Текст книги "Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона"
Автор книги: Уильям Сароян
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Нет, – сказал Гомер. – Плохо.
– Вот и я не умею, – сказал Спенглер. – Давай сыграем, пока не стемнело?
– Сыграем, – сказал Гомер.
Глава 39
КОНЦЫ И НАЧАЛА
Сойдя с поезда, который привез домой Дэнни Буса и Генри Райсра, хромой солдат пошел гулять по Итаке. Он шел медленно, все разглядывая и разговаривая сам с собой.
– Так вот она какая, Итака! – говорил он. – Вот вокзал железной дороги Санта-Фе, а над ним небо Итаки. Вот кинотеатр «Синема», и жители Итаки стоят перед ним в очереди. Публичная библиотека. Пресвитерианская церковь. Средняя школа и ее спортивное поле. Вот авеню Санта-Клара и продовольственный магазин Ары, а вот и дом! Вот он наконец мой дом.
Солдат долго разглядывал дом.
– Мама и Бесс, – говорил он. – Гомер и Улисс. Мэри в соседнем доме и ее отец, мистер Арена.
Все это подсказывала ему не память, а чувство.
– Итака, моя Итака!
Солдат пошел дальше.
– Вот и парк перед зданием суда. Городская тюрьма: из окон ее выглядывают арестанты. А вот и двое жителей Итаки, которые кидают подковы.
Солдат медленно подошел к ним и прислонился к ограде.
Гомер Маколей и Томас Спенглер молча метали подковы, даже не считая очков. Было уже темно, но они продолжали игру. Заметив прислонившегося к ограде солдата, Гомер вздрогнул. Ему показалось, что он его знает. Гомер подошел к солдату и заглянул ему в лицо.
– Простите, что я на вас так пристально гляжу, – сказал он. – Мне показалось, что я вас знаю.
– Ничего, – сказал солдат.
– Может, вы хотите поиграть? – спросил Гомер. – Я вам с удовольствием уступлю свое место. Правда, уже темнеет.
– Да нет, спасибо, – сказал солдат. – Продолжайте, а я погляжу.
– Кажется, мы с вами не встречались, – сказал Гомер. – Вы здешний?
– Да, – сказал солдат. – Я вернулся домой навсегда.
– Вам больше не придется воевать?
– Нет, – сказал солдат, – меня отпустили совсем. Я сошел с поезда часа два назад. Гулял по городу, снова все осматривал.
– А почему же вы не идете домой? – спросил Гомер. – Разве вы не хотите, чтобы родные поскорее узнали о вашем приезде?
– Да, пойду домой. Конечно, хочу, чтобы моя семья узнала, что я приехал. Потихонечку пойду домой. Но сначала мне нужно было повидать все, что можно. Никак не мог наглядеться. Не верю, что я тут. Вот немножко пройдусь, а потом пойду домой.
Солдат медленно отошел от них, прихрамывая. Гомер Маколей задумчиво посмотрел ему вслед.
– Не понимаю, – сказал он Спенглеру, – но мне почему-то кажется, что я знаю этого человека. Мне неохота больше играть, мистер Спенглер.
И, помолчав, продолжал:
– Что же мне делать? Что я им скажу? Меня ждут дома. Наверняка уже ждут. Я ведь обещал к ужину вернуться. Как я войду в дом и погляжу им в глаза? Они сразу все поймут. Я не хочу им говорить, но я знаю, что они сразу все поймут.
Спенглер обнял Гомера.
– Обожди, – сказал он. – Не ходи домой. Давай посидим. Обожди немножко. Надо, чтобы прошло какое-то время.
Они тихонько посидели на скамейке в парке, не разговаривая. Через некоторое время Гомер спросил:
– Чего я жду?
– Чего ты ждешь? Чтобы часть его, которая умерла, умерла и в тебе. Та часть, которая только плоть. Она приходит и уходит. Это умирание причиняет боль, поэтому потерпи. Когда боль умрет, станет легче. Легче и лучше. На это нужно время, хотя всю жизнь, снова и снова, боль будет возвращаться. Но с каждым ее новым исчезновением ты будешь все ближе и ближе к тому прекрасному, что живет в каждом из нас. Потерпи, и ты пойдешь домой с душой, которая освободилась от смерти. Дай смерти уйти. Я посижу с тобой, пока она тебя не покинет.
– Хорошо, – сказал Гомер.
Управляющий телеграфной конторой и рассыльный сидели в парке возле суда города Итаки и ждали.
Звуки арфы в доме Маколеев излечивали всякую боль. Лицо той, которая перебирала струны, сияло нежностью и силой; девушка, сидевшая у рояля, была и серьезна, и простодушна, а та, которая пела, полна сердечности и терпенья. Маленький мальчик слушал их самозабвенно и доверчиво. Юноша, сидевший на ступеньках крыльца, – солдат, приехавший в город, которого никогда не видели в доме, куда он никогда не входил, в семью, которой не знал, – мог быть просто случайным прохожим. И все-таки дом этот был домом, где он вырос, Итака – его родиной, а семья, которая здесь жила. – его семьей.
Вдруг Улисс Маколей подошел к открытой двери и стал на что-то показывать. Бесс решила поглядеть, в чем дело?
– Мама, у нас на ступеньках кто-то сидит, – сказала она.
– Ну что ж, пригласи человека войти – кто бы он ни был. Чего тебе бояться?
Бесс Маколей вышла на крыльцо.
– Войдите, прошу вас, – сказала она солдату. – Мама просит вас войти.
Солдат не спеша повернул голову и взглянул на девушку. Он тихонько сказал:
– Бесс, посиди со мной. Посиди со мной, пока я не успокоюсь и смогу войти. У меня дрожат ноги, и, если я сейчас встану, я упаду. Сядь со мной рядом, Бесс.
Девушка села на ступеньку рядом с солдатом.
– Откуда вы знаете, как меня зовут? – еле слышно спросила она. – Кто вы?
– Не знаю, – сказал солдат. – Но я знаю, кто ты и кто твоя мать и твои братья. Сядь ко мне поближе, Бесс, пока я не успокоюсь.
– А вы знаете моего брата Маркуса? – спросила Бесс.
– Да, – сказал солдат. – Твой брат дал мне жизнь… родину… семью. Да, я его знаю, ведь он и мой брат тоже.
– Где Маркус? – спросила Бесс. – Почему он не приехал с вами домой?
Солдат протянул девушке кольцо, которое дал ему Маркус.
– Бесс, твой брат Маркус послал тебе это кольцо.
Бесс Маколей, помолчав, глухо спросила:
– Маркус умер?
– Нет, – сказал солдат. – Поверь мне, нет.
Он поцеловал девушку в губы.
– Он не умер.
По улице к дому шел Гомер Маколей. Бесс выбежала к нему навстречу.
– Гомер! – крикнула она ему. – Он от Маркуса. Они были друзьями. Он сидит у нас на ступеньках.
И, повернувшись, вбежала в дом.
Гомер Маколей спросил у Тоби Джорджа:
– Вы Тоби? Мне казалось, что я вас знаю, когда мы встретились в парке.
Через минуту он сказал:
– Телеграмма пришла сегодня после обеда. Она у меня в кармане. Что нам делать?
– Разорви ее, – сказал солдат. – И выброси. Там написана неправда, разорви ее.
Гомер вынул телеграмму из кармана и поспешно ее разорвал. Обрывки он спрятал обратно в карман – на вечную память.
– Помоги мне, пожалуйста, встать, – сказал солдат. – И пойдем в дом.
Гомер Маколей наклонился к Тоби Джорджу – к сироте, который наконец-то нашел свой дом; солдат оперся о его плечи и медленно поднялся на ноги.
И тогда Гомер сказал громко, но уже без печали:
– Мама! Бесс! Мэри! Сыграйте-ка нам что-нибудь! Ведь солдат вернулся домой. Скажите ему – добро пожаловать!
Заиграла музыка.
– Дай мне здесь немножко постоять, – попросил солдат.
Гомер Маколей и Тоби Джордж, улыбаясь, слушали музыку. У солдата сладко ныло сердце, а в душе рассыльного родилось какое-то новое чувство покоя.
Мэри Арена запела, а из дому вышел Улисс Маколей и взял солдата за руку. Когда песня кончилась, миссис Маколей, Бесс и Мэри подошли к отворенной двери. Мать смотрела на своих сыновей. Их было только двое, и они стояли рядом с незнакомцем, знавшим того ее сына, который был уже мертв. Она улыбнулась солдату. Она улыбнулась ему – ведь он сам теперь стал ей сыном. Она улыбнулась так, словно это был Маркус. И солдат, взяв за руки своих братьев, шагнул к двери, к свету, к теплу родного очага.
Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Here Comes, There Goes, You Know Who
Из автобиографии
© Перевод В. Харитонова
Свидетель
– Ты со всеми в разладе, – сказал один враль, – с самим собой, с семьей, с приятелем, со страной, с миром, со временем и с культурой.
Я в согласии с богом, хотя не верю россказням о нем и признаю только бога непостижимого, недосягаемого, вездесущего и ко всему безразличного.
Я невероятно мудр и чудовищно невежествен. Вдобавок я глуп как бревно.
У меня омерзительные манеры, а если копнуть глубже – там тоже мерзость.
Я сую нос всюду и поэтому по существу ни во что не вникаю.
Я отчаянно стараюсь быть честным и каждый день убеждаюсь, что напрасно было стараться.
Когда я стараюсь понять, зачем я живу, какое назначение у моей жизни, я либо сбиваюсь на легкомысленный и глумливый тон, либо гляжу в глаза суровой правде, которая недалека от жалкого отчаяния.
Назначение моей жизни в том, чтобы подольше оттянуть смерть.
Это легкомысленное заключение.
Никакого назначения у моей жизни нет и быть не может. Это суровая правда.
Не впадая в эти крайности, я бреду по жизни, не ведая толком, куда иду и зачем. Утешить мне себя особенно нечем, а других утешений, кроме себя самого, мне не дано, разве что улицы, облака, солнце, лица и голоса детей и стариков – вообще лики красоты, невинности, истины и одиночества.
Среди современников я не вижу равного себе – и в то же время сознаю, что я ничтожество, козыряю своим ничтожеством либо скромно помалкиваю, радуясь, что хоть как-то еще живу.
Я неприятен себе и имею для этого все основания. Неприятностью было уже то, что я родился, и я начал это понимать с пеленок. Чего-то мне не хватало. Чего-то я хотел еще. Может статься, мои пятьдесят пять дилетантски прожитых лет и были погоней за этим «еще». Как бы то ни было, я всегда торопился.
Мне всегда казалось, что времени мне отпущено в обрез. Я поражен, что его оказалось столько, сколько оказалось. Многие мои друзья умерли. Иногда я по ним скучаю, иногда завидую им. У меня нет врагов, но я-то знаю, что это может означать и то, что друзей у меня тоже нет. Откровенно говоря, я бы и не знал, кого мне ненавидеть, если бы предполагалось ненавидеть кого-то еще, кроме самого себя. А вообще я, скорее, люблю себя, и, возможно, потому, что пока не встретил никого, кто был бы хоть вполовину такой правильный человек, как я. И это при том, что я не имею ни малейшего представления, кто же я есть. Производное от Арменака Сарояна женатого на Такуи Сароян? Если это так, то кто бы он ни был, и кто бы ни была она, и кто бы ни были они оба, они – то есть он и она – без постели, ясное дело, не обошлись, уж так заведено.
Я взялся за перо очень рано, чтобы убежать от бессмыслицы и бесполезности, от чепухи и ерунды, от бедности, от рабства, от плохого здоровья, от отчаяния, от безумия – от всякой дряни, которая липнет со всех сторон. Я достаточно ловко научился скрывать собственное безумие и, насколько мне известно, никому вреда не причинил – и на том спасибо. Мне глубоко противно насилие в любых формах, но вы бы посмотрели, какой я вояка в душе и на что замахиваюсь – на самого себя, на демона, что сидит во мне, на бога, на род людской, на мир, на время, на боль, на неразбериху, на поношение и на смерть. Я хочу того, чего хочу, когда хочу этого, и даже если это кажется чем-то другим – это всегда ответ, тот единственныйответ, который мне положено знать сейчас, а не завтра, когда ответ наверняка будет другим. Довольно каждому дню своей заботы. Я плохо распорядился своей жизнью, зато в руках у меня был отменный материал.
Может случиться, что совершенно непреднамеренно я стану делать из себя как бы героя этой книги; в этом случае не дайте себя одурачить. Я еще недостаточно умен, чтобы не задурить голову самому себе. Так проследите, чтобы я не дурачил вас тоже. Я – тот ковыляющий пешеход, мимо которого вы проходили миллион раз, расстраиваясь от одного его вида, как и сам я проходил мимо вас миллион раз и тоже был не в восторге от нашей внешности, хотя друг другу мы никто и, кроме безразличия, никаких чувств в отношении друг друга испытывать не должны бы. То и дело на моем пути возникали с дурацким видом то вы сами, то ваши брат или сестра, то ваши мать или отец, ваши сын или дочь. Когда же вы сами на кого-то наталкивались, то им был я. Я человек известный, это верно, но не в том смысле, в каком вы можете заподозрить. Я такая же известность, как и вы, – я известен самому себе и еще Свидетелю, иначе и точнее говоря – Богу; я, во всяком случае, предпочитаю называть его этим словом. Если никто или ничто не надзирает за нами, то зачем все эти распахнутые глаза? Уж конечно, каждый сам себе свидетель. Нам не дает покоя эта чертова пьеса, называемая жизнью, дьявольски мудреная и тягостная порой сверх всяческих сил. Отсюда – искусство, с которым я связал свою жизнь и с которым, надеюсь, ее кончу, хотя обстоятельства не обнадеживают, потому что никто не оставляет жизнь, как продуманную мысль, после чего можно думать дальше. Как писатель я, может быть, и не умру, зато наверняка умрет Сароян. Я думал о смерти всю мою жизнь – скорее всего, потому, что мой отец умер, когда мне не было и трех лет. Мне не нравилось думать о смерти. И сейчас не нравится, хотя сейчас я на целых пятнадцать лет старше отца в год его смерти. Он умер в 1911 году в Сан-Хосе, Калифорния, за тридевять земель от своей армянской родины – города Битлиса. Ему было тридцать семь лет.
Всегда интересно, что говорит человек перед смертью. Отец сказал: «Такуи, не обижай ребят». Когда мне было девять или десять лет, я спросил у матери, что говорил отец перед смертью, и она сказала мне его последние слова. Я тогда же решил, что он нашел хорошие слова, и подумал, что он, конечно, был славным парнем.
Виноград
Согласно семейному преданию, я родился в бурьяне, среди битого стекла, в знойную августовскую ночь, под треньканье колокола на товарняке Южной Тихоокеанской, пролегавшей сразу за Эйч-стрит во Фресно, Калифорния.
Отец был на винограднике в Сэнгере, в двенадцати милях к западу, где пытался слепить в единое целое проповедника без паствы и поэта без читателей.
Мать не находила себе места в нашей темной развалюхе, потому что теперь в нашей семье стало одним больше, а всего четверо: две дочки, родившиеся в Битлисе в 1899-м и 1907-м, сын, родившийся в 1905-м в Эрзеруме, и теперь еще один сын. 1908 года рождения, то есть я.
Вы про такое уже читали не раз. Ну, родился. Ну и что? Что, я первый? Кого это волнует? Переходи к делу. Так это и есть дело, это по меньшей мере началовсех дел, и в то же время это всегда при тебе: раз ты родился, то родился раз и навсегда и родился таким, каким уродился.
Я был последним ребенком, хотя никто не мог поручиться, что за мной не последуют другие, и никто не мог знать, что меньше чем через три года отец сменит свои башмаки на похоронные тапочки. Итак, Фресно, городок на железной дороге, ничего общего с Бостоном, Нью-Йорком, Чарлстоном, Новым Орлеаном, Чикаго, Денвером или Сан-Франциско. Богом забытое место, население – одиннадцать тысяч человек, с запада на восток улицы перебирают почти все буквы алфавита, а улицы с юга на север имеют названия: Сан-Бенито, Санта-Ктара, Вентура, Моно, Марипоза, Каливерас, Дивизадеро, Тупаре и так далее – испанские, мексиканские, индейские названия. И врассыпную по всему городу жили армяне из Битлиса, Вана, Муша, Харпута, Эрзерума, Трапезунда и Диарбикира. «Фресно» по-испански – «ясень», но я про это узнал много позже, а как выглядит ясень, не знаю до сих пор. Неизвестно, что означает «Калифорния», неизвестно, каким образом это слово закрепилось за огромной территорией на Тихоокеанском побережье. Год 1908-й шел за 1907-м и предшествовал 1909-му. 31 августа было последним днем восьмого месяца в году. Случайные цифры, случайные места, но я уже был, я прибыл, и было непонятно, какой в этом смысл.
Моя бабка по матери, Люси Гарогланьян, вдова Минаса Сарояна, жила с нами, втайне порицая брак своей дочери с пресвитерианским проповедником, сочиняющим стихи. Любая мать считает, что ее дочь заслуживает мужа рангом повыше. Кому интересно иметь зятя, который только озадаченно взирает на дела человеческие и не способен уразуметь и сделать простейшие вещи? Что ни говорите, живем мы в Америке, а человек и не думает изобретать автомобили, покупать и продавать лошадей, лгать, обманывать и вообще любым другим способом выказывать естественное стремление добиться успеха. Мужем своей дочери Такуи – ей тогда не было и двадцати пяти – Люси Гарогланьян, которой в ту пору не было сорока, хотела видеть человека состоятельного, этакого проходимца старого покроя, с симпатичным проходимцем-папой в придачу, но теперь об этом не приходилось и мечтать: вот они, уже четверо – две девчонки и два парня. Что их ждет? Бедность?
Бабка по отцу, Рипсимэ, в дом не допускалась, виноватая, надо полагать, в том, что была матерью человека, не сумевшего разбогатеть. И вдова Петроса Сарояна. Рипсимэ Тер-Ованесян, ожидала новостей у себя дома, неподалеку от нас.
Хотя Минас и Петрос оба были Сарояны, родственниками они не были: Петрос стал Сарояном по отчиму. Фамилии его отца я не знаю, но наверняка она не была Сароян, и вот вам первая же проблема: как я буду называться?
Если по правилам, то моя фамилия должна быть та же, что у прадеда по отцовской линии. Особой важности во всем этом нет, и ничем не хуже Сарояна Григорьян, Авакьян, Овсепян, Мурадян и тому подобные. Главное, есть мальчик, у которого отец Сароян и мать Сароян. Мать сказала:
– Козетт, Зейбл, Генри – интересно, какое имечко он придумает для этого?
На следующий день «он» приехал из Сэнгера на велосипеде и придумал «этому» имечко Уильям – в честь своего друга доктора Уильяма Стоунхилла из Нью-Йорка, тоже пресвитерианского проповедника, за три месяца до этих событий скончавшегося. Имя, место и дату рождения он записал в домашней Библии, и в свой срок я прочитал эти записи на английском, подучился и прочел то же на армянском. Словом, дело было сделано: Уильям Сароян и так далее, и прочее, и яви, господи, ему свою милость, и все в этом роде. Потом он сел на велосипед и укатил обратно в Сэнгер, на виноградник своих кузенов Мурадянов, ребят его тетки по материнской линии, где в горячую пору набивал руку на сборе винограда. Хочу думать, он научился его собирать и, надеюсь, не забывал время от времени положить в рот ягоду-другую.
Потому что лучшее, что было в наших краях, – это виноград: виноградники, виноградные лозы, виноградные листья и гроздья винограда. Если я что и ценю в жизни, так это виноград.
В 1944 году в Лондоне я выкладывал за гроздь винограда полновесный британский фунт. Я ел виноград и вспоминал Фресно, давно истлевшего в могиле отца, мать, наконец-то обживавшую свой новенький дом в Сан-Франциско. В те дни британский фунт шел примерно за пять долларов и виноград в Лондоне был только из оранжерей. Я купил в подарок для Шоу [1]1
Сароян вспоминает здесь известного английского писателя Бернарда Шоу (1856–1950).
[Закрыть]гроздь мускатного винограда, гроздь ривьерского, желтую дыню, еще фруктов и овощей, но Шоу был действительно оригинал, когда начинал выламываться, и корзину фруктов и овощей истолковал на свой лад. Он увидел случай блеснуть очередной остротой, если вам угодно считать остротой вредные речи старикашки.
– Почему все в Америке считают, что я недоедаю? Мне всего хватает. Я не могу съедать больше, чем мне нужно. Придется все это отдать соседям. Мне это ни к чему. – (А почему не посидеть минутку молча, почему не сдержаться, пока я не уйду, а потом взять мускатную гроздь, отколупнуть виноградинку, положить ее в свой многословный рот и съесть ее, сбросив маску великого оригинала? Ведь это истина, что вам нужен виноград, нужен, как ничто другое на свете.)
– Видите ли, я знаю, что вы не едите мяса, и поэтому принес то, что вы едите. Я и не думал вас обижать.
Если ему угодно быть великим оригиналом, то и я умею быть оригиналом. В школе имени Эмерсона за всю ее историю не было равного мне оригинала. Мог он о себе сказать такое?
Я забыл сказать, что во время родов Такуи Сароян стояла, держась за косяк распахнутой двери, и сейчас я уточняю это потому, что для кого-нибудь это может представлять интерес. Повитухой быта отдаленная родственница, старуха Охскох, известная веселым нравом и легкой рукой в своем деле: она знала рожениц, знала, как младенцы сами себе помогают и что, когда и как надо делать, и еще умела показать, что у страха глаза велики. Она все время что-то ворковала, причем не по делу, а про всяких людей, что черт-те когда родились и успели впасть в детство. Она молола чушь, посмеивалась, в четыре руки помогала ребенку выбраться, и скоро дело сделалось, и вот он – тут.
А снаружи от зноя чахнул бурьян, в нем холодно посверкивало битое стекло, звякал паровозный колокол, и мимо дома неслышно проходил какой-нибудь сезонник, спрыгнувший с поезда из Сан-Франциско.
Отец не знал, что его доконало. Я бы мог сказать, что его доконала Америка, хотя такие заявления не в моем вкусе. Я бы мог так сказать, но я не уверен, что смогу в это поверить.
«Я поэт, проповедник, я говорю, читаю и пишу по-английски, могу взойти на кафедру и без бумажки сказать проповедь, которую люди будут помнить по гроб жизни, – чего же ради я в поте лица собираю какой-то виноград в двенадцати милях к западу от глухомани под названием Фресно? Что вообще занесло меня в это Фресно?»
Что бы его туда ни занесло, там моя родина – в развалюхе на Эйч-стрит, среди запаха керосиновых ламп и липучек для мух.
А может, я всему причина? Может, это я погнал его за девять тысяч миль из Битлиса на Эйч-стрит во Фресно?
Кто тут решает: отец или сын? Или никто ничего не решает?