Текст книги "Дневник моего отца"
Автор книги: Урс Видмер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Тем временем мой отец уже был студентом, изучал языки и литературу романских стран и восторгался средневековыми шванками, в которых толстые монахи спали с веселыми монашками, а аббатисы скакали верхом на епископах, решивших передохнуть на своем паломническом пути в Сантьяго-де-Компостела[4]4
Город в Испании. По церковному преданию – место погребения апостола Иакова.
[Закрыть]. Да, весь путь к Иакову набожные пилигримы забавлялись в широченных постелях; а некоторые паломницы, хотя позади у них был путь в шестьсот испанских миль и впереди – такой же, закончив с правым соседом, поворачивались еще и к левому, который тоже только что заставлял сердце послушницы замирать от счастья – она так кричала, что все остальные ищущие блаженства на мгновение прекращали свои искания… Любимым автором моего отца был мудрый Абеляр, чье упрямство, как ему казалось, роднило их, и, конечно, отца восхищало, что в первый раз тот познал Элоизу прямо в главном алтаре церкви своего ордена. Естественно, там бы их никто не стал искать, но все-таки, по мнению отца, а может быть, и Абеляра, это было святотатством. То, каким образом дядя Элоизы приказал своим воинам отомстить Абеляру – а они его кастрировали, – нравилось моему отцу меньше. Стоило ему представить себе: вот они, давясь от смеха, показывают Абеляру его окровавленный пенис, и он сам корчился от боли, почти как этот бедняга. Отец захлопывал книгу. Книги тем и хороши, что их можно закрыть, когда они кажутся слишком уж реалистическими. Тогда он брал что-нибудь другое и читал, например, про целомудренную монахиню, которая никогда не ходила в туалет, ползала на коленях перед своим Господом, умоляя Его о спасении, и наконец из нее вышло так много камней, что она смогла построить из них часовню… Мой отец собирал настоящую коллекцию из всех этих замечательных историй, охотился за ними в немногих антикварных магазинчиках города, а когда в двадцатые годы провел несколько лет в Париже, то ему показалось, что он живет в настоящем раю. Здесь каждый второй магазин предлагал старые книги, особенно на rive gauche[5]5
Левый берег – парижские кварталы на левом берегу Сены.
[Закрыть] где он именно по этой причине и поселился. В Париж он поехал потому, что каждый человек должен хоть немного пожить в Париже, а еще потому, что пытался отыскать женщину, настоящую женщину из плоти и крови. Ее звали Елена, она была на несколько лет старше отца – лет двадцати семи или двадцати восьми – и замещала преподавателя французского разговорного языка в университете, где он учился. Правда, его больше занимали идиомы раннего и позднего средневековья, а современный разговорный язык интересовал его не особенно – разве что, когда он общался с Еленой. Их знакомство состоялось после того, как однажды он заговорил с ней, вернее, она с ним: она попросила у него прикурить, когда они, случайно или нет, вместе выходили из аудитории. (Это было в конце семестра; сам он никогда бы не осмелился попросить у нее спичек.) Елена курила, как сапожник, сигареты из желтой кукурузной бумаги, набитые черным табаком, которые ей кто-то – может, жених? – присылал из Парижа. Погасив одну сигарету, она тут же закуривала другую. У нее были желтые пальцы, а мой отец был из тех, кому нравились женщины с пальцами, пожелтевшими от никотина. Он влюбился, во второй раз после той, с веснушками, прямо-таки по уши. Вскоре они стали встречаться каждый день в кафе недалеко от университета, в перерывах между занятиями, поскольку Елена, помимо того что преподавала, еще и изучала литературу немецкого романтизма, с тем же увлечением, с каким мой отец разузнавал все, что мог, о средневековых монахах и монахинях. Она очень хорошо говорила по-немецки, с едва заметным акцентом, и знала наизусть «Живописца Нольтена» Эдуарда Мёрике. Это была любимая книга Елены, хотя ее профессор все время повторял, что Мёрике – поэт эпохи бидермайер, а не романтизма и, следовательно, вообще не должен ее интересовать. Но ей это было безразлично, как, впрочем, и многое другое – например, много или мало слушателей присутствовало на ее занятиях, – и это равнодушие тоже сближало ее с моим отцом. Он часто горячо спорил со своими учителями и не мог понять, почему они этого не ценят. Чепуха, она и есть чепуха, почему бы об этом прямо не сказать? Они с Еленой ходили гулять в городской парк и в соловьиный лес, который, собственно говоря, облюбовали гомосексуалисты. Они шли, держась за руки, иногда он прижимал ее к дереву и целовал. Она пылко отвечала ему, но и рассказывала о своей беде: о мужчине, становившемся с каждым ее рассказом все больше и сильнее, очень чувственном, которому она принадлежала душой и телом и который бросил ее, не предупредив и ничего не объяснив, и даже не из-за другой женщины. По его словам, он просто был сыт ею по горло. На рассвете он встал, молча натянул брюки и ушел, даже не закрыв дверь. Это не он присылал сигареты, а подруга, бывшая однокурсница, сейчас она ассистентка какой-то большой шишки в Коллеж де Франс. Елена всегда была в курсе последних сплетен и анекдотов своей родины. Она знала о том, что почтенный седовласый Петен недавно подарил свой маршальский жезл двадцатилетней любовнице или что Анатоль Франс с возрастом стал таким мудрым, что теперь не говорит, а вещает. Что Поль Клодель хочет обратить Андре Жида в истинную веру. Кроме того, она не считала, что в их век была написана хоть одна стоящая картина, и смеялась над Кандинским, принимавшим свои кляксы и каракули за искусство. Ей больше нравились Ватто и Фрагонар, правда, еще она признавала Коро и Ренуара. Мой отец, хоть и придерживался другой точки зрения, тем не менее кивал. Один раз они все-таки лежали на кушетке в ее комнате (приводить мужчин было запрещено) и обнимались. Брюки отца были спущены до колен, ее юбка – поднята до пупка. Они целовались, кусались, пытались стянуть друг с друга трусы. Но из этого как-то ничего не вышло, и под конец они лежали, мокрые, рядышком, не решаясь взглянуть друг на друга.
Потом Елена поступила с отцом точно так же, как с ней поступило ее любимое чудовище. Однажды она просто исчезла. Записка с коротким прощанием на его письменном столе. У него перехватило горло, он пинал стены, швырнул пару книг, а потом с новым рвением накинулся на своих монахов и монахинь. Через несколько недель он поехал за ней в Париж, без денег, ну почти без денег. Отец не знал, где она живет, и без устали обходил все читальные залы и библиотеки, все кафе Латинского квартала. В промежутках он проводил время у букинистов на берегу Сены и на деньги, которых у него не было, покупал одну книгу за другой. То есть постоянно умолял отца и мать присылать деньги вроде как взаймы, и они присылали – вместе с письмами, исполненными любви и озабоченности. А сами питались лишь цикориевым кофе, черствым хлебом и жареной картошкой без жира. Не то чтобы мой отец прожигал жизнь. Он снимал на рю дю Бак конуру под крышей, из тех, где единственным освещением был свет, падавший из косых, вмазанных в черепицу окошек. Он спал на матрасе прямо на полу и приносил воду в медном чайнике с нижних этажей. Стол, стул. Одежда на плечиках, прицепленных к веревке, протянутой через комнату. Туалета не было, ему приходилось бегать в кафе напротив. Но зато были книги. Они громоздились повсюду, прибывали с каждым днем, потому что отец нашел на рю де Бюси антиквара, предлагавшего замечательные издания по ценам, которые отец все же мог себе позволить, потому что все книги в этом магазинчике имели какой-нибудь изъян. Нужно было только его найти. Например, в двадцативосьмитомном собрании сочинений Вольтера не хватало двадцать третьего тома. В «Энциклопедии» Дидро – чуде, при виде которого мой отец задрожал от восторга, – пропали вкладки с иллюстрациями. «Новая Элоиза» Руссо, тоже первое издание, так пострадала от сырости, что буквы на титульном листе стали совсем неразборчивыми, да и остальной текст можно было прочитать, только заглядывая в дешевое издание этой книги. Из красивого томика стихотворений Банвиля[6]6
Теодор де Банвиль (1823–1891) – французский поэт.
[Закрыть] были вырезаны иллюстрации… Но больше всего отцу помогали кризис французского франка – он дешевел с каждым часом – и помощь единственного служащего антикварного магазина. Дело в том, что он, некий месье Лефебр, все время подспудно конфликтовал со своим шефом, месье Эшвиллером, коренным парижанином, чьи предки были родом из Эльзаса. Почему месье Лефебр так не любил месье Эшвиллера – этого мой отец так до конца и не понял; месье Лефебр ограничивался неясными намеками, а месье Эшвиллер, который почти не бывал в магазине, вероятно, вообще не знал о существовании конфликта во всей его драматичности. Речь шла об унизительных замечаниях («Monsieur Lefêbre, vous êtes bête comme vos pieds!»[7]7
Месье Лефебр, вы тупы, как пробка! (фр.).
[Закрыть]) и о дочери месье Эшвиллера, которая то ли хотела выйти замуж за месье Лефебра во что бы то ни стало, то ли не хотела этого ни при каких обстоятельствах. Трудно сказать, что там происходило на самом деле, во всяком случае, месье Лефебр не производил впечатления человека страстного. Скорее в нем было что-то от кролика, которому приходилось носить твердый воротничок и галстук. Его месть месье Эшвиллеру заключалась в том, что он продавал моему отцу книги точно по той цене, какую шеф ставил на задней стороне переплета. Вот только ввиду галопирующей инфляции эти цены с каждым днем становились все абсурднее. Так что мой отец приобрел за несколько бумажек «Гептамерон» Маргариты Ангулемской 1712 года (позднее, через тридцать лет, он перевел именно это издание «Гептамерона») и получил почти даром произведения Эдгара Алана По в переводе Бодлера. Причем ни месье Лефебр, ни мой отец не показывали виду, что они отдают себе отчет в несуразности происходящего.
– Merci, Monsieur. Надеюсь, вы вскоре опять почтите нас своим визитом.
– Au revoir, Monsieur Lefèbre. Желаю вам приятного вечера.
Неудивительно, что мой отец все чаще просил денег то у отца, то у матери, потому что их более чем скромные переводы становились совсем ничтожными, пока он обменивал их в Парижском банке на бульваре Сен-Жермен и потом бегом добирался до антикварного магазина на рю де Бюси. Во всяком случае, к концу года ему удалось собрать хорошую библиотеку, хотя и состоявшую из книг без переплетов или не совсем полных собраний. Книги стеной стояли вокруг его матраса, доставая до скошенного потолка, и даже выползли в коридор.
В декабре мой отец шел по бульвару Сен-Мишель, неся первое издание «Мишеля Строгова» Жюля Верна с надписью от руки на титульной странице: «A mon cher Emile, ton oncle Jules»[8]8
Моему дорогому Эмилю, твой дядя Жюль (фр.).
[Закрыть] – книга обошлась ему всего в пять франков – и вдруг столкнулся с Еленой. У нее был красный от насморка нос. Она тоже очень удивилась. Почти испугалась и все же назвала свой адрес. Оказывается, она жила совсем недалеко от него, на улице Бонапарата, жила там все это время. Она ходила к тому же зеленщику и даже знала месье Лефебра. (Правда, ей он не делал скидок.) Отец пригласил ее выпить кофе, но она отказалась. Она не захотела и пойти с ним поужинать в один из праздничных вечеров. Она вообще не хотела идти с ним ужинать. Никогда.
– Привет! – И она пошла дальше, в длинном сером пальто и меховой шапочке, из-под которой на плечи спадали черные волосы.
Мой отец осаждал ее квартиру до весны, несколько раз в день поднимался по крутой лестнице, стучал, ждал, опять стучал, прижимался ухом к деревянной двери и, кажется, пару раз услышал шорох или дыхание. Он часами просиживал в кафе на углу ее улицы, ходил утром, днем и вечером к их общему зеленщику и писал ей пылкие письма. Однажды он положил ей под дверь букет роз, потом – редкое издание «Bijoux indiscrets»[9]9
«Нескромные сокровища» (фр.).
[Закрыть] Дидро. Никогда, ни разу он не встретил ее, так что у него даже появилось подозрение, что она переехала в тот же день или вообще дала ему неверный адрес.
Весной (первое теплое солнце, вернулись ласточки) отец шел по Люксембургскому саду. Елена сидела на скамье, нежилась, закрыв глаза, в солнечных лучах, и, когда он остановился перед ней и сказал: «Елена!», она подскочила, как фурия. Открыла глаза – в них полыхал адский огонь – и закричала, что с нее довольно этого театра, что отцу пора наконец исчезнуть, лучше всего прямо сейчас, потому что иначе она за себя не отвечает. Она прямо-таки тряслась от гнева. Прохожие столпились вокруг них, так что отец, пробормотав: «Но, Елена, я…», – повернулся и, стараясь идти не торопясь, направился к выходу из сада. Он отошел уже метров на десять, когда заметил, что не снял шляпу, здороваясь с Еленой. Ну так он снял ее теперь, а заодно и вытер ею пот. Группа зевак ухмылялась ему вслед, а Елена, уже такая далекая, торопилась прочь и вскоре исчезла за буковой изгородью.
Отец снова надел шляпу, пошел в свою дыру на рю дю Бак, упаковал все книги в ящики – естественно, кроме Белой книги, с которой он никогда не расставался, – и поручил парижскому филиалу фирмы «Данзас» отправить их к нему на родину. Как он заплатит за перевозку, он не знал. (Отец не платил почти полгода и, только когда «Данзас» пригрозила судебным преследованием, выпросил деньги у Феликса, который пообещал ничего не говорить родителям и которому он оставался должным до самой смерти брата.) Все равно с него уже достаточно этого Парижа, где всегда идет дождь, на улицах дует ужасный ветер и где он не нашел ни одного друга, хотя всегда ходил в одно и то же кафе и регулярно посещал лекции Жозефа Бедье; о подружке уж и вовсе говорить не приходилось. Каждый раз, едва он успевал сказать пару приятных слов, все они исчезали, словно сквозь землю проваливались. Так что месье Лефебр оказался, строго говоря, единственным человеком, с которым его связывало что-то вроде дружбы, и поэтому теплым майским утром отец пошел в последний раз на рю де Бюси, чтобы попрощаться с ним. Но вместо месье Лефебра за кассой стоял месье Эшвиллер, и в ответ на просьбу отца передать привет месье Лефебру он пробурчал, что тот не то уволился, не то вчера женился на его дочери. Что-то в этом роде. Кроме «Ah, Monsieur Lefèbre, ah, ah, celuilà!»[10]10
Ах, этот месье Лефебр! (фр.).
[Закрыть], мой отец не понял ни слова. Он кивнул и ушел.
Приехав домой, он вернулся в университет – все сидели на своих прежних местах, словно университет был заколдованным замком из «Спящей красавицы». Отец постарался как можно быстрее стать доктором философии. Его диссертация – «Народные сравнения по типу rouge comme le coq[11]11
Красный, как петух (фр.); соответствует русскому выражению «красный как рак».
[Закрыть]» – принесла ему magna cum laude[12]12
Оценка с высшей похвалой (лат.).
[Закрыть] и привлекла внимание его профессора, которому как раз был нужен новый ассистент. Прежний, еще молодой человек, тяжело заболел и получил инвалидность, даже не приступив к работе. Теперь отец сидел за его письменным столом в маленьком кабинете перед аудиторией, где проходил романский семинар, отвечал, как и его предшественник, на вопросы первокурсников и осматривал, скорее pro forma, сумки, портфели и папки тех, кто уходил с семинара. Работа ему не нравилась, но он получал жалованье и теперь жил в собственной трехкомнатной квартире, где едва хватало места для него и книг. Его жилье находилось прямо под квартирой родителей, иногда он слышал, как они у себя ходят. (Феликс больше не жил в этом доме. Он стал священником в маленькой общине в кантоне Базель-Ланд, где ожидал более серьезных поручений.)
Отец начал работу над диссертацией. Он надеялся закончить ее своевременно, чтобы унаследовать должность шефа, некоего господина Тапполе, а темой выбрал своих монахов и монахинь. Добытые им невесть где книги со шванками лежали грудой у него на столе, и некоторым студентам первого семестра, пока они сдавали на проверку свои папки, приходилось выслушивать краткий обзор того, что его герои и героини наделали за день. Часто вокруг отцовского стола собиралось с десяток хихикающих студентов и студенток.
Правда, он познакомился и с несколькими настоящими женщинами. С Ренатой, Софи и Паулой. Он ходил с ними на концерты, в филармонию и пару раз на вечера «Молодого оркестра». Музыканты этого оркестра выглядели совсем как дети, наряженные во фраки и вечерние платья. Они играли произведения композиторов, о которых никто никогда не слышал. Арманд Хибнер, Конрад Бек, Бела Барток. Стравинский, которого отец, правда, знал, и Рената тоже, и Софи, а вот Паула – нет. Но больше всего ему нравилось выводить своих дам в бывшее тогда новинкой кино. Белый экран, темный зал, в углу – пианист, который в конце сеанса кланяется. Когда Чарли Чаплин засовывал голову огромного тупого полицейского в газовый фонарь, отец, и Паула, и Софи, и Рената просто заходились от смеха, хватая друг друга за руки, они хохотали до слез. «Броненосец “Потемкин”» он видел восемь раз, три раза с Ренатой, два раза с Софи, один раз с Паулой – ей фильм показался скучным – и два раза один. Отец смотрел на исполненных гневом матросов, которые стояли до последнего, и у него перехватывало дыхание.
Один раз Софи была у него дома, она сварила лапшу, а он открыл две бутылки «божоле». Они усердно пили до поздней ночи; было уже действительно так поздно, что Софи начала себя спрашивать, не отдаться ли этому веселому болтуну Карлу. (Она была девушкой из хорошей семьи и никогда не совершала подобных поступков, не подумав.) Мой отец, тоже вконец измученный сомнениями, стоит ли ему перейти грань дозволенного, посреди дискуссии о Ницше (речь шла о вопросе, почему тот в Турине поцеловал лошадь и как увязать это с его концепцией сверхчеловека), так вот, в середине этой дискуссии отец накинул на плечи Софи меховую пелерину и предложил проводить ее домой. Было три часа ночи. Разумеется, она тотчас встала, правда онемев от изумления. Страстно поцеловала его и так решительно направилась к двери, что отец не по смел ее остановить. На тротуаре перед домом (было темно, хоть глаза выколи, в это время не горел ни один фонарь) стояла мать моего отца и сметала в кучу опавшие листья платана. Она сделала вид, будто не заметила парочку, Софи с Карлом тоже не подали виду.
С тех пор мой отец больше не приводил домой женщин, хотя ему и было уже за тридцать. Так что Клара Молинари, которую он на руках перенес через порог своей квартиры и которой дал свою фамилию, была действительно первой женщиной, в которую он не только был влюблен, но с которой к тому же и спал.
Это была дивная ночь. Отец и Клара целовались, позабыв о времени, и, когда он встал и подошел к окну, чтобы выкурить сигарету, солнце уже осветило стволы платанов. Пыль на улице пылала, как золото. Какая-то птица уселась на подоконник, посмотрела, повернув голову, на отца и, чирикая, улетела. Воздух был свеж. Отец, не спавший ни минуты, но чувствовавший себя совершенно бодрым, натянул брюки.
– Кофе, Клара?
Клара издала блаженный стон, закуталась в одеяло и тут же заснула.
Они с отцом любили друг друга и всю следующую ночь, и третью, и четвертую. Соловьи пели, Клара и отец целовались, и, когда соловьев сменяли жаворонки, оба лежали, все еще обнявшись. Да и дни проходили почти так же. Отец то и дело обнимал Клару, гладил ее по голове, пока читал почту. Он подстерегал ее под дверью ванной, когда она собиралась выщипывать брови, или выскакивал на чердаке из-за мокрых, развешанных на веревках льняных простыней, словно привидение, так что Клара роняла не то от ужаса, не то от радости бельевую корзину. Или он подкрадывался к ней на кухне, когда она стояла у плиты и готовила соус для спагетти. Помидоры, травы, чеснок – она научилась готовить у своих итальянских тетушек. Он обнимал ее, стоя у нее за спиной, а она угрожающе поднимала ложку:
– Карл, я готовлю! – Но это не помогало.
– Я тоже готовлю, – шептал отец ей на ухо. И тут же оба оказывались в постели и целовали каждый кусочек тела, до которого могли добраться.
На плите обугливался соус. Им не было дела до того, что они жили на первом этаже и что окно было открыто и любой прохожий мог стать свидетелем их счастья. (Однажды мать отца возвращалась из магазина, а ее сын завопил так, словно из него вырывался огонь преисподней, как раз в тот момент, когда она проходила под окном. Она до того испугалась, что уронила сумку, и картошка, яблоки, несколько свеколок покатились прямо в грязь. А еще кусок сыра. Пока она собирала покупки, шум над ней становился все тише и, наконец, совсем затих.) А один раз отец оказался очень нетерпелив – может, его возбуждала мысль, что он сейчас утрет нос своим монахам и монахиням? – и стянул Клару, мывшую окно в библиотеке, прямо на ковер, колючую подстилку из чего-то вроде камыша, лежавшую между высокими стопками книг. Она приземлилась на спину, отец – сверху, и не то от удовольствия, не то от боли Клара так резко взмахнула ногами, что книги обвалились и засыпали ее и отца. А они неистовствовали – в те жаркие времена это иногда продолжалось лишь считанные секунды – в счастливейшем экстазе и не удивились бы, даже если б обрушился весь дом. Так что они смеялись, погребенные собраниями сочинений Вольтера и французскими крестьянскими шванками, и продолжали хохотать, выбравшись из-под них. Клара встала. Ее спина была поцарапана, отец подполз к ней и целовал ее раны, пока Клара, приглаживая волосы, не сказала:
– Ну, хватит!
Через несколько недель они переехали в другую квартиру. Дело в том, что отец отца взял в привычку заносить им по вечерам очередной отрывок из Библии, заранее выписанный на бумажку, а мать отца в любое время дня заглядывала в окно и спрашивала, не купить ли заодно и им что-нибудь на рынке. Но главным оказалось то, что сестра Клары, Нина, тоже вышла замуж, мужа звали Рюдигер, он работал прокурором в суде по делам несовершеннолетних, и теперь они строили дом. В доме предполагались жильцы, и, разумеется, это могли быть только Клара и отец. Когда они въезжали в квартиру, леса еще не убрали. Дом стоял на самом краю города, точнее, он обогнал город и выдвинулся, словно одинокий форпост, в поля и луга, полные мака и вишневых деревьев. Узкая проезжая дорога оканчивалась у заднего угла садовой изгороди. Хотя вокруг и звенели коровьи колокольчики, дом меньше всего напоминал сельскую постройку. Проектировал его ученик Гропиуса[13]13
Вальтер Гропиус (1883–1969), немецкий архитектор, основоположник функционализма.
[Закрыть] (Рюдигеру нравилась современная функциональность), который этим своим детищем хотел показать учителю, что стал настоящим мастером. Жилище прокурора было его первым заказом. И вот он, следуя своему замыслу во всем, начиная от дверных ручек и заканчивая почтовыми ящиками, построил куб из стекла и бетона, причем стекла было столько, что дом походил на огромный аквариум, особенно по ночам, когда уже издалека было видно, как внутри плавают его обитатели. (Шторы исключались. Спустя несколько месяцев Клара все-таки велела прикрепить карнизы и выдержала натиск архитектора – а тот почти каждый день заходил проверить, все ли в порядке, – который носился по комнатам и кричал, что она мещанка и реакционерка.) Они с отцом снова жили на первом этаже. Нина и Рюдигер – на втором. (На самом верху была терраса и две маленькие однокомнатные квартирки, пока пустовавшие. На плоской крыше торчала радиоантенна, высокая, как корабельная мачта; благодаря ей отец мог слушать такие таинственные радиостанции, как Би-би-си из Лондона или Радио Гонолулу.)
Нина надеялась, что Клара примет участие в финансировании строительства дома. (Обе сестры вышли замуж за небогатых мужчин.) Дело в том, что она и Клара унаследовали деньги, когда 26 октября 1929 года умер их отец – мать умерла на четыре года раньше. Это было утром в субботу, он читал газету, сообщавшую про «черную пятницу», и замертво свалился со стула. Все его бумаги, благодаря которым еще накануне он был богатым человеком, обесценились. И все же какое-то наследство осталось. Облигации железных дорог, а также акции компании «Сиба» пока приносили некоторые деньги, а потом был еще участок земли далеко за заповедным лесом – тот участок, на котором теперь стоял новый дом; летнее шале в Цвейзиммене и копия Каналетто высокого качества, выполненная чуть ли не современником художника. Ее купил один бельгийский коллекционер, который за два дня до краха в приступе ясновидения продал все свои ценные бумаги и теперь с полными карманами денег охотился за картинами жертв кризиса. Он получил копию Каналетто за полцены, но эта половина составила все-таки значительную сумму. Таким образом каждой сестре досталось около ста пятидесяти тысяч франков. Если Нина, а она была на шесть лет младше сестры, считала это целым состоянием, то Клара даже после получения наследства, на которое не рассчитывала, чувствовала себя сильно обедневшей в результате биржевого краха. Казалось, это чувство перешло к ней от отца. Именно она нашла его лежавшим на спине, с открытыми неподвижными глазами, в руке – газета с ужасающей новостью. Просиживая ночами за письменным столом, она подсчитывала потери от бумаг, продавала виллу, потому что не могла больше выплачивать ипотеку, избавлялась от автомобиля. (Нина жила тогда далеко, в Лозанне, где училась в школе гостиничного бизнеса.) Итак, Клара положила деньги на три разных счета в трех разных банках и считала их неприкосновенными. А Нина передала все свое наследство (она ведь была влюблена) Рюдигеру, который одолжил недостающие деньги, построил дом и для простоты записал его в поземельный кадастр на свое имя. Моим родителям он назначил арендную плату, от которой Кларе сделалось дурно, но она ничего не могла поделать и, кроме того, любила Нину, а отец, отдававший все, что зарабатывал, до сантима, за квартиру, с радостью на все согласился. Так великолепно он еще никогда не жил! В восторге ходил он по пронизанным светом комнатам и подыскивал подходящее место для письменного стола, в то время как Клара часами простаивала у окна и смотрела на лес, за которым скрывалось озеро.
– Замечательно, правда? – говорил отец, и Клара кивала.
Некий господин Йеле, владелец фирмы «Все для дома», теперь часто приходил к ним и вскоре стал почти что другом семьи. Мебель, которую он продавал, была спроектирована Мисом ван дер Роэ или Ле Корбюзье, каталоги выглядели как книги по искусству. Но цен там не было. Прошло немного времени, и вот уже книжные шкафы, сделанные по заказу, встали вдоль стен, а письменный стол – новый, с черной столешницей и выдвижными ящиками на колесиках – нашел свое место в нише гостиной. А в самом светлом ее уголке (снаружи, за окном, – зеленые луга или золотящиеся поля, а вдали, совсем далеко, – город и река, пропадающая в дымке) стоял кофейный столик на высоких хромированных ножках, которые шатались, когда отец всего лишь помешивал ложечкой свой кофе. Вокруг столика – кресла из стальных трубок. Кушетка, на ней покрывало, рисунок и расцветка не то русские, не то арабские. Разноцветные подушки. Торшеры. Маленькие лакированные столики. Шкаф с раздвижными дверцами из голубого стекла, в нем тарелки, бокалы, сифон. Ковер из Персии или Афганистана, не от господина Йеле, тот признавал только паркет или плитку из португальского мрамора. А около двери, что вела на террасу и в сад, стоял шедевр фирмы «Маркони» из орехового дерева, размером с комод, – радиоприемник и граммофон в одном корпусе, он работал день и ночь. Меломаном был отец, а не Клара. (Но Клара ходила на все концерты «Молодого оркестра».) В доме всегда звучали Моцарт, Бетховен, Брамс, или «Испанская симфония» Лало, или «Жар-птица». Проигрыватель умел составлять пластинки в стопки, они подавались, одна за другой, на вертушку. Тонарм устанавливался автоматически, отцу не надо было даже вставать из-за письменного стола. «Большие оперные хоры»! Гёста Бьёрлинг! Лео Слежак! И пластинки Энрико Карузо, которые и тогда уже были старомодными! Шлягеры «Я хотела бы быть курочкой», «Я – Лола» или «Такова любовь матросов». Джаз – отцу нравились Бенни Гудман и особенно Тедди Уилсон. А потом и Фил Хейманс, после того как он услышал ее записи в «Элит Спесиаль».
Когда квартира была полностью обустроена, представление Клары о себе как о человеке без средств стало почти соответствовать действительному положению дел. Отец наслаждался новой роскошью. Архитектор и господин Йеле показали дом еще двум-трем журналистам и фотографам из «Верк» и «Графис» – и началась обычная жизнь. Отец и Клара почти каждый день общались с Ниной и Рюдигером. Тем временем наступила зима, и они дурачились в саду, кидались снежками. По вечерам вся компания сидела наверху, на втором этаже, и пила шерри или мартини. Нина хлопала в ладоши от радости, когда Рюдигер, носивший светлые костюмы и умевший быть неотразимо обаятельным, снова и снова восхвалял красоту Клары, а та краснела. Отец тоже смеялся. Женщины любили Рюдигера, а он любил собак. Сразу после свадьбы он подарил Нине двух догов, Астора и Карино, они носились по зеркальному паркету, скользя на поворотах, и разбивали китайские вазы. Отец их боялся, особенно Карино, который, скаля зубы, рычал на него.
– Ну что ты, – говорил Рюдигер и трепал морду огромной псины. – Мой Карино тебе ничего не сделает. (Он всегда говорил: «Мой дом», «Моя контора» и «Моя жена».)
Пришла весна, Клара начала выходить в сад. Он был огромный, заросший дикой ежевикой, орешником и крапивой. Клара возделывала его метр за метром и выкопала столько камней, что получилась высокая горка. Сухие сучья она сжигала. Отец больше не появлялся в саду, даже когда Клара кричала ему, что воздух здесь просто чудесный. Он предпочитал сидеть за своим столом в клубах сигаретного дыма. Отец стучал по клавишам машинки «Континенталь» и в конце каждой строки поднимал голову, чтобы взглянуть на жену. Она, в садовом фартуке, стояла в дыму костра, опершись на лопату и, не мигая, смотрела на огонь. Губы ее шевелились, словно она молилась.
В феврале 1936-го, в последнее воскресенье перед карнавалом, архитектор, спускаясь со второго этажа, заглянул к Кларе и отцу. Собственно говоря, Клары не было – она отправилась на концерт, – а отец сидел за пишущей машинкой и переводил на немецкий «La Légende du Moine en rut»[14]14
«Легенда о монахах, одержимых похотью» (фр.).
[Закрыть]. Архитектор с пунцово-красным лицом вошел в гостиную и начал кричать, что Рюдигер только что заплатил ему гонорар, ровно столько, как они договаривались давным-давно, когда никто и представить себе не мог, какой прорвы работы потребует этот дом. Он расшибался в лепешку, а Рюдигер не прибавил ни сантима. Архитектор просто задыхался от ярости. Он считал это подлой буржуазной эксплуатацией. Он же не собака, и, спорим на что хотите, эти фашистские доги стоили больше, чем весь его гонорар. Отец кивал. Он предложил архитектору сесть в кресло из стальных трубок и открыл бутылку «Кордон Кло дю Руа», благородного молодого бургундского вина – одну из тридцати шести бутылок, которые несколько недель тому назад его уговорил купить представитель фирмы, добравшийся до этого стоявшего в глуши дома. Несмотря на усталость, он держался как король, изображенный на винной этикетке. Ящик с бутылками прибыл накануне, вместе со счетом, написанным от руки и выглядевшим словно Нантский эдикт. Сумма на счете равнялась примерно трем месячным окладам отца. Клара, ничего не знавшая о покупке, непривычно высоким голосом подсчитала, когда именно они оба совсем обеднеют (01.01.1945 г.), если он и дальше будет поступать в том же духе, а цены на продукты останутся стабильными, – и прямо-таки вырвала у него обещание держать «Кордон Кло дю Руа» в запасе для особенных, совсем особенных случаев. И мой отец посчитал, что этот вечер – как раз такой особенный случай. А кроме того, он ведь должен был выяснить, не обманул ли его торговец, когда расхваливал свое вино до небес. Отец поднял бокал – уже запах подсказал ему, что вино превосходное, – отпил, проглотил и удовлетворенно улыбнулся. А архитектор опрокинул в себя бокал, даже не заметив, какое замечательное вино он пьет. Он был слишком зол на Рюдигера, хотя отец сказал ему, что он прав и что он сам терпеть не может эту скотину.