Текст книги "Дневник моего отца"
Автор книги: Урс Видмер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Он подал заявление в десять школ – в конце концов у него же был диплом учителя – безуспешно. Отец уже начал готовиться к тому, чтобы жить в ближайшем, да и в далеком будущем на деньги, полученные в наследство, когда его все-таки взяли в реальную гимназию. Он стал истовым учителем. После каждого урока он возвращался, обливаясь потом, взволнованный материалом, который только что объяснял. (Правда, он не особенно соблюдал учебные планы и говорил больше по-немецки, чем по-французски.)
Естественно, отец по-прежнему представлял интересы «Группы 33». И теперь, освободившись от монахов, монахинь и Тапполе, кинулся переводить свои самые любимые книги, еще не переведенные или плохо переведенные на немецкий язык. Начал он с дневников Андре Жида, которые только что вышли в свет и привели его в восторг, и, лишь закончив работу, узнал, что существует авторское право и что он должен был получить право на перевод и никогда бы его не получил. Договор давно подписал другой переводчик, который тоже почти закончил работу. (Потом, когда этот перевод был опубликован, отец говорил, что он отвратителен.) Итак, он положил рукопись на шкафчик – открыть его он не мог – и взялся за классиков, которых имел право переводить любой желающий; сначала за никому не известных и в первую очередь за «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера, которым он восхищался. Отец работал по утрам, до школы, хотя летом занятия начинались в 7.15, а зимой в 8, в свободные вечера, по воскресеньям; он обладал удивительным качеством: мог переводить в уме. Всегда знал наизусть текст оригинала на десять или двадцать строк вперед и без труда запоминал свой перевод. Когда он приходил домой, то, ни слова не говоря, бросал портфель и шел, словно сомнамбула, в свой рабочий уголок. И, только напечатав сочиненное в голове на машинке (печатал он стоя, одним пальцем), снимал шляпу и здоровался с Кларой и ребенком:
– Привет, сурок!
Я лежал в детской кроватке с пологом, которая, собственно говоря, всегда стояла в саду – уже наступило лето – под присмотром Астора, его морда находилась прямо над моим лицом. Да, чаще всего я видел Астора. Клара была любящей матерью и строго соблюдала предписания врача, доктора Массини, который все всегда повторял дважды. Входя, он говорил:
– Доброе утро, доброе утро.
А уходя:
– Двести граммов каждые два часа, двести граммов каждые два часа.
Он был знатоком современного питания, и Клара кормила ребенка грудью каждые два часа, ни минутой раньше. Даже если ребенок орал, не замолкая. Правда, она не могла рано вставать. Ну просто не могла. Так что по утрам отец, с сигаретой во рту, уже переводя в голове свой текст, вынимал меня из колыбели и давал мне бутылочку. Потом это стала делать Нина. А Клара появлялась позднее, около десяти, и брала ребенка на руки. Ласкала и целовала его.
Отец тем временем начал перевод писем Марианы Алькофорадо[27]27
Мариана Алькофорадо (1640–1723) – португальская монахиня; предполагалось, что она является автором «Португальских писем». На самом деле автор – Габриэль Жозеф де Лавернь де Гийераг (1628–1685).
[Закрыть], которая в XVIII, а может быть, и в XVII веке жила в монастыре в Португалии – уж про монахинь-то отец знал все – и чья страсть к ее возлюбленному перешла все границы. Она любила, любила как ни одна женщина, и отец переводил ее признания так, что и сам приходил в экстаз.
1 сентября 1939 году отец и Клара услышали из своего радиоприемника «Маркони» голос Гитлера. Гитлер провизжал, что на него напали поляки и что с шести часов утра он ведет ответный огонь. Началась война. Отец, которому скоро должно было исполниться тридцать семь и которого до сих пор признавали негодным к военной службе, поступил в школу рекрутов, в Аарау вместе с несколькими хиляками-ровесниками и ордой двадцатилетних юнцов, таких сильных, что они поднимали свои солдатские ранцы одной рукой. Его учили рано вставать (это он и сам умел), правильно приветствовать командира и четырьмя движениями поднимать карабин на плечо. Каждое движение должно быть четким, звучать резко, как выстрел или удар хлыста. Когда вся рота приветствовала своего командира, беря карабины на плечо, звук был такой, словно все приемы выполнял один человек. Как правило, один человек и еще мой отец, потому что его движения звучали всегда позднее остальных, а иногда он и вовсе ронял оружие. Тогда он должен был выходить вперед, вставать перед господином полковником и демонстрировать ему свое владение приемами. Раз, два, три, четыре. И конечно, все у него получалось так безнадежно по-штатски, что вскоре ему приказывали встать в строй, а вечер приходилось проводить на кухне за мытьем посуды и чисткой картошки. Поваром был почтальон из Адельбодена, он и сам не мог понять, почему призывная комиссия назначила его поваром; тем не менее он пытался добиться признания своих кулинарных успехов от одного рекрута, тощего парня с бледным лицом, который в гражданской жизни был специалистом по приготовлению соусов в «Hotel des Trois Rois»[28]28
Гостиница «У трех королей» (фр.).
[Закрыть] и никогда не говорил о еде. Что и понятно, ведь никаких соусов-то не было, бедный почтальон из Адельбодена получал 0,85 франка на солдата в день и научился только бросать картошку и свеклу в кипящую воду. Несмотря на это, когда он через окошко смотрел в столовую, взгляд его молил о похвале.
Отец был рад, что через несколько недель его объявили вполне готовым для вспомогательной службы и откомандировали в гиблое, затерянное среди скал место, которое все называли «дырой». Еще во время Первой мировой войны солдаты тут так скучали, что каждая скала, на которую можно было залезть, была разрисована больше, чем пещера Ласко[29]29
Ласко – палеолитическая пещера близ Монтиньяка на юге Франции. На ее стенах найдены многочисленные изображения первобытных людей и животных.
[Закрыть]. Правда, не бегущими оленями и мамонтами, а затейливыми гербами разных городов, а также раздвинутыми женскими ногами.
Отец в одиночестве стоял на посту у выхода из железнодорожного туннеля, рельсы на подходе к мосту были заминированы. Он отвечал за то, чтобы ни один враг не прокрался через туннель и не взобрался наверх из глубокого ущелья, на дне которого бежал бурный ручей. На нем была солдатская шинель, весившая целую тонну, и все равно он мерз. В стальной каске и с заряженным карабином в руках он стоял на узкой полоске щебня между железнодорожным полотном и пропастью. Его ноги превращались в ледышки. Время от времени, когда раздавался шорох какого-нибудь зверя, он кричал в ночную темень: «Кто идет?», и слышал в ответ только биение собственного сердца. Если приближался поезд, рельсы начинали петь, слышался далекий гул, потом из туннеля дул сильный ветер, он превращался в ураган, и оттуда с грохотом, как само безумие, вырывался поезд. Мимо проносились огни. Мост дрожал, кусты пригибались к земле, даже криво висевшая над ущельем ель, за которую отец держался, вздрагивала. Если б отец закричал, его никто бы не услышал. Один-два раза он и закричал.
Пришла весна, и ночи стали теплее, а ему все еще не давали отпуска; в одну особенно долгую ночь его сменил особенно угрюмый сослуживец. И тогда отец, вместо того чтобы лечь спать, решительно сел на велосипед каптенармуса, даже не поинтересовавшись, нужен ли он владельцу, и поехал, как одержимый, по ущельям, лесам и лугам домой, где в саду в белом платье стояла Клара посреди моря цветов и собирала нарциссы, тюльпаны и анемоны. В руках у нее был огромный букет. Ребенок – я – стоял, ухватившись за ее ногу, и смотрел вместе с ней на отца, словно на привидение. Отец отбросил велосипед в кусты, побежал по лугу, топча маргаритки и мак, схватил Клару за руку и поволок ее за собой в дом. Оба не то смеялись, не то стонали, на бегу скидывая с себя одежду. Пояс с патронами, сандалии, форменный китель, белое платье, ботинки, подбитые гвоздями. Ребенок тащился вслед за ними, держась за ногу Клары. В коридоре он потерял опору и остановился между серыми военными брюками и комочком женского белья из белого шелка. Отец нахлобучил мне на голову каску. Так я и сидел в потемках, не понимая, счастлив я или нет. В голове у меня шумело. Я запел, мой голос гудел под куполом каски. Я замахал руками. Когда я наконец выбрался на белый свет, открылась дверь спальни и вышли отец в расстегнутой рубашке и серых кальсонах и Клара, выглядывавшая из-под его руки. Растрепавшиеся волосы Клары спадали по спине до бедер, на ней была только белая нижняя юбка. Отец засмеялся, поднял меня:
– А вот и ты, тигр! – И расцеловал, не выпуская сигарету изо рта.
Потом надел шлем, натянул брюки и, застегивая их на ходу, подошел к ботинкам, обулся и двинулся по следам своей одежды в сад. Китель, патронташ, пояс с патронами, штык. Далеко в саду, среди цветов, он снова превратился в настоящего солдата, хоть китель и был застегнут криво. Клара тоже уже оделась.
У садовых ворот тем временем собрались другие женщины, жившие в доме. То есть в доме и жили только женщины. Рюдигера тоже призвали, он стал членом военного суда и время от времени посылал Нине короткие сообщения, что ему нужны свежие носовые платки или солнечные очки; адрес отправителя всегда был: «Фронт». Он обретался в каком-то штабе или в Люцерне и выносил решения о смертных приговорах.
Конечно же тут была и Нина, я прижался к ней. Рядом с ней стояли, словно в почетном карауле, Йо, Хильдегард и Рёзли, они по очереди бросались на шею моему бегущему к велосипеду отцу. Казалось, что запах мужчины выманил их из нор. Рёзли, она была последней, даже облизала его лицо, когда он садился на велосипед. Но отец, не задержавшись ни на минуту, тут же уехал, изо всех сил нажимая на педали и пригнув голову к рулю, по дороге, которая вела к заповедному лесу. Ведь ему нужно было снова проехать сто километров, по лугам, лесам и ущельям, чтобы до вечерней поверки оказаться в своей «дыре». Нина, Хильдегард, Йо и Рёзли махали платками, взволнованно подпрыгивая, будто невесты… Клара стояла с серьезным лицом…
Йо, красотка из Суринама или какой-то другой голландской колонии, приходилась старшей сестрой Фил Хейманс, выступавшей, хотя ей только исполнилось двадцать, в лучших ресторанах Амстердама. Обе женщины бежали от угрозы немецкой оккупации и появились здесь меньше недели тому назад. Один их приятель велел им вызубрить адрес ученика Кирхнера, строго-настрого запретив его записывать. Поэтому они долго блуждали в вечерних сумерках в Хейберге: Йо говорила, что им нужен номер тридцать шесть, а Фил уверяла, что он начинается с двойки. Наконец они все-таки оказались перед дверью ателье, две несчастные, удивительно красивые женщины с мокрыми волосами, в плащах и с одним чемоданом на двоих, в котором лежало немного нижнего белья и ноты Фил. Ученик Кирхнера разместил их у себя, а несколько дней спустя привез Йо к отцу, которого пока не было. Растерянная Клара позвала на помощь Нину, и та сразу же согласилась приютить Йо в одной из мансард. Она радовалась, что Рюдигер на фронте, и старалась не думать о том, что Йо нечем платить за комнату, а документы ее были не в порядке. Йо разрыдалась и бросилась Нине на шею. (Фил осталась у ученика Кирхнера. Документы у нее были ничуть не лучше, но скоро она уже пела – вначале только по выходным, потом каждый вечер – в «Зингере», дансинге на Соборной площади, вместе с квартетом Тедди Штауффера, который прямо-таки навязал ее директору, потому что певица была ему крайне необходима. К тому же пианист Бадди Бертинат однажды выступал с Фил в Амстердаме и очень хорошо отзывался о ней. Ее лучшими номерами были «Микки» и «Без тебя мне так одиноко», обе песни Тедди сразу же включил в репертуар. Директор согласился дать Фил ангажемент при условии, что у него не возникнет дополнительных расходов. Он предоставлял ей еду, а больше ничего.
После первого же выступления Фил стала звездой заведения, а еще через несколько дней ее освободили от обязанности участвовать в номере со стриптизом, который был главным аттракционом дансинга. Она появлялась на сцене в одолженном Ниной платье и спустя две недели получила от директора настоящий гонорар. Хотя это и были сущие гроши, она поделила его с Йо, потому что та не согласилась на предложение директора заменить Фил в номере со стриптизом и теперь все вечера лежала на Нининой кушетке, подремывая или рыдая.)
Во второй мансарде жила Хильдегард, которая со школьных времен была самой близкой подругой Клары – их мысли, поступки и чувства всегда совпадали – и стала ее преемницей у Эдвина Шиммеля. Однако она была не почетным сотрудником, а обычной секретаршей с полным рабочим днем, настоящим трудовым соглашением и хорошей оплатой. Кажется, она была немного влюблена в Эдвина. Отец иногда ее этим поддразнивал. Но обе приятельницы почти не говорили ни о нем, ни о влюбленности Хильдегард. Правда, они обсуждали кое-какие рабочие моменты, в которых Клара прекрасно разбиралась, например, что отопление в репетиционном зале немного шумит, если его слишком быстро переключить на максимальный обогрев, или что с Эдвином нельзя заговаривать за несколько часов до концерта, ну и так далее.
Рёзли была служанкой Рюдигера и Нины. Ей было не положено целовать своих хозяев, но тогда никто не обратил на это внимания – ни Клара, ни Нина, ни Йо, ни Хильдегард, ни сама Рёзли, ни даже отец.
Отец прибыл в часть за две минуты до вечерней поверки, мокрый от пота и едва дыша. Он еще сидел на велосипеде, пытаясь прийти в себя, когда из дверей командирского барака вылетел каптенармус, схватился за руль, не заметив, что это его велосипед, и спросил, знает ли уже отец.
– Ты уже слышал?! – кричал он.
Отец покачал головой, слез с велосипеда и подумал, что схлопотал три дня строгого ареста или что его отдадут под суд Рюдигеру за хищение важного военного транспортного средства. Но каптенармус отшвырнул велосипед к стене барака и, тяжело дыша, прохрипел, что вермахт вот-вот вступит в Швейцарию. Завтра или послезавтра. Самое позднее – после Троицы. Решение принято в Берлине, окончательно, Гитлеру осталось только взмахнуть рукой. Он знает это из надежного источника, прямо из Берна, от своего брата, который знаком с одним человеком, кузеном доверенного лица генерала. Или полковника, а может, командира дивизии, в общем большой шишки. И тот ему сообщил сегодня утром, под большим секретом. Отец вытер армейским носовым платком лоб и кивнул. Все очень даже логично: Голландия и Бельгия были заняты в считанные дни, теперь пришла очередь Франции. С чего бы вермахту нападать на Париж только с севера, если можно двигаться и от швейцарской западной границы? Тут уж офицер связи мог сколько угодно утверждать, что на всю глубину Шварцвальда не обнаружено никакого передвижения войск – так значилось в официальном бюллетене информационного агентства, выпущенном всего два часа назад, – слух в мгновение ока превратился во всеобщую уверенность, что нападение произойдет очень скоро.
Вечерняя поверка, обычно просто ритуал перед вечерним отдыхом, на этот раз заставила замереть сердца всех присутствовавших. Полковник с апоплексическим лицом, тоже взбудораженный слухами, стоял перед войском. И кричал, что он знает: если враг нападет на любимую родину, то каждый будет сражаться до последней капли крови, как это делали еще наши предки. Коль скоро так назначено Богом, то уже завтра место их расположения станет новым Моргартеном[30]30
В 1315 г. при Моргартене было полностью разгромлено австрийское рыцарское войско.
[Закрыть]. Все отдали честь знамени, и отец – он еще никак не мог успокоиться – при выполнении приема «на плечо» до такой степени был погружен в свои мысли, что на этот раз у него все получилось безукоризненно. Впервые вся часть звучала, как один человек. Как один удар хлыста. Правда, ни полковник, ни товарищи, ни сам отец этого не заметили. Все они были одинаково серьезны, потому что каждый знал: им не удержать свою «дыру» и два часа. Достаточно трех танков и взвода с огнеметами, и все они погибнут. Все, кто сейчас по команде «разойдись» бредет в столовую, все они, обугленные, будут лежать в грязи, и танки как ни в чем не бывало проедут по их ногам или головам. А полковника повесят на дереве, и у него будет перекошенное, все еще красное лицо.
Разумеется, и во всей стране настроение было не лучше. Как, скажите ради Бога, несколько солдат в пяти укреплениях могли защитить Базель на границе в районе Лёрраха? Какое героическое сопротивление могло помешать немецким войскам пройти мимо Санкт-Галлена, Цюриха и Берна до конца Альп? Старые карабины, что ли, или штыки, или пара цементных глыб, называемых противотанковыми заграждениями? И что еще останется делать генералу, офицерам генерального штаба и членам бундесратов, как не смотреть из бойниц своего бункера на далекие клубы дыма горящих городов, в которых живут или уже больше не живут их солдаты, их жены и дети?
Отец хотел предупредить Клару. Но как это сделать? Рискнуть и сейчас, ночью, еще раз съездить к ней на велосипеде? Однако Клара узнала обо всем раньше отца, действительно раньше, пока смотрела, как он ехал к заповедному лесу. Дело в том, что в это время, громко сигналя, почти с часовым опозданием на улице появился молочник на своем «ситроене» и крикнул через окошко, что немцы уже близко. Десять тысяч солдат в любую минуту могут появиться на той стороне поля. Шаффгаузен весь в огне, в Рейне плавают трупы детей. Не выключив мотор, он вышел из машины и все так же громко, хотя стоял рядом с женщинами, прокричал, что он это знает из самого надежного источника. Никакого сомнения быть не может. Воды Рейна красны от крови погибших. Его зять работает в военных авторемонтных мастерских в Берн-Ваберне, они лично отвечают за автомобили генерального штаба и обслуживают их всегда по первому классу, ни пылинки, так вот зять сказал ему строго по секрету, что нападение произойдет в ближайшее время. Прямо сейчас. Зять не имеет права рассказывать то, что он слышит на работе, за это можно и жизнью поплатиться, но ему, молочнику, он, естественно, говорит все.
Теперь молочник не просто кричал, он орал, вопил во всю мочь. Он им ничего не говорил, орал он, но источник сведений – генерал, генерал собственной персоной, вот как Бог свят. Потом он забрался обратно в автомобиль. Завтра утром они будут здесь, эти гунны, прокричал он через окошко. Завтра рано утром, когда по стране, насилуя и убивая, пойдет враг, ему не хотелось бы оказаться в шкуре таких хорошеньких женщин, как они.
Молочник включил передачу, приложил указательный палец к козырьку кепки, которой на нем не было, и поехал на разворот. На обратном пути, выжимая полный газ, снова попрощался с ними и поднял облако пыли, которое окутало кашляющих женщин. Когда пыль улеглась, автомобиля молочника и след простыл – из-за горизонта еще два-три раза прогудел клаксон, а отец, крошечный издалека, еще только подъезжал к опушке леса.
– Карл! Карл! – закричала мать и замахала руками.
– Вернись! – во весь голос закричали женщины. – Карл!
Он оглянулся, не замедляя ход, помахал рукой и пропал среди деревьев. Клара бессильно опустила руки, Нина разрыдалась. Некоторое время женщины – Клара, Нина, Йо, Хильдегард, Рёзли – стояли рядышком и смотрели на луг, пока Рёзли не сказала:
– Ну вот, а мы забыли купить молока.
И все пошли в дом. Я тоже, я тоже был все это время с женщинами.
Отец сразу же отправил Кларе письмо, он написал, что любит ее бесконечно и что она должна спасти себя и ребенка. Почти через неделю он получил от нее открытку. (У него опять был наряд вне очереди на кухне, он сидел перед горой нечищеной картошки.) На открытке была изображена его родная деревня, часть булыжной мостовой. На заднем плане несколько домов с аккуратно уложенными гробами и Черная часовня. Клара писала, что она теперь живет здесь, вместе с Ниной и ребенком. Все, кто мог это себе позволить, бежали из города. Она видела даже мадам де Монмолен, та стояла в своем кабриолете и ругала шофера, который застрял в толпе.
«Конечно, я бы предпочла поехать к моим родным, – писала она своим бисерным почерком; если б у нее была Белая книга, то ее хватило бы на триста лет, – но Нина говорит, что бежать от немцев в Италию так же умно, как пытаться спастись из клетки со львом в клетке с тигром. Я так не думаю, мои дяди наверняка бы меня защитили. Но она иногда бывает такой упрямой, эта Нина!» Да и у Рюдигера нет родных, во всяком случае, таких, которые могли бы их принять. «Твой дядя сразу же показал мне твой гроб, – писала Клара. – Он и для ребенка собирается смастерить». Они жили, если отец правильно все понял, в доме на краю деревни, перед которым лежал один-единственный гроб. «Женщина, у которой мы живем, помнит тебя. Она говорит, ты не хотел с ней танцевать, когда вы вместе были на каком-то празднике на постоялом дворе. Ее мать совсем недавно умерла, у нее еще был брат, но он сорвался в пропасть, когда заготавливал дрова, поэтому теперь перед домом остался только один гроб, но тем не менее она каждое утро выравнивает его с помощью линейки и уровня так, чтобы он стоял абсолютно параллельно стене дома. Как будто за ночь дом мог сдвинуться с места!
Все, мне пора заканчивать. Клара».
Повар, тот самый, из школы рекрутов, его тоже откомандировали в эту дыру, указал поварешкой на гору картофеля.
– Ты думаешь, она сама почистится? – спросил он.
Отец засунул открытку в карман кителя.
– Это от Клары, – объяснил он. – Она в надежном месте, и медвежонок тоже с ней. – Отец застегнул карман. – Я когда-то читал про одного солдата. Он носил письма своей возлюбленной в кармане возле сердца. Как и я. Это было во время итальянских походов Наполеона. При Наполеоне почта была первый класс. Куда лучше нашей полевой. Срочные письма доставлялись даже во время боя.
– Да ну!
– Она писала ему каждый день, эта маленькая женщина, а он складывал ее письма в карман, и вот на мосту под Лоди его настиг выстрел, прямо в сердце, и пуля застряла во всей этой бумаге. Солдату всего лишь поцарапало ребро, а вот любовные клятвы жены оказались разорваны до последнего листика.
Повар кивнул и пробормотал, что, мол, ему вот только женщины не хватает, которая писала бы письма. Бабы нужны для стола и хлева. Отец взял нож, почистил картофелину и бросил ее через всю кухню в котел, в котором кипела вода.
Перед тем как погасили свет, он, как обычно, достал из шкафчика Белую книгу – хотя его почерк стал почти таким же мелким, как Кларин, книга была исписана уже больше чем наполовину, – взял пузырек с тушью, перо и сел в изножье своей койки. Вокруг копошились его товарищи, в кальсонах, босиком, с зубными щетками в руках. Они уходили к корыту для умывания, возвращались. Толкались локтями, громко шутили, смеялись. Стрелки Шван и Фуррер во весь голос обсуждали, где производятся ботинки фирмы «Батя» – в Швейцарии или Чехословакии. Несколько человек уже лежали на нарах и вроде бы спали, несмотря на весь этот шум. Сосед отца по нарам, учитель начальной школы из Гельтеркиндена, натягивая серую ночную рубашку, выбил из рук отца перо, однако на бумаге не осталось ни кляксы, ни царапины.
«19.5.40. Письмо от Клары, – написал отец, после того как спас перо из-под тяжелых ботинок спешившего в туалет сослуживца. – Наряд на кухне из-за несобл. субординации. (Капрал спросил меня – речь шла о разобранном затворе винтовки, который я не мог собрать обратно, – не считаю ли я его идиотом, и я ответил «да».) Немцев все еще нет. Несмотря на это, всеобщая мобилизация. При ancien régime[31]31
Старый порядок (фр.) – т. е. до Великой французской революции.
[Закрыть] дамы умели разговаривать, даже «не открывая уст, самой сокровенной частью тела, какая у них есть, и наиболее осведомленной – своим сокровищем»[32]32
Дени Дидро. Нескромные сокровища.
[Закрыть]. Мужчины сидели со своими графинями и возлюбленными-герцогинями за чаем и беседовали об особенно удачном bonmof[33]33
Удачная шутка, острота (фр.).
[Закрыть] мадам де Помпадур или о последней булле Папы Римского, а в это время из-под юбок – многослойных ворохов ткани – доносились болтовня и хихиканье, смысл которых мужчинам был не совсем ясен. Во всяком случае, внизу под юбками шел оживленный обмен мнениями. Ворохи ткани приглушали голоса, но иногда мужчинам казалось, что они слышат свои имена, не зная, что означает громкий смех под остальными юбками… Белизна! Белизна dixhuitième[34]34
Восемнадцатого столетия (фр.).
[Закрыть], такой белизны сегодня уж нет. Белые лошади, с неописуемым высокомерием тянущие золотые экипажи по светлым паркам. Пастушки показывают пастушкам, как играть на флейте, а вокруг – блеющие стада. Зелень, и это бледное солнце, лебеди на воде, да, и у лошадей, и у лебедей, и у дам одинаково прекрасные шеи. Цапли, летящие в лазури небес, дикие гуси под маленькими круглыми облачками. Фарфоровые косули, скачущие к далеким лесам, а на полянах там и здесь chevalier, с вежливой яростью закалывающий на дуэли любовника своей жены… Тогда мир выглядел как нарисованный, он и был как нарисованный… Дидро наслаждался жизнью. Дени Дидро, мой Дидро. Дидро носил голубой камзол, потертый на локтях, и небольшой парик, сидел за грубо сколоченным столом, глядел на крыши Парижа и писал. Писал, писал и писал. Иногда я думаю, что похож на Дидро, что я – Дидро. Он – это я. Мы одинаковы. Отражаем друг друга, каждый в своем столетии… Конечно, Дидро курил, когда писал, да и в остальное время курил, а еще он пил кофе. Дидро делал все – все! – чтобы пить кофе. За ящик кофе из далекой Бразилии он продал бы душу дьяволу и еще в придачу отдал бы жену. Ее звали Нанетта, она была страшная зануда. Он, блаженный, спасался тем, что просто не слушал, когда она шла за ним следом, словно говорящая тень, и зудела о деньгах на домашнее хозяйство или о том, что он слишком много работает. (С деньгами ему наконец повезло. Екатерина Великая купила и оставила ему его библиотеку. Она заплатила наличными. Вот бы и со мной произошло что-нибудь такое.) Он писал гусиными перьями – чем же еще в то время? – и держал собственных гусей из Лимузена, там разводили лучших гусей на перо, чтобы иметь возможность продолжать писать в любое время дня и ночи, если он, в пылу «боя» (а это случалось часто), снова ломал перо. Когда гуся ощипывали целиком, тот попадал в котел… Дидро писал иначе, чем все его современники, смелее, прозрачнее, свободнее, наглее, чем даже господин де Вольтер, которым он восхищался и которому не доверял ни на грош. Его слова сверкали, как звезды, а его фразы лились подобно горному ручью, в котором любой, имеющий глаза, может разглядеть все камушки на дне. Времени всегда не хватало, и зачастую он лихорадочно и все-таки с опозданием редактировал очередную статью «Энциклопедии». Писал, обращая большое внимание на точность формулировок, что он думает об autorité[35]35
Власть (фр.).
[Закрыть] – ничего или, во всяком случае, не то, что имели в виду ducs и archevêques[36]36
Герцоги и архиепископы (фр.).
[Закрыть]. Когда был закончен третий том, огромный «кирпич», он как раз добрался до catastrophe!.. Что за мир! Толстяки веселились со своими придворными льстецами, а у них на глазах гнил урожай и голодали крестьяне. Священники запугивали верующих, которые давно уже не знали, во что верить и кому верить. Священнику? Епископу? Королю? У них был выбор только между скорой смертью и немедленной. Если они, как того требует закон, отвезут часть урожая в замок господину, то у них самих не останется ни зернышка, а если они воспротивятся, швейцарцы королевской гвардии расстреляют их на месте. Они занимались самобичеванием, слезно молились местным святым. Совсем отпадали от веры. Ничто не помогало. В конце концов они умирали, и с каждым годом смерть наступала все быстрее. Жизнь крестьянина была ужасной. Но куда хуже приходилось маркизу или фаворитке короля. Да и самому королю, которому следовало соблюдать правила поведения даже во время походов в туалет, а по коридорам Версаля носились крысы. Людовик XV зимой ходил с красным носом и синими ногами, потому что огромные залы, высотой с собор, невозможно было нагреть. Не говоря уж про баронов в Вандее, в суп которым через дырявую крышу капал дождь».
– Выключи свет! – рявкнул откуда-то стрелок Шван. И действительно, все уже лежали в постелях. Разговоры прекратились. Отец подошел к двери, повернул выключатель, зажег карманный фонарик, свет которого почти не отличался от потемок в казарме, и направился к своим нарам. Сел и продолжил писать.
«Но быть Дидро – это труднее всего! – Почерк у отца был такой мелкий, что он сам не мог его разобрать в свете мерцающего фонарика. – Находясь в центре тайфуна всеобщего несчастья, сметь называть причины беды: это, вероятно, и есть счастье. В мертвое время Дидро был жив, как никто другой, и растапливал лед эпохи жаром своего сердца. – Отец писал вслепую. – Он не мог этого делать в каком-нибудь другом месте. А ведь все остальные, кто умел думать и был способен передвигаться, бежали в Англию, в Швейцарию. Вольтер, Руссо, все. Дидро остался. Его бросили в темницу, он страдал, он подписал унизительные признания, но, как только оказался на свободе, снова принялся за работу. Он написал Д’Аламберу[37]37
Жан Лерон Д’Аламбер (1717–1783) – французский математик и философ. С 1751 г. работал вместе с Дидро над созданием «Энциклопедии наук, искусств и ремесел».
[Закрыть], что тот должен наконец сдать свои статьи, черт побери! И при этом ему было ясно, что вскоре кому-то – наверняка опять ему самому – придется написать статью о Боге. Dieu. Его Богом был разум. Но просто и решительно написать это – попадешь в подземелье Ватикана или Бастилии… Вечером, при свете уходящего солнца, он достал особенно красивый лист бумаги – эту бумагу он сделал сам, собственными руками. Она благоухала, как гарем султана в «Тысяче и одной ночи», пока он писал, и продолжала источать аромат, когда он поднес ее к носу той, для которой она была предназначена, к ее губам, которые поцеловали подпись. Софи любила Дени, а Дени любил Софи, Софи Волан: блаженство, счастье, хотя они оба очень часто, да почти всегда были в разлуке. Они виделись так редко, что иногда им казалось, они выдумали друг друга. Между ними лежали зеленые холмы и широкие долины, по которым сновали туда-сюда гонцы, курьеры, мчавшиеся галопом, которых Дидро не мог себе позволить, а уж Софи и подавно. Так что они всегда пользовались услугами гонцов какого-нибудь просвещенного графа или аббата, согласившихся за дополнительную плату прихватить любовное послание и бросить ему или ей на всем скаку. Нет, в самом Дидро и в Софи было столько доверия к людям, что и посланцы их не могли быть другими: конечно же они спешивались, передавали на словах тысячи поцелуев и неслись назад».
Фонарик мигал, но не сдавался. «Софи была окружена гусарами, посланниками возлюбленного. А Дидро с восторгом принимая поцелуи, переданные Софи, хотя иногда ему хотелось, чтобы на месте пахнувшего чесноком парня была нежная наездница.
– Ах, Дени!
– О, Софи!
Засыпая, Софи прижимала к груди медальон, на котором был изображен Дидро, а Дидро, ворочаясь в постели рядом с Нанеттой, представлял себе Софи. Только Софи, всегда Софи, свою единственную Софи. Речевые способности пениса, не в пример аналогичным способностям вагины, и в XVIII веке документально не подтверждены. Ну разве что отдельные возгласы – эй! хо-хо! ах! – в чисто мужском кругу. Но и тогда, как и ныне, ни одно мужское сокровище ничего не рассказывало о себе женскому, исключая, разумеется, случая Дидро и Софи. Теперь спать. – Отец поднес едва мерцающий фонарик к циферблату. – 22 часа 38 мин.».