355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям О.Генри » Собрание сочинений в пяти томах. Том 5 » Текст книги (страница 14)
Собрание сочинений в пяти томах. Том 5
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:23

Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Том 5"


Автор книги: Уильям О.Генри



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)

Кактус {28}
(Перевод Зин. Львовского)

Наиболее характерной особенностью времени является его относительность. Все знают, как быстро проносятся воспоминания в памяти утопающего. И вот почему легко допустить, что иной человек переживает вновь весь период своей влюбленности в тот короткий миг, когда он расстегивает свои перчатки.

Вот именно такое состояние переживал Трисдаль, вернувшись в свою холостяцкую квартиру и застыв у стола. На этом столе в высокой красной вазе красовались какие-то странные зеленые цветы, представлявшие собой разновидность кактуса и снабженные длинными, перистыми листьями, плавно и мягко колыхавшимися при малейшем дуновении ветра.

Приятель Трисдаля, брат невесты, сидел в стороне и был искренне огорчен тем, что ему приходится пить одному. Молодые люди были во фраках. Их белые лица, словно тусклые звезды, светились в густых сумерках, обволакивавших комнату.

В то время как Трисдаль расстегивал свои перчатки, в его памяти проносились быстрые и мучительно-острые воспоминания о последних пережитых часах. Ему казалось, что в его ноздрях все еще держится аромат цветов, которые огромными букетами окружили всю церковь, и что в его ушах все еще стоит мягко-заглушенный шум тысячи голосов, шелест нежно шуршащих платьев и протяжный, медлительный голос священника, навеки и нераздельно соединяющий новобрачных.

При этой последней и безнадежной мысли память Трисдаля затуманилась настолько, что он никак не мог найти ответ на вопрос: как и почему он потерял Эллис? Глубоко потрясенный этим непреложным фактом, он вдруг очутился лицом к лицу с чем-то, что никогда до сих пор не представлялось так ясно его мысленному взору, а именно – со своим внутренним, неприкрашенным, голым «я». Он увидел те отрепья, в которые рядились его напыщенность и эгоизм и которые могли дать иному человеку полное право усомниться в доброкачественности его ума. Он содрогнулся, подумав о том, что посторонние люди гораздо раньше его самого увидели всю жалкую, нищенскую оболочку его души. Надменность и самоуверенность! Вот какие эмблемы скрестились на его щите! И насколько же всего этого была лишена Эллис!

Но почему все-таки…

Когда два-три часа назад Эллис медленно повернула за угол придела и направилась к алтарю, он почувствовал низменную, болезненную радость, которая помогла ему на время овладеть собой. Он сказал себе, что ее мертвенная бледность объясняется только тем, что она сейчас думает о другом человеке, не имеющем ничего общего с женихом, с которым духовная власть связывает ее до гроба. Но тотчас же он лишился и этого последнего жалкого утешения. Потому что в тот момент, когда она устремила быстрый лучистый взгляд на человека, который протянул ей руку, Трисдаль понял, что он забыт навсегда. Было время, когда Эллис точно так же смотрела на него самого, и он по опыту знал, что таится в этом взгляде. Вот каким образом рушилась последняя опора. Его самоуверенность была разорвана в клочья, и теперь у него уже не оставалось никаких сомнений относительно истинного положения вещей.

Но почему все кончилось подобным образом? Ведь они не поссорились, и вообще ничего такого не произошло…

И в тысячный раз он принялся мысленно восстанавливать события последних дней, которые предшествовали столь резкой перемене в отношении к нему девушки.

Она систематически и упорно возносила его на пьедестал, а он с королевским достоинством и величием взирал на знаки ее преклонения. Она курила ему такой нежный фимиам! Она так прекрасно, так ласково, с такой детской непосредственностью выражала ему свои чувства! Она с таким глубоким почитанием награждала его безмерным количеством достоинств и талантов, что он привык впивать ее словесные жертвоприношения, как пустыня поглощает влагу, не сулящую ни цветов, ни плодов.

Когда Трисдаль с угрюмым видом сорвал с руки вторую перчатку, запоздалые угрызения совести заговорили в нем сильнее прежнего. Никогда раньше он не страдал так от сознания собственного преступного эгоизма и фатовской самонадеянности…

По ассоциации он вспомнил тот вечер, когда он предложил Эллис подняться к нему на пьедестал и разделить его величие. Было слишком мучительно вспоминать все детали, и вот почему он не разрешал своей памяти восстановить ту пленительную внешнюю оболочку, в которой девушка предстала тогда пред ним.

Во время разговора Эллис сказала ему:

– Капитан Каруссерс сообщил мне, что вы говорите по-испански, как настоящий испанец. Почему же вы до сих пор скрывали от меня эти познания? Я вообще начинаю думать, что на свете нет ничего такого, чего бы вы не знали!

Каруссерс оказался идиотом, вот и все! Конечно, он, Трисдаль, виноват в том, что, находясь в клубе, любит сыпать старинными приторными кастильскими поговорками, которые он выуживает из словаря… Каруссерс, один из его самых невоздержанных поклонников, пользовался всяким удобным и неудобным случаем для того, чтобы прославить его сомнительную эрудицию, и вот где таилась основная причина всего этого сомнительного недоразумения.

Но, увы, фимиам этого восхищения был так сладок и упоителен, что у Трисдаля просто не хватило сил отрицать свои лингвистические таланты. Не протестуя, он разрешил Эллис украсить его чело незаконными лаврами выдающегося знатока испанского языка. В первые минуты горделивого возбуждения он не почувствовал уколов предательских шипов, которые дали себя знать лишь впоследствии.

В тот незабвенный вечер она была так взволнована и застенчива! Она забилась, как пленная птичка, когда он сложил к ее ногам свою великую мощь, и он готов был поклясться в ту минуту (да и теперь тоже!), что прочел в ее глазах несомненное согласие. Но, слишком робкая и скромная, она не дала ему прямого ответа на месте.

– Я завтра пошлю вам свой ответ! – сказала она, и – великодушный, уверенный победитель! – он с милостивой улыбкой дозволил ей эту отсрочку.

Весь следующий день он не выходил из дому, с нетерпением дожидаясь ее письма. Днем Эллис послала ему этот странный кактус, к которому не было приложено ни малейшей записочки. Только ярлычок, на котором значилось варварское или ботаническое название цветка!

Трисдаль прождал до самого вечера, но ее ответ так и не пришел. Необузданная гордыня и оскорбленное самолюбие не разрешали ему отправиться к девушке и потребовать у нее объяснения. Через два дня, вечером, они встретились у знакомых за обедом. Их приветствия носили чисто официальный характер, но Эллис устремила на Трисдаля удивленный, взволнованный и вопрошающий взгляд. Он же был очень вежлив, но тверд и холоден, как алмаз, и высокомерно ждал ее объяснения. Тогда Эллис с чисто женской быстротой изменилась в лице и обращении и превратилась в снег и лед…

Вот каким образом случилось, что они навсегда отошли друг от друга. Кого винить в этом? Кого порицать? Свалившись теперь со своего пьедестала, Трисдаль мучительно искал ответа среди осколков своей гордыни.

Голос другого человека, находившегося в той же комнате, ворвался в поток его мыслей и привел его в себя.

– Черт возьми, Трисдаль! – воскликнул брат Эллис. – Объясни же ты мне, ради бога, что такое происходит с тобой. Ты выглядишь таким жалким и несчастным, словно ты сам женился, а не присутствовал на этом торжестве в качестве самого обыкновенного гостя. Взгляни на меня, на другого участника этого преступления! Я проделал целых две тысячи миль на грязном, отвратительном банановом судне и приехал из Южной Америки только для того, чтобы потворствовать бабьему капризу. Ты посмотри, с какой легкостью я несу эту тяжелую вину на моих плечах! Из родных у меня до сих пор была только одна сестричка, и выходит теперь, что я и ее лишаюсь. Ничего не поделаешь, старина: приди в себя и выпей чего-нибудь для облегчения совести.

– Да, это верно… надо бы выпить чего-нибудь! – ответил Трисдаль.

– Между нами будь сказано, твой бренди отвратителен! – заметил его приятель, привстав с места и подойдя поближе. – Вот поезжай к нам, в Пунту-Редонду, и отведай наш бренди, который готовит старый Гарсиа. Уверяю тебя, не пожалеешь о том, что так далеко и долго ехал. Постой, постой, брат, я вижу у тебя моего старого знакомого! Скажи, пожалуйста, каким образом попал к тебе этот кактус?

– Подарок от приятеля! – уклончиво ответил Трисдаль. – Ты знаешь эту породу?

– Ну вот еще! Отлично знаю! Это – тропическое растение, которое у нас, в Пунте, ты можешь встретить на каждом шагу. Вот и название его на ярлыке! Ты знаешь испанский язык, Трисдаль?

– Нет! – ответил Трисдаль с горькой улыбкой. – А разве тут по-испански написано?

– Конечно! Мои земляки держатся старинного поверья, что листья кактуса передают тем, кому они посланы, любовный привет. Вот почему южные американцы называют эту разновидность кактуса «Ventomarme», что означает по-испански: «Приди и возьми меня!»

Сердца и руки {29}
(Перевод М. Кан)

В Денвере Балтиморский экспресс брали с бою. В одном из вагонов удобно и даже с комфортом, как свойственно бывалым пассажирам, устроилась очень хорошенькая, изысканно одетая девушка. Среди тех, кто только что сел в поезд, были двое, оба молодые, один – красивый, с дерзким, открытым лицом и такой же повадкой; другой – озабоченный, угрюмый, грузноватого телосложения, просто одетый. Они были пристегнуты друг к другу наручниками.

Двое двинулись по вагону, где незанятой оставалась лишь скамья напротив хорошенькой пассажирки. Сюда, к ней лицом, но против движения поезда, и сели неразлучные двое. Взгляд девушки, чужой, равнодушный, скользнул по ним мимоходом, и вдруг на ее лице расцвела прелестная улыбка, круглые щеки зарделись нежным румянцем, она протянула вперед маленькую руку в серой перчатке. Первые же звуки ее голоса, грудного, мелодичного и уверенного, возвестили о том, что, когда его владелица говорит, ее слушают и она к этому привыкла.

– Что ж, мистер Истон, если вам угодно, чтобы я заговорила первой, извольте. Вы нарочно не узнаете старых друзей, если встречаетесь с ними на Западе?

Услышав ее голос, тот, что помоложе, встрепенулся, секунду помедлил, как бы преодолевая легкое замешательство, но тут же справился с собой и схватил левой рукой протянутую руку.

– Как не узнать, – сказал он с усмешкой. – Мисс Фэрчайлд! Прошу извинить, что здороваюсь левой рукой, правая в настоящую минуту занята другим.

Он чуть приподнял правую руку, скованную блестящим «браслетом» на запястье с левой рукой его спутника. Радость в глазах девушки медленно угасла, сменяясь ужасом и недоумением. Румянец сошел с ее щек. Рот приоткрылся огорченно и разочарованно. Истон, словно наблюдая что-то забавное, коротко засмеялся и собрался было заговорить опять, но его опередил второй. Все это время острые, смышленые глаза угрюмого пассажира исподтишка следили за выражением ее лица.

– Вы уж простите, мисс, что я к вам обращаюсь, только я вижу, вы знакомы с шерифом. Так, может, попросили бы, пусть замолвит за меня словечко, когда прибудет в тюрьму. Он вам не откажет, а мне все же будет послабление. Он ведь сажать меня везет, в Леве-нуэрт. На семь лет, за подлог.

– Ах вот что! – сказала пассажирка, глубоко вздохнув, и лицо ее опять порозовело. – Вот чем вы тут занимаетесь! Стали шерифом?

– Мисс Фэрчайлд, милая, надо же мне было чем-то заняться, – спокойно сказал Истон. – Деньги имеют свойство улетучиваться сами по себе, а за теми, с кем вы и я водили знакомство в Вашингтоне, без денег не угнаться. Подвернулся случай на Западе, вот я и… конечно, шерифу далековато до посла, но все же…

– А посол у нас больше не бывает, – с живостью отозвалась девушка. – И незачем ему вообще было к нам ездить. Вы могли бы знать это. Ну а вы теперь, значит, заправский герой Дикого Запада, скачете верхом, стреляете, и на каждом шагу вас подстерегают опасности. Да, в Вашингтоне живут по-другому. А вас там многим не хватало в кругу старых знакомых.

Глаза девушки, чуть расширясь, снова зачарованно устремились к сверкающим наручникам.

– Вы насчет них не сомневайтесь, мисс, – сказал второй. – Шерифы всегда пристегивают к себе арестантов наручниками, чтобы не сбежали. Мистер Истон свое дело знает.

– Скоро ли вас ждать обратно в Вашингтон? – спросила пассажирка.

– Боюсь что не скоро, – сказал Истон. – Видно, кончились для меня беззаботные деньки.

– Мне страшно нравится на Западе, – без всякой связи с предыдущим сказала девушка. Глаза у нее мягко светились. Она отвела их к вагонному окну. Она заговорила прямо и просто, без гладких оборотов, предписанных воспитанием и правилами хорошего тона: – Мы с мамой прожили это лето в Денвере. Неделю назад она уехала домой, потому что прихворнул отец. Я прекрасно могла бы жить на Западе. По-моему, здешний воздух очень полезен для здоровья. И не в деньгах счастье. Но некоторые люди такие глупые и так все неверно понимают…

– Послушайте, это нечестно, начальник, – ворчливо сказал угрюмый. – У меня вся глотка пересохла и курить охота с утра. Неужели еще не наговорились? Взяли бы да отвели человека в вагон для курящих. Помираю без трубки.

Скованные друг с другом путники поднялись, и на лице у Истона появилась прежняя ленивая усмешка.

– Грех отказать в такой просьбе, – сказал он беспечно. – Нет лучше друга у обездоленных, чем табачок. До свидания, мисс Фэрчайлд. Ничего не поделаешь, служба.

Он подал ей руку на прощанье.

– Так жаль, что вы не на Восток, – сказала она, вновь облачаясь в латы воспитания и хорошего тона. – Но вам, очевидно, никак нельзя не ехать в Левенуэрт?

– Да, – сказал Истон. – Никак нельзя.

И двое стали бочком пробираться вдоль прохода к вагону для курящих.

Два пассажира с соседней скамьи слышали почти весь разговор. Один сказал:

– Душевный малый, этот шериф. Здесь, на Западе, попадается славный народ.

– А не молод он для эдакой должности? – спросил второй.

– Почему молод! – воскликнул первый. – По-моему… Постойте, да разве вы не поняли? Ну подумайте сами – какой же шериф пристегнет арестованного к своей правой руке?

Воробьи на Мэдисон-сквере {30}
(Перевод Н. Галь)

Молодому человеку в стесненных обстоятельствах, если он приехал в Нью-Йорк, чтобы стать писателем, и притом заранее тщательно изучил поле боя, требуется сделать только одно. Надо прямиком отправиться на Мэдисон-сквер, написать очерк о здешних воробьях и за пятнадцать долларов продать его редакции «Сан».

Я не могу припомнить ни единого романа или рассказа на ходкую тему о молодом литераторе из провинции, приехавшем в великий город завоевать пером богатство и славу, в которых герой не начал бы именно с этого. Даже странно, почему какой-нибудь автор в поисках сверхоригинального сюжета не додумался заставить героя описать синиц на Юнион-сквере и продать свое произведение «Гералду». Но комплекты нью-йоркских журналов неоспоримо свидетельствуют в пользу воробьев и зеленого островка на старой площади, и чек всегда выписывает «Сан».

Разумеется, нетрудно понять, почему первая дерзкая попытка начинающего автора всегда увенчивается успехом. Его подстегивает необходимость сделать сверхчеловеческое усилие; в огромном грохочущем городе, среди железа, камня и мрамора он отыскал уголок, где зеленеют трава и деревья и щебечут птицы; все чувствительные струны его души трепещут в сладостной тоске по родным местам; быть может, никогда больше в нем не пробудится с такой силой творческий гений; птички поют, колышутся ветви деревьев, забыт грохот колес; он пишет, вкладывая в строчки всю душу… и продает свое творение в «Сан» за пятнадцать долларов.

Многие годы читал я про этот обычай, прежде чем приехал в Нью-Йорк. Когда друзья, пуская в ход самые убедительные доводы, пытались отговорить меня от поездки, я лишь безмятежно улыбался. Они не знали, что в запасе у меня фокус с воробьями.

Когда я приехал в Нью-Йорк и трамвай повез меня от парома по Двадцать третьей улице прямиком к Мэдисон-скверу, я уже слышал, как этот чек на пятнадцать долларов шуршит у меня в кармане.

Я остановился в каком-то скромном пансиончике и на другое утро, в час, когда едва просыпаются воробьи, уже сидел на скамье в Мэдисон-сквере. Мелодичное воробьиное чириканье, приветливая весенняя листва величавых деревьев и свежая душистая трава с такой силой напомнили мне старую ферму, которую я покинул, что на глаза мои чуть не навернулись слезы. И тотчас меня посетило вдохновение. Смелые звонкие голоса этих веселых пичужек словно задавали тон чудесной, светлой, причудливой песне надежды, радости и любви к ближнему. Сердца этих крохотных созданий, как и мое сердце, звучали в лад лесам и полям; как и я, они, по воле случая, оказались пленниками сумрачного шумного города, – но как же весело, с каким изяществом они переносят неволю!

А потом появились люди, те, кто спозаранку идет на работу, – хмурые, угрюмые, они проходили мимо, бросая на меня косые взгляды, и всё торопились, торопились, торопились. И я отчетливо уловил в птичьей песенке свою тему и преобразил ее в притчу и в стихи, в праздничную пляску и в колыбельную песню; а потом перевел все это в прозу и принялся писать.

Два часа кряду карандаш мой без роздыха бегал по листкам блокнота. Потом я пошел в комнатку, которую снял на два дня, сократил написанное вдвое и свеженькое, с пылу с жару, отослал почтой в «Сан».

Назавтра я поднялся чуть свет и потратил два цента из своих капиталов на газету. Если и было в ней слово «воробей», мне не удалось его отыскать.

Я вернулся с газетой в номер, разостлал ее на кровати и просмотрел всю, столбец за столбцом. Где-то произошла осечка.

Три часа спустя почтальон принес мне большой конверт, в котором находились моя рукопись и листок дешевой бумаги размером примерно три дюйма на четыре – наверно, кое-кому из вас случалось видеть такие листки, – на котором лиловыми чернилами было написано: «Редакция „Сан“ возвращает с благодарностью».

Я пошел все в тот же сквер и сел на скамью. Нет, в это утро я не счел нужным позавтракать. Несносные воробьи своим дурацким чириканьем совсем испакостили сквер. В жизни не видал таких неумолчно крикливых, нахальных и противных птиц.

Согласно всем традициям, сейчас я должен бы стоять в кабинете редактора «Сан». Сей почтенный деятель – высокий, серьезный, седовласый – должен бы стиснуть мою руку, протереть стекла подозрительно увлажнившихся очков и тряхнуть серебряным колокольчиком.

– Мистер Мак-Чесни, – должен бы он сказать появившемуся в дверях подчиненному, – познакомьтесь, этот молодой человек – мистер Генри, тот самый, что прислал нам такую прелестную жемчужину о воробьях на Мэдисон-сквере. Сейчас же зачислите его в штат. Для начала, сэр, вы будете получать восемьдесят долларов в неделю.

Вот чего я ждал, доверясь всем авторам, которые воспевали литературный Нью-Йорк.

Да, традиция почему-то дала осечку. За собою я никакой вины не знал; стало быть, во всем виноваты воробьи. Я уже начал страстно, неукротимо их ненавидеть.

В эту минуту рядом со мной осторожно уселся некто давным-давно не бритый и не стриженный, в какой-то жеваной шляпе и с премерзкой физиономией.

– Послушай, Вилли, – вкрадчиво забормотал он, – ты не выдашь мне гривенник из своих сундуков? Я бы выпил чашку кофе.

– Я и сам оскудел, приятель, – отвечал я. – От силы могу дать три цента.

– А поглядеть – джентльмен, – сказал он. – Что же это тебя разорило – выпивка?

– Птички, – свирепо ответил я. – Певуны с коричневым горлышком, которые среди городской пыли и шума распевают над ухом усталого труженика про бодрость и надежду. Маленькие пернатые посланцы полей и лесов, нежно чирикающие нам про голубые небеса и цветущие луга. Несносные хитрые надоеды, которые верещат, точно целая стая фисгармоний, и наедаются до отвала букашками и семенами, когда человек сидит тут без завтрака. Да, сэр, птички! Вот, полюбуйтесь-ка на них!

С этими словами я подобрал валявшийся подле скамейки сук и изо всей силы швырнул его в сборище воробьев на лужайке. С пронзительным писком стая взлетела на деревья, но двое остались лежать в траве.

Мой малопривлекательный сосед мигом перепрыгнул через скамьи, подхватил трепыхающиеся жертвы и поспешно засунул в карман. Потом поманил меня грязным пальцем.

– Пошли, друг, – прохрипел он. – Будет тебе кормежка.

Я покорно последовал за моим сомнительным знакомцем. Он вывел меня из садика на какую-то боковую улочку, потом через щель в заборе – на пустырь, где когда-то рыли какие-то ямы. За грудой камней и строительного хлама он остановился и вытащил воробьев из кармана.

– Спички у меня есть, – сказал он. – Найдется у тебя бумажка разжечь огонь?

Я достал рукопись моего рассказа о воробьях и предложил ее для жертвенного костра. Под ногами у нас валялись обломки досок, щепки, стружки. Откуда-то из недр своего потрепанного одеяния мой замызганный приятель извлек полбулки, перец и соль.

Через десять минут мы держали над пляшущим огнем по насаженному на палочку воробью.

– А что, – сказал мой сотрапезник, – не так уж и плохо на голодный-то желудок. Вот, помню, когда я только попал в Нью-Йорк… тому уж лет пятнадцать… Приехал я с Запада, думал подыскать себе работу в газете. Пошел я в первое утро в садик на Мэдисон-сквере и уселся на скамейку. Гляжу, воробьи чирикают, трава зеленая, и деревья, и так это славно, будто я опять дома, в наших краях. Вытащил я из кармана бумагу и…

– Знаю, – перебил я. – Отослал в «Сан» и получил за это дело пятнадцать долларов.

– Слушай, – подозрительно сказал мой приятель, – ты что-то больно много знаешь. Где ты был? Я там заснул на скамье, на солнышке, и кто-то вытащил у меня деньги, все пятнадцать долларов до последнего цента.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю