. Поэтому я рассчитываю на то, что и мои почки еще некоторое время продержатся. Et puis merde[59]59
И плевать, что будет дальше (фр.).
[Закрыть]. Иногда, в состоянии увлеченности, в восторге от удачно переведенного предложения или в любви, в те безумные секунды экстаза, боль проходит. (Я слишком мало занимаюсь любовью. Но зато как. Зато когда. Зато с кем.) Только потом, когда боль снова начинает мучить меня, я осознаю: ее не было. Я ее не чувствовал! Боль, которой не чувствуешь, – не боль. Прекрасные мгновения, исчезающие, как только начинаешь осознавать их, потому что со способностью мыслить возвращается и боль… Спит ли боль? По ночам, когда усталость становится сильнее ее и я засыпаю, она мне не снится. Мне снятся испуг, ужас, это – да, а боль – никогда. Во сне болит душа, не тело… Лекарства лежат в ящичке ночного столика. Незапертые. Их так много, что флакончики и стеклянные трубочки вываливаются из ящика, когда я его выдвигаю. Пилюли, капли, сиропы, я никогда ничего не выбрасываю; здесь лежат лекарства с 1933 года. Как слои горной породы какой-нибудь высокой горы или годичные кольца старого дуба. На самом верху медикаменты, которыми я пользуюсь, – трейпель, люминал, перветин… Старые упаковки и флакончики закрывают револьвер. Он лежит в самом низу. Искушение расстрелять боль в упор велико. Одним выстрелом покончить с болью. За болью маячит что-то яркое, какой-то свет… Что мне делать – не двигаться больше, стать неподвижным, совершенно неподвижным, или, рыча, кинуться на врага, на моего убийцу, который освободит меня скрежещущим ударом своей алебарды?..
Вечером отмечали день рождения. С Кларой в «Красном осле». Фил Хейманс там управляющей (она уже много лет не поет), но ее не было. Я спросил про нее. Два месяца назад у нее случился удар, теперь она наполовину парализована. Но сейчас ей уже лучше.
Небольшая ссора с Кларой, потому что проводили акцию по продаже омаров, ну я и заказал омара, а потом выяснилось, что цена была указана за 100 граммов, а не за целого омара. Омар стоил 340 франков, а не 8».
Однажды отец стоял возле дома – он ждал почтальона – и увидел, как на улицу, далеко от него, свернул автомобиль; он приближался, нежно-зеленый кабриолет. Резко затормозив, остановился перед отцом, и с коричневого кожаного сиденья спрыгнул такой же коричневый от загара мужчина в зеленом костюме под цвет автомобиля. И оказался одним из тех безымянных мужчин, что вскоре после войны сидели под ореховым деревом. Теперь-то у него появилось имя, его, бывшего издателя без издательства, звали Йозеф Каспар Витч, да и издательство у него появилось. Они с отцом обнялись, и, глядя, как Юпп Витч широкими шагами устремился к знакомому дереву, шедший за ним отец, задыхаясь от быстрой ходьбы, понял: его лучшие времена миновали. Сидя в самом удобном кресле, закинув ногу на ногу и демонстрируя безупречные стрелки на брюках, Витч рассказывал о своих планах, о планах вообще и о тех, что были связаны с моим отцом. У него все уже готово – названия, сроки сдачи, гонорары. Суммы оказались значительно меньше, чем когда-то назывались под деревом, но мой отец, сразу же загоревшись, согласился на все, не медля подписал договоры и тут же, не переводя дыхания, назвал еще десяток проектов, которые Юпп нашел заманчивыми и важными и предложил, пока что на словах, условия договоров.
Пока Витч наливал себе пива, отец прошел в ванную и выпил внеочередную таблетку трейпеля.
В эти годы отец брался за такое количество дел, что почти ежедневно начинал что-нибудь новое. Книгу, поездку по делам издательства, серию статей, дискуссию о книге, послесловие – пока боль не становилась невыносимой, тогда он прекращал работу. И так каждый день. (Да к тому же он все еще преподавал в школе. В течение нескольких лет вел сокращенную программу, а в конце пятидесятых был признан инвалидом и освобожден от службы.)
Хотя ближе к вечеру боль и выигрывала свою ежедневную битву, отец работал по десять, а иногда и по четырнадцать часов в сутки. Он почти не ел, все равно врачи велели ему соблюдать бессолевую диету (из-за почек) и не есть больше тридцати граммов белков в день – примерно столько содержится в двух кусочках хлеба. При готовке Клара пользовалась почтовыми весами.
Но это не помешало ему перевести почти все, что написал его самый любимый после Дидро автор – Стендаль, которого на самом деле звали Анри Мари Бейль и чьи книги мой отец перевел одну за другой. «Красное и черное», «Пармская обитель», «О любви», «Арманс», «Ламьель», «Жизнь Анри Брюлара», «Люсьен Левен». Разумеется, в промежутках он переводил и другие книги других авторов; его переводы скоро занимали целый шкаф – он их дарил Кларе, а она их не читала. Например, «Мой дядя Бенжамен» и «Бельплант и Корнелиус» (Клода Тилье), «Манон Леско» (аббата Прево), «Мадам Бовари» и «Воспитание чувств» (Флобера); «Кузина Бета», «Озорные рассказы», «Шагреневая кожа» и «Гобсек» (Бальзака), «Мадемуазель Фифи», «Пышка» или «Орла» (Мопассана), «Нана» (Золя), «Рыжик» (Жюля Ренара), «Толстопузый и долговязый» (Моруа), «Опасные связи» (Шодерло де Лакло), «Большое завещание» (Вийона), а также его баллады; «Зеленая кобыла» и «Ящики незнакомца» (Эме), «Сливочный рай, или Десять лет из жизни молочника» (Дютура), «Мещанин во дворянстве», «Мнимый больной», «Смешные жеманницы» и «Скупой» (Мольера); «Кандид» и «Простодушный» (Вольтера), «Кармен» (Мериме), «Гибель поэта» (Аполлинера) или «Гаргантюа и Пантагрюэль» (Рабле). И многое другое. Например, «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена, хотя он и не изучал английский и никогда не бывал в Англии. Тем более в Америке. (Отец говорил: «Я выучил английский в кино».)