Текст книги "Обезьяны"
Автор книги: Уилл Селф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)
Уилл Селф
Обезьяны
Посвящается Мадлен
А также Д.Дж. О., с благодарностью
Сколь, обезьяна, на нас,
мерзейшая тварь, ты похожа.
Энний
Когда мне случается возвратиться домой поздно – после банкета, научного заседания или дружеской попойки, меня непременно ожидает маленькая дрессированная обезьянка-шимпанзе, и я развлекаюсь с ней на обезьяний манер. Днем я отсылаю ее прочь; из ее глаз на меня глядит безумие, то самое безумие, что встречаешь во взгляде всякого дрессированного, сбитого с толку животного; один лишь я вижу это, и я не в силах этого выносить.
Франц Кафка. Отчет для академии
От автора
Хууу-грааа! В наши дни представления о мире и природе постоянно меняются, и куда быстрее, чем прежде. Более того, мы, шимпанзе, замечаем, что эти представления искажаются и извращаются и что виной тому особенности современной жизни, «противоестественной», по жестам иных мыслителей. Однако не все так просто, ведь частенько отличительной видовой чертой шимпанзе объявляли именно наше умение адаптироваться к любым внешним условиям и нашу способность к социальной аутоэволюции. Так что дело в другом: мы ведем эту «противоестественную» жизнь таким образом, что страдает экология всей планеты.
Означенное положение вещей ставит нас в тупик: навык оценивать степень собственной объективности изменил нам, замкнулся в порочный круг. И разве удивительно, что сегодня шимпанзе, профессионально занимающиеся правами животных, решили, что настала пора расширить понятие шимпанзечества и объявить полноценными обезьянами братьев наших меньших, в частности людей?
Здесь небесполезно воспроизвести жесты д-ра Луиса Лики, [1]1
Лики Луис Сеймур Базетт (1903–1972) – английский археолог, палеоприматолог. – Здесь и далее, если не обозначено особо, прим. перев.
[Закрыть]знаменитого археолога и палеонтолога.
Когда его протеже, не менее знаменитая исследовательница, антрополог Джейн Гудолл, [2]2
Баронесса Ван-Лавик-Гудолл Джейн (р. 1934) – британский антрополог, основатель заповедника на реке Гомбе в Заире (в наст, время – национальный парк). Крупнейший специалист по этологии дикого человека, автор книг «В тени шимпанзе» (1971, пер. на русскую жестикуляцию 1974) и «Люди Гомбе: поведенческие модели» (1986).
[Закрыть]сообщила ему, что дикие люди на ее глазах очищали ветки, а затем засовывали их в термитники с целью добыть пищу, д-р Лики возбужденно вскинул лапы: «Что же, теперь нам остается одно из двух: или дать новое определение понятию «орудие» либо понятию «шимпанзе», или же признать, что люди – такие же шимпанзе, как и мы сами!» Как вы понимаете, многоуважаемый ученый имел в виду традиционное определение шимпанзе как pongis habilis,«обезьяны умелой», то есть обезьяны, умеющей изготавливать орудия.
Роман, который вы держите в лапах, – вовсе не простецкий памфлет, призывающий обратить внимание на ситуацию с правами человека или же с тем, в каких условиях люди живут. У меня и в мыслях не было писать ничего подобного. Да, мне известно, что порой люди, на которых ставят научные эксперименты, содержатся в совершенно нешимпанзеческих условиях, что их держат в больших вольерах, изолируют, плохо лечат, плохо кормят и так далее. Но я глубоко убежден, что нам придется примириться с необходимостью эти эксперименты продолжать – они исключительно важны в плане решения проблем с ВИШ и СПИДом.
Зажестикулировав о ВИШ, мы опять возвращаемся в порочный круг морали. Если люди настолько генетически близки к нам, что могут быть носителями ВИШ (созначно новейшим исследованиям генетический материал людей совпадает с нашим на 98 %, – следовательно, у людей гораздо больше общего с шимпанзе, нежели, например, с гориллами), то разве не заслуживают они известной симпатии и сострадания с нашей стороны?
Ответ на этот вопрос, несомненно, положительный. Да, людей нужно сохранить. Вымирание рода человеческого станет потерей катастрофических масштабов, а к этому все и четверенькает – бонобо [3]3
В этой книге я использую термин «бонобо» [резкий взмах на первом либо втором слоге. – Перев. ] для обозначения всех шимпанзе африканского происхождения. Я уважаю желание некоторых бонобо именоваться «афроамериканцами», или, как британские бонобо, «афрокарибцами», но все же слово «бонобо», по-моему, куда удобнее и проще в употреблении. – Прим. авт.
[Закрыть]медленно, но верно отвоевывают у людей все большие и большие территории. [4]4
По оценкам, в дикой природе осталось всего лишь около 200 тысяч человеческих особей. Эта цифра не может не шокировать – еще полвека назад численность популяции людей составляла несколько миллионов. – Прим. авт.
[Закрыть]
Но разве сами бонобо не нуждаются в сострадании? Разве судьба бонобо не важнее судьбы людей? Да, конечно. Однако выгода от сохранения людской популяции отнюдь не ограничивается возможностью найти лекарство от СПИДа и других болезней. Люди могут многое разжестикулировать нам о нашем прошлом, нашем происхождении и природе. У шимпанзе и человека был общий предок, который жил каких-то пять-шесть миллионов лет назад – для эволюции это лишь краткий миг.
Далее, если дикие люди вымрут, что станет с их одомашненными собратьями? Если; как утверждают д-р Гудолл и другие антропологи, у людей в самом деле есть нечто вроде культуры, то в такой ситуации от нее не останется и следа. Может даже оказаться, что поведение одомашненных людей, результаты наблюдений за которым подтверждают вышеозначенное, находится в некоей зависимости от поведения диких людей в дикой природе. И если последние исчезнут, то, возможно, даже у тех одомашненных человеков, которые научились ударять пальцем о палец (некоторые проживающие в неволе особи освоили более пятисот элементарных жестов [5]5
Известен ряд экспериментов (особенно пионерский эксперимент американцев, вожака и первой самки Гарднеров, с детенышем-самкой человека по обозначению Уошо, начатый в 1966 г. и продолжающийся по сию пору, см.вебсайт www.friend-sofwashoe.org), в которых вроде бы было показано, что люди не только обучаются жестикуляции и способны использовать ее в общении, но даже, раз обучившись, обучают ей свое потомство. Скептики не признают успешность этих экспериментов (по их мнению, люди лишь повторяют последовательности жестов за экспериментаторами, а не порождают новые сами); по данному вопросу существует обширная литература.
[Закрыть]), опустятся лапы. Жестикуляции между нашими двумя видами настанет конец.
Однако поймите меня правильно – все вышепоказанное ни в коей мере не попытка обобезьянить людей. Люди – это люди, они таковы, каковы есть, в силу своей человечности. Дикий человек разительно непохож на шимпанзе. Верно, с точки зрения ученого, в стае людей действует очень сложная система социальных отношений, но с любой другой люди предстают в весьма неприглядном виде. Так, они образуют постоянные пары – и самец всю жизнь спаривается с одной-единственной самкой! При этом человеческое общество живет в полной анархии – вместо того чтобы разрешать споры простым путем, то есть выяснять всякий раз, кто из противников выше в иерархии подчинения, разные стаи людей пытаются силой навязать другим стаям свой «стиль жизни» (вероятно, под этим следует понимать примитивные формы идеологии).
Далее, несмотря на то что люди относятся к своему потомству ничуть не менее заботливо, чем шимпанзе, извращенное пристрастие человека к моногамии, лежащее в основе людского социума, – извращенное потому, что моногамия не дает виду никаких очевидных генетических преимуществ, – порождает глубокий конфликт между внутригрупповыми и общественными связями. Пожилые люди куда сильнее страдают от безразличия и плохого ухода, чем наши старики-шимпанзе.
Но, пожалуй, ни в чем отличие людей от нас не проявляется так радикально, как в их отношении к телесным контактам. Именно здесь мы склонны видеть самую антишимпанзеческую их черту. У людей, как известно, нет защитного шерстяного покрова, и поэтому у них не развились сложные ритуалы чистки [6]6
Изначально, видимо, у чистки была только гигиеническая функция, но по мере эволюции шимпанзе она развила и другие, одна из которых – служить механизмом установления социальной иерархии в группе обезьян. Русская жестикуляция наряду со знаком «чистка» использует синонимичные термины «груминг» и «выискивание в шерсти».
[Закрыть]и система прикосновений – краеугольный камень всей нашей социальной организации, то, без чего невозможна никакая жестикуляция. Только вообразите себе, каково это – жить без чистки! День, хотя бы на треть не посвященный чистке, самому чувственному и фундаментальному из наших занятий, – для шимпанзе совершенно немыслим. Несомненно, именно тот факт, что люди не знают чистки, и делает для нас их половую жизнь столь странной и непонятной.
Спариваются люди, как правило, исключительно в уединенных местах. Самец покрывает самку, лежа на ней сверху мордой к морде (отсюда, по мнению некоторых, характерная форма человеческих ягодиц), при этом потомство в спаривании участия не принимает никогда. Спаривание происходит вне зависимости от того, началась у самки течка или нет, но мы снова отмечаем, что в плане естественного отбора такая модель размножения не дает человеку преимуществ. После родов не проходит и недели, как самка уже показывает детеныша другим членам стаи, а спустя всего три месяца вполне способна отнять его от груди.
Означенные поведенческие черты никак нельзя считать результатом приспособления к окружающей среде – это, подчеркнем еще раз, очевидно. Более того, мне трудно избавиться от мысли, что именно они завели человека в эволюционный тупик. В самом деле, что нелогичного в предположении, что люди страдают от общевидового невроза? Конечно, настоящие антропологи и этологи едва ли решатся выдвинуть или поддержать подобные гипотезы; но ведь я-то не ученый, я писатель, ничто не заставляет меня укладываться на прокрустово ложе сухих научных фактов.
По примеру Джейн Гудолл, которая, наблюдая за людьми в дикой природе во время своей первой экспедиции на реку Гомбе, не смогла обуздать свойственный нам приматоцентризм и присвоила всем увиденным ей людям обезьяньи имена, я позволил себе пойти наперекор целому ряду догматов многоуважаемой, но бесстрастной науки. Я, конечно, вовсе не хочу дать читателям повод думать, будто в самом деле верю, что реальные дикие люди могут обладать интеллектом того уровня, каким я наделяю своего героя Саймона Дайкса. Ничего подобного – я просто попытался вообразить, что было бы, если бы на вершину эволюционной пирамиды всползли не понгиды, а гоминиды.
Тут я, конечно, отнюдь не оригинален. Человек не устает будоражить любопытство шимпанзе с того самого дня, когда в Европу попало первое его описание – а случилось это в 1699 году. Тогдашние теоретики рассуждали в терминах «Цепи Творения» и располагали человека посередине между «дикими созданиями» и шимпанзе. Позднее, с появлением учения Дарвина, одни выдвигали предположение, что человек представляет собой так называемое «недостающее звено», другие, напротив, рассматривали его как доказательство неполноценности бонобо и основание для отказа предоставить им равные с шимпанзе права. Творческие личности видели в человеке воплощение как светлых, так и темных сторон природы шимпанзе. От «Меленкура» [7]7
«Меленкур» – роман английского писателя Томаса Лава Пикока (1785–1866).
[Закрыть]до «Первой самки-человека», [8]8
«Первая самка-человек» – роман (в свое время очень известный) английского писателя Джона Генри Нойеса Кольера (1901–1980), в котором некий учитель возвращается из Африки, прихватив с собой самку человека, с которой в итоге образует группу.
[Закрыть]от «Кинг-Конга» до «Побега с планеты людей» и писатели, и режиссеры на протяжении веков играли в игру под названием «От людей до шимпанзе один прыжок».
Однако какое бы научное определение человека мы ни выбрали – и здесь я попрошу д-ра Лики не протестовать, ведь провести четкую границу между нашими двумя видами действительно непросто, – перед нами все равно будет стоять проблема нашей естественной субъективной реакции на людей и их поведение. Чтобы убедиться в этом, достаточно отправиться в лондонский зоопарк и понаблюдать за жизнью людей в клетках, посмотреть, как они неподвижно сидят, не прикасаясь друг к другу, заглянуть в их странные белесые глаза, увидеть в них ни на что не похожую смесь тоски и мольбы, обращенной к посетителям-шимпанзе.
И это еще цветочки. Положение людей, содержащихся в больших вольерах для экспериментов, гораздо хуже. Человеку почему-то непременно нужна крыша над головой, в дикой природе он строит весьма хитроумные сооружения, внутри которых может проводить целые дни напролет. Если же человек вынужден все время пребывать под открытым небом и лишен возможности возводить укрытия, он очень скоро заболевает чем-то вроде агорафобии и в результате впадает в состояние, которое наиболее адекватно описывается термином «психоз». Экспериментаторы утверждают, что держать людей в таких условиях необходимо – это делается, если верить их жестам, в «научных» целях. Но мы зададим другой вопрос: а в чем причина? Уж не в желании ли во что бы то ни стало подогнать факты под теорию, согласно которой между нами и ними – пропасть?
Позволю себе напоследок взмахнуть пальцами и по мордному поводу. В прошлом мои труды становились объектом яростных нападок – их автор, то есть я, не испытывает якобы ни капли сострадания к своим героям. Один за другим критики пеняли мне, что я отношусь к моим персонажам с поистине чудовищным пренебрежением, что я только и ищу, как бы надругаться над их благородной шерстью и обречь их на нешимпанзеческие муки. Книга, которую вы держите в лапах, является – впрочем, по чистой случайности – единственным мыслимым ответом на эти идиотские инсинуации, которые все суть плод хронического непонимания назначения и смысла сатиры. Почему? Да потому что главный герой этой книги – человек!
Хууууууу,
У.У.С.,
который снова вернулся в старый добрый грязный Лондон, где и пишет эти строки в 1997 году
Глава 1
Саймон Дайкс, художник, стоя у окна с прокатным бокалом в руке, наблюдал, как гребная восьмерка выплывает из бурой кирпичной стены, пересекает полоску серо-зеленой жижи и скрывается в противоположной стене, из серого бетона. Случается, у людей пропадает чувство масштаба, подумал Саймон; интересно, что будет, если утратить чувство перспективы?
– Для художника это катастрофа…
– Ой, прошу прощения, – выпалил Саймон, испугавшись на миг, что высказал свою мысль вслух.
– Для художника это настоящая катастрофа, – повторил Джордж Левинсон, неожиданно появившись рядом с Саймоном и, по примеру друга, уставившись на реку.
– Ты имеешь в виду, это катастрофа для автора выставленных работ. – Саймон, искоса взглянув на задумчивое лицо Джорджа, описал рукой полукруг, как бы давая понять, что под «этим» имеет в виду и саму белоснежную галерею, и массивные полотна, и посетителей вернисажа, которые стояли тут и там небольшими группами, в самых разнообразных позах, словно участники перформанса на тему «картины общественной жизни человека».
– Вовсе нет, – ответил Джордж, отхлебнув чилийского из своего бокала, тоже прокатного. – Все, что тут висит, уже продано, – можно сказать, стены наголо. Народ пробрало – раскуплено даже полное барахло. Я вот к чему – по-моему, эта техника, сама идея синтеза шелкографии с фотогравюрой может стать подлинной катастрофой для художника вроде тебя. Конечно, сама по себе она ничем не… гм… примечательна, но согласись, конечный результат немного напоминает… чем-то похож по фактуре…
– На холст? На картины, писанные маслом на холсте? Да иди ты в жопу, Джордж, еще слово, и я тебя уволю.
Художник повернулся спиной к торговцу и продолжил разглядывать овраг обрамленной зданиями улицы, калейдоскоп модернистских и викторианских особняков Баттерси на другом берегу реки.
Суета в галерее то и дело ненавязчиво давала о себе знать – Саймон и Джордж слышали взвизгивания камерного оркестра, исполнявшего что-то в стиле «мюзик нуво», улавливали запах сигарет, краем глаза отмечали, что к соседней колонне прислонилась парочка молодых людей – девушка в обтягивающих брюках, юноша в вельвете умильно смотрят друг на друга, а ее бедро меж тем едва заметно двигается взад-вперед, зажатое у него между ног. Но друзья, не обращая ни на что внимания, стояли рядом с видом спокойных и уверенных в себе людей, которые уже не в первый раз стоят вот так вот, словно две скалы посреди океана, совершенно непринужденно.
Из бурой кирпичной стены выплыла еще одна гребная восьмерка, опустилась на зеленоватую подушку реки, зажатую в каменной рамке набережной, – особенно четко было видно загребного в бейсбольной кепке и с рупором – и скользнула в серую бетонную стену на противоположном берегу, словно гигантский поршень шприца в руках восьми дюжих медбратьев.
– Нет, – сказал Саймон, – когда ты подошел, я думал о… думал себе, смотрел вон туда… – Саймон ткнул пальцем в сторону Темзы и прямоугольных зданий, опутанных зеленью. – Думал, какой ужас испытает художник, если вдруг потеряет чувство перспективы.
– А я полагал, что в этом-то и заключается секрет успеха абстрактного искусства в нашем веке, что вся его суть сводится к попытке взглянуть на мир без предрассудков и априорных концепций – вроде это и у кубистов, и у фовистов…
– Нет, у них речь шла об отказе от перспективы как способа восприятия, как философской категории. Я же говорю о реальной утрате чувства перспективы, когда человек ее не видит, когда он лишен возможности воспринимать глубину и способен различать лишь форму и цвет. Когда перед глазами – плоская картинка, двухмерное пространство.
– А, ты про это неврологическое нарушение, как его там, агнофо…
– Верно-верно, агнозия, кажется… Я сам не вполне понимаю, что имею в виду, – но точно не новый взгляд на мир на манер, скажем, Сезанна, а реальную утрату, ограничение способности восприятия. Ведь что нам дает перспектива? Трехмерное зрение, да, пожалуй, и сознание. Убери перспективу – и индивидуум, возможно, потеряет способность воспринимать время… ему придется заново учиться жить во времени, иначе его мир навсегда останется плоским, как у микроба в препарате для микроскопа.
– Мысль любопытная, – ответил, выждав секунду-другую, Левинсон и тут же выкинул эту мысль из головы вон.
– Саймон Дайкс? – Пока друзья разговаривали, к ним подошла и стала поодаль какая-то женщина. Казалось, она никак не могла решиться, как себя вести – нагло или робко, и поэтому приняла странную позу: рука протянута вперед, тело этаким противовесом отодвинуто назад.
– Да?
– Прошу прощения, что прерываю…
– Ничего страшного, я как раз собирался… – С этими словами дебелый Джордж Левинсон зашагал по белому полу прочь, грузно погрузившись в колышущееся людское море. Выныривая посреди одной группки людей, он подсказывал имена, выныривая посреди другой – имена узнавал, каждым своим действием доказывая, что автор недавно опубликованной в каком-то глянцевом журнале статьи был абсолютно прав, удостоив его титула «самого профессионального болтуна во всем галерейном Лондоне».
– Это Джордж Левинсон, верно? – спросила женщина. У нее было круглое лицо и черные локоны, этакие колечки, набросанные в беспорядке на макушку. Одежда скорее обрамляла, чем укрывала ее маленькое, сутулое тело.
– Так и есть. – Саймон вовсе не хотел, чтобы в его тоне звучало не высказанное вслух «а не пойти б тебе, милочка», но знал, что именно так и вышло: вернисаж успел порядком ему надоесть, он чувствовал себя отвратительно и мечтал поскорее отсюда убраться.
– Он все еще вами занимается?
– Что вы, что вы, нет, уже давно не занимается. Вот в приготовительной школе, после футбола, в раздевалке он занимался мной еще как, но это дело прошлое. Теперь просто торгует моими картинами.
– Ха-ха! – Не сказать, чтобы ее смех был деланным, это вообще был не смех, скорее, намек на возможное наличие у дамы чувства юмора. – Это я все знаю…
– Ну и зачем тогда спрашивать?
– Значит, так. – Лицо собеседницы недовольно скривилось, и Саймон сразу понял, что раздражительность и вздорность отражали ее подлинный душевный склад, а все прочее достигалось титаническим усилием воли. – Если вы намерены грубить…
– Что вы, извините меня, право… – Он поднял руку, помял пальцами сгустившуюся атмосферу, придал ей по возможности изящную форму, погладил ее, погладил даже запястье самой обиженной. – Я вовсе не хотел… просто я устал и… – Подушечками пальцев он пробежался по ее ладони, по браслету часов, сталь, кости на запястье такие же резкие, как его слова, птичьи кости, воробьиные кости, сломанные кости.
Проделав все это, Саймон повернул голову к окну, заметил над рекой стайку птиц, кажется ласточек, порхают туда-сюда, то сбиваются в плотный шар, то разлетаются в разные стороны – точь-в-точь мысли в голове без царя. Подумал о Кольридже, затем о наркотиках. [9]9
Кольридж Сэмюэл (1772–1834) – английский поэт, автор поэмы «Кубла-хан». Саймонова ассоциация с наркотиками, возможно, вызвана тем, что, по легенде, запущенной в оборот самим Кольриджем, поэма была написана в состоянии опийного опьянения.
[Закрыть]Смешно, этакая синестезия концептов, вот одни люди «слышат», что дверной звонок зеленый, а я думаю о Кольридже как о наркотиках, о птицах как о Кольридже, о птицах как о наркотиках… Тут перед мысленным взором Саймона возникла Сара, особенно ее лобковые волосы, а за ней и эта женщина, куда же без нее, которая хотела войти в его сознание прямо на его глазах, нет, сквозь его глаза – понимаешь, дружище, перспективы-то как не бывало! – и изучить его содержимое, найти, чем поживиться.
– Я вовсе не собирался грубить. Я устал, знаете, этот вер…
– Еще бы, у вас у самого скоро выставка. Скажите, вы из тех, кто все всегда успевает в срок?
– Нет, совсем наоборот. У меня вообще как заведено: я пишу все картины за день до открытия и всю ночь напролет вставляю их в рамы… – Саймон одернул себя. – Постойте-ка, сейчас я снова вам нагрублю. Так не пойдет – я не скажу больше ни слова, пока не узнаю, с кем имею честь…
– Ванесса Агридж, «Современный журнал». – Она протянула художнику свой птичий коготь и не столько пожала руку, сколько почесала ладонь. – Я шла сюда по работе, но, похоже, не стану писать об этой дамочке, так что для меня большая удача… что я наткнулась на вас… застала вас в естественной, так сказать, обстановке всего за неделю до вашего собственного вернисажа… – Тут топливо кончилось и журналистка заглохла. Молчание тяжким грузом рухнуло на пол между ними.
– Дамочке? – выдержав порядочную паузу, осведомился Саймон.
– Я про Мануэллу Санчес, – ответила Ванесса Агридж и легонько хлопнула его по плечу свернутым а трубку каталогом, приняв вид, который ей самой, вероятно, казался кокетливым.
Художник смерил ее новым, бесперспективным взглядом: каплевидная морда с поперечной красной отметиной, сверху черная шерсть, снизу черная шерсть. Надувается, красная отметина расходится пополам, обнажая клыки. Собеседница меж тем продолжала:
– Ходят слухи, что она весьма незаурядная особа – ну, по крайней мере так говорит ее шайка, – но это все враки. Скучна и тупа. Двух слов, связать не может.
– Но ее картины, разве вы не за ними сюда пришли?
– Фи, – фыркнула журналистка, – нет, конечно нет, «Современный журнал» занимается вещами увлекательными, историями про художников, стилем жизни и прочим в том же духе. Этакое «Вазари [10]10
Вазари Джорджо (1511–1574) – итальянский архитектор и художник, а также автор трехтомного труда «Жизнеописания наиболее знаменитых итальянских живописцев, ваятелей и зодчих» (1550,1568), одного из важнейших источников по истории искусства эпохи Возрождения.
[Закрыть]с клубничкой», как говорит наш главред.
– Броско.
– Еще бы. – Она поднесла к губам свой бокал, прокатный, как и прочие, отпила немного и, не отнимая его от губ, уставилась на Саймона. – А все-таки, ваша выставка. Что там будет? Фигуративные вещи? Абстракции? Возврат к концептуализму в духе вашего «Мира медведей»?
Прежде чем ответить, Саймон вооружился обычным трехмерным зрением и провел повторный осмотр Ванессы Агридж. Осмотр первым делом выявил, что она очень сильно напудрена, лицо – вовсе не каплевидное, напротив, скорее птичье, заостренное, с глазами, смотрящими как бы вбок, а не перед собой, – словно тестом намазано, хоть сейчас ставь в печь. Затем, прикинув, сколько в ней кубометров, килограммов и объемных процентов спирта, Саймон втянул носом ее запах, включил виртуальный эхолот и изучил форму ее тела, скрытую под мешковатым платьем, запустил один воображаемый зонд в анальное отверстие, другой в левую ноздрю, вывернул ее наизнанку, как чулок, – и за всем этим совершенно забыл, кто она, черт возьми, такая и что она, черт возьми, такое тут говорила, и потому сказал прямо:
– Ну, не абстракции, уж это точно. На мой взгляд, современное состояние абстрактной, сиречь неизобразительной, живописи полностью соответствует определению Леви-Строса, то есть мы теперь имеем «академическую школу, представители которой пытаются на своих полотнах изобразить манеру, в какой стали бы их создавать, если бы, паче чаяния, им в самом деле вздумалось этим заняться».
– Отличная фраза, – сказала Ванесса Агридж, – очень… остроумная. Могу я использовать ее в статье, указав имя автора, разумеется?
– Не забудьте, автор – Леви-Строс, это его мысль, а не моя.
– Разумеется, разумеется… – Птичьи лапки журналистки извлекли из ее недр включенный диктофон, нервно затеребили его. Саймон и бровью не повел. – Стало быть, мы увидим портреты? Или, может быть, натюрморты?…
– Обнаженную натуру. – Он вспомнил, как курил на болоте краденую сигару, материнский пояс, не пояс даже, а целый экватор, пенис отца, короткий, обрезанный…
– С намеком на Бэкона [11]11
Имеется в виду англичанин Фрэнсис Бэкон, но не философ (1516–1626), а художник (1901–1992), известный переработками классических портретов (например, Веласкесова «Портрета Папы Иннокентия X»), где на лицах героев вместо оригинальных эмоций изображены боль одиночества, нечеловеческие страдания, смертный ужас и т. д. Аналогичную технику применяет и Саймон Дайкс (см.гл. 2). Любопытно при этом следующее. Появление (единственное на весь роман) имени Бэкона в устах Ванессы Агридж кажется неуместным. Писателю, разумеется, хотелось бы упомянуть его именно сейчас, когда в тексте впервые возникают «бэконовские» работы главного героя, сыгравшие впоследствии столь важную роль в его судьбе; однако журналистка не только не могла их видеть, но и слишком поверхностно образованна, чтобы знать о существовании этого далеко не самого знаменитого человека (слово «Фрейд» она выучила, а «Леви-Строс» нет, см.ниже). Ho y Селфа есть изящный предлог: Бэкон был гомосексуалист, а сексуальная ориентация, пожалуй, единственная сфера, в которой сотрудница желтого журнала действительно осведомлена (см.выше).
[Закрыть]или, скажем, на Фрейда? – хихикнула она. – Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде…
– Это картины о любви. – Справил нужду, не снимая штанов. А потом снял, и все дело льется на пол. Капает желчными каплями. Лужа на линолеуме. Подпись под картиной в галерее: «Линолеум, моча». Линописюра под названием «Вздох».
– Как-как? – Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами.
– О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет.
За те несколько минут, что длился их, с позволения сказать, разговор, вернисаж закрылся. Гости направились к выходу, в людском потоке тут и там ненадолго возникали мини-водовороты общения. Джордж Левинсон, проплывая поблизости, обратился к Саймону:
– Ну что, идем?
– Прошу прощения, мэм… а куда?
– Ну, я сейчас к Гриндли, потом, может, в «Силинк».
– Извини, мне надо сначала узнать, какие планы у Сары. Наверное, увидимся в «Силинке».
– Понял, до встречи.
Левинсона смыло, а вместе с ним какого-то парня, которого он подцепил на выставке, – этакая пума, узкие бедра, лиловые глаза, черный шерстяной пиджак. Парочка исчезала вдали, и Саймона вдруг осенило: миг назад он ляпнул этой журналюжке что-то лишнее. Художник расправил плечи и усилием воли вернул себя в настоящее. Вот так все время: просыпаешься средь бела дня за почти что интимным разговором с человеком, которого видишь первый раз в жизни. А чего и ждать, если каждый встречный ведет себя так, словно ходил с тобой в ясли.
Вот какие дела, значит… и тут Саймон сказал Ванессе Агридж, диктофон в руке которой, как он теперь понял, служит оружием, средством шантажа:
– Прошу прощения…
– Не стоит, я вас уже простила. – Не прошло и получаса, а она уже говорит его словами, он частенько подмечал это у собеседников.
– Нет, я не о том. Мне пора. Работа, знаете ли.
– Сара, я понимаю.
– Она моя подруга…
– Натурщица?
– Подруга. Извините, я должен идти. – И он зашагал прочь, прочь из этого желтого капкана.
– Я только хотела… – бросила она ему вслед. Саймон обернулся, женщина с диктофоном уже была просто тенью, миражом на фоне летнего закатного солнца.
– Да?
– Этот, как его, Леви-Строс.
– Да?
– У вас, случайно, нет его телефона? Я просто подумала, лучше уточнить цитату прямо у него, ну, если у меня до статьи руки дойдут. [12]12
Великому французскому ученому (р. 1908) на момент выхода книги было 89, и телефон у него, наверное, имеется, так что чисто теоретически вопрос не лишен смысла.
[Закрыть]
У входа в галерею вдоль стены выстроилась шеренга телефонов-автоматов. Саймон выудил из кошелька телефонную карточку, вставил ее в щель, набрал номер Сары – рабочий, в художественном агентстве, – и стал ждать, пока установится связь и виртуальные электронные пташки закончат свое милое щебетание. Неожиданно губы подруги прикоснулись к его щеке, ее голос выдохнул ему в ухо: «К сожалению, в данный момент я не могу принять ваш звонок, будьте добры…» Кстати, вовсе не ее голос – совсем непохож, не больше, чем голос ЭАЛа из «Космической одиссеи» [13]13
«2001 год. Космическая одиссея» – знаменитый фильм (1968) американского режиссера Стэнли Кубрика (1928–1999) по роману английского писателя Артура Кларка (р. 1917). ЗАЛ – персонаж фильма и романа, говорящий «эвристически программированный алгоритмический компьютер» с искусственным интеллектом.
[Закрыть]на человеческий. И тон не ее – не яркий, живой, а мерный, как метроном, каждое слово резко выделено.
– Ты на месте? – спросил Саймон после сигнала, заранее зная ответ.
– Да, просто решила, что сегодня на звонки не отвечаю.
– Почему?
– Не знаю, – вздохнула Сара. – Не хочу ни с кем разговаривать. Кроме тебя, конечно.
– И какой у нас план?
– Ну, мы тут собираемся небольшой компанией… – Где?
– В «Силинке».
– Кто будет?
– Табита, Тони, наверное, хотя он еще не знает, придет ли. Может, Брейтуэйты.
– Солнечные мальчики, веселые девочки.
– Ага. – Сара коротко рассмеялась, так они всегда смеются вместе, будто целуются. – Солнечные мальчики и веселые девочки. Когда тебя ждать?
– Я уже иду, – ответил Саймон, повесил трубку и, преодолев полосу препятствий из разнообразных «пока», «увидимся», «до вечера», а лучше сказать «до следующего года», спустился по чугунным ступеням на тротуар.
Летний Лондон переживал последние минуты часа пик. Галерея, откуда вышел Саймон, располагалась, конечно, не в Гавани Челси, но окружающий мир уделил вернисажу ровно столько внимания, что разница между Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит оказалась полностью стертой. [14]14
Гавань Челси – элитарный жилой район к юго-западу от собственно Челси; если там и есть галереи, то едва ли это «двигатели художественного прогресса» в духе тех, что посещают Саймон Дайкс и Джордж Левинсон. Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит – улицы соответственно в Гавани и в Челси.
[Закрыть]Саймон направился вдоль по Набережной Челси, периодически оглядываясь через плечо на золотой шар на крыше здания. Помнится, кто-то говорил, что тот поднимается и опускается и по его положению можно определить, прилив сейчас или отлив; знать бы еще, как это делается.
Саймон устал. В легких плескалась мокрота, свидетельствующая, как обычно, либо о том, что он заболевает, либо о том, что выздоравливает. Не в состоянии понять, с какой же из альтернатив имеет дело, художник кашлял и отплевывался, шагая по дороге в сторону Эрлз-Корт мимо застрявших в пробке машин. Братья Брейтуэйт. Солнечные мальчики и веселые девочки. Клуб «Силинк». Все это означало, что сегодня вечером – который не замедлит перейти в ночь – ему опять придется перекрикивать музыку из динамиков, истошно хохотать и строить глазки. Участвовать в съемках очередного эпизода воображаемого сериала с целой толпой безымянных, но незаменимых персонажей даже не второго, а третьего-четвертого плана. Финальная сцена, как всегда, будет такой: он вернется домой в три, а то и в четыре, пять или полшестого и будет наблюдать, как разноцветные лучи рассвета заливают город и озаряют бардак, который тут развели похмельные полуночники-наркоманы.
Наркотики, тяжело вздохнул Саймон, опять эти наркотики. Какие, кстати? Неужели снова этот лондонский барный кокаин, на торговлю которым администрация закрывает глаза, потому что знает – на тех, кто его нюхает, он производит только один эффект: заставляет заказывать больше выпивки? Это уж точно, без него никак не обойтись. Саймон уже видел, как измельчает белые кристаллики, забившись в крошечную туалетную кабинку, видел и то, что будет потом, видел, как они с Сарой примутся трахать друг друга с этаким обреченно-отрешенным усердием, словно им обязательно нужно успеть до конца света, который непременно наступит наутро. Именно в такое, с позволения сказать, расположение духа со всей неизбежностью всякий раз и приводила их эта дрянь. Точь-в-точь два скелета в шкафу, совокупляющиеся с треском, свистом и грохотом, только костяные щепки летят. А на следующий день он проснется и бестелесным призраком поплетется к банкомату, зажав в руках кредитку, где в ложбинках выдавленных цифр еще сидит характерный белый порошок.
А может, будет и экстази, Сара откуда-то добывала и это добро, наверное через Табиту, – впрочем, Саймон не спрашивал. Поначалу он считал, что название дури – самый настоящий обман, и говорил Саре: «Если эта штука приводит в «экстаз», то легкая раздражительность – все, чего можно ожидать от «озверина». Но постепенно разобрался что к чему. Перестал смотреть на экстази как на психоделическое средство, вроде кислоты и грибов, которыми регулярно – более или менее, скорее более – баловался в студенческие годы в Слейде, [15]15
Факультет изящных искусств при лондонском Юниверсити-Колледже, назван в честь Феликса Слейда (1790–1868), английского филантропа и коллекционера предметов искусства.
[Закрыть]и понял, что объект воздействия здесь не само сознание, а его интерфейсы, человеческие взаимоотношения. Это был, так сказать, «полунаркотик», он позволял дойти до раскрепощения и даже до развязности, но лишь с помощью эмоций другого человека и в его обществе. Люди под экстази разговаривают с тем необыкновенным чувственным напряжением, какое доступно только подросткам, когда настоящий интим вне сферы возможного, но на его дальнюю перспективу делаются самые толстые из намеков.
Но у экстази были и более странные эффекты. Даже налившись под завязку виски и снюхав с зеркальца несколько линий кокаина, Саймон, приняв затем таблетку экстази, приходил в состояние, когда ему безудержно хотелось совокупляться со всеми окружающими сразу – с мужчинами, женщинами, атлетами, уродами, не важно с кем. В такие минуты он мечтал нырнуть в гигантскую яму, наполненную извивающимися обнаженными телами, смазанными вазелином; а лучше – стать последним в колонну людей, как в танце конга, только где каждый последующий трахает предыдущего, так, чтобы, когда он вгонял член кому-то на своем конце колонны, это действие отзывалось чьим-либо оргазмом на другом конце.