Текст книги "В следующее новолуние"
Автор книги: Турборг Недреос
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Хердис задумчиво жевала аппетитный бутерброд, сделанный Анной из всяких вкусных вещей, которые она берегла для бутербродов, приготовляемых ею по заказу. «Бог знает какие дети?» Хердис в свое время тоже играла «бог знает с какими детьми», да она и сама к ним относилась, несмотря на то, что у них дома было пианино. Интересно, что люди подразумевают под «бог знает какими детьми»?
Анна не ждала ответа. Она уже говорила о дороговизне. О ценах. О яйцах и рыбе, об электричестве. О топливе.
И очень пространно о всех тех унижениях, которые отцу Хердис приходится терпеть в конторе, потому что от него хотят отделаться, чтобы отдать его место молодому родственнику директора.
– Меня вечно терзает страх, что в один прекрасный день он явится домой и скажет, что его уволили. Денег у нас совсем нет… несколько раз нам даже приходилось занимать, чтобы платить по этим проклятым бумагам… и наш долг только растет… Я ничего не могу с собой поделать, но иногда мне бывает так горько… Лейф не захотел тогда пожертвовать своей честностью, как он говорит. И видишь, во что эта честность обошлась нам троим. И во что она еще обойдется Мерете!.. О, Хердис, если б ты понимала…
– Я понимаю. Папа позволил, чтобы ты и Мерете расплачивались за его честность. Но если человек… если он по-настоящему честен? Если это связано с… с нравственностью? Ведь тогда у него нет выбора, Анна?
– Выбор! Надо выбрать, Хердис! Думаешь, человек в любой ситуации знает цену честности? Бедный Лейф, он верит в свою честность… до сих пор верит, что для него было делом чести взять на себя тот долг, который вообще-то при честном банкротстве должен был быть разделен на многих или списан. Вначале я тоже думала точно так же, как он.
Она долила чай в чашки, которые были еще наполовину полны.
– Иногда я поддаюсь соблазну и думаю, что вот эта его честность… ох… Может быть, это просто-напросто утонченная форма эгоизма?
– Но… – Хердис вдруг стало невмоготу от этого разговора. – Но твой брат, этот… Теодор Тиле. Не могли бы вы…
– Не произноси его имени! О, Хердис, тебе этого никогда не понять. Он мой брат. Но в то же время он чует, что Лейф не относится к тем бессовестным типам… таким, как эти бессердечные деловые акулы… Могу одно сказать: твой отец никогда не обратится к нему еще раз. Пока у него остается хоть капля уважения к себе, он не обратится к моему брату… Пусть даже это уважение к себе мало-помалу изнашивается. Ты говоришь о выборе… о нравственном выборе. Это хорошо только до норы до времени. Всегда может наступить день, когда у человека уже не останется выбора… тогда ему приходится сбавить цену своей честности, из-за нужды. Знаешь, я сама могла бы… да. Я пошла бы на все. Чтобы обеспечить Мерете более благополучное существование.
– Только не мой отец, – тихо проговорила Хердис и быстро добавила, прежде чем Анна успела что-либо сказать: – Мне очень стыдно, что я не принесла хоть какой-нибудь пустячок Мерете. Я принесу в следующий раз.
Она встала.
– Ну мне пора. Слушай, Анна! Как ты думаешь, сколько мне пришлось бы платить за комнату, если бы я… ну, например, если бы я сняла себе комнату. В том случае, если бы я ушла из дома.
– Хердис!.. Что ты говоришь!..
– Да нет, не бойся, ничего страшного не случилось. Просто я не знаю, как мой отчим отнесется к тому, что я не хочу конфирмоваться.
Анна засмеялась с облегчением.
– Господи, как ты меня напугала! Но, Хердис, ты… ты обдумала все последствия?
– Какие последствия?
– А… если он возьмет и откажется от тебя? На что ты будешь жить?
– Фру Блюм предложила мне взять несколько учеников в музыкальной школе. Тех, с которыми ей некогда заниматься, пока они не усвоят азов. Я решила согласиться. Я могу достаточно заработать, так что мне не придется ни голодать, ни вообще нуждаться. А на концерты я обычно хожу бесплатно.
– А занятия музыкой?.. А твоя школа?
– Музыку я ни при каких обстоятельствах не брошу. Играть я смогу в музыкальной школе… по вечерам. А такая школа?.. Фу! Это не так уж и важно. Если все будет в порядке, я ее окончу. А если нет… Благодарю за чай. Да, и еще одно. Я хочу, чтобы вы знали: никакой суматохи по поводу моей конфирмации. Никаких подарков. Пожалуйста, передай это папе. Где моя сумка?
– Вот она. И твои ботинки, я их почистила. Знаешь, Хердис, по-моему, ты ужасно похожа на своего отца…
Хердис надевала ботинки, повернувшись к Анне спиной, она даже не сказала «спасибо». В ней все потемнело от одной мысли, что она хоть немного похожа на отца.
Стоя в открытых дверях, Анна смотрела ей вслед. И когда Хердис оглянулась, прежде чем заспешить дальше, вид у Анны был такой, будто она уже давным-давно никому не нужна.
Неужели только вчера вечером она вернулась домой расстроенная, взволнованная, с губами, распухшими от поцелуев? Непостижимо. Хердис казалось, что уже не одна неделя пролетела с тех пор, как она под моросящим дождем простилась с Винсентом, ослабевшая от ласк, раздираемая сомнениями, подавленная пустотой, образовавшейся между ними…
Ей нужно было увидеть его сейчас же. Только увидеть. Только узнать…
Что узнать?
Ладно, хотя бы только увидеть, как он обрадуется, что она пришла повидать его, когда он в два часа пойдет обедать.
Она заспешила к центру и свернула на улицу Улава Кюрре, где находилось Бюро путешествий, в котором работал Винсент, взглянула на часы. Ага, начало второго, времени еще достаточно, она сбавила шаг. Ей даже придется немного подождать его, правда, можно пока посмотреть витрины магазинов. Подождать и подготовиться…
Странно, оказывается, трудно рассматривать витрину, не выпуская одновременно из поля зрения Бюро путешествий. Она рассматривала тонкие перчатки, изящные бутоньерки, книги, безделушки… например, вон тот кружевной воротничок…
Прошло не больше двадцати минут. Она в очередной раз повернула голову и посмотрела на улицу…
Глаза ее расширились, рот приоткрылся. Она отвернулась и медленно подошла поближе. Нет, не может быть!.. Она опять взглянула на часы – нет, невозможно.
Человек, который стоял перед зданием конторы, находившейся напротив Бюро путешествий, и щурился от дыма, поднимавшегося от окурка, прилипшего к губе, не мог быть ее отцом.
Под мышкой он держал папку, вот он затянулся напоследок, но с места не сдвинулся; словно не зная, куда идти, он смотрел на здание конторы.
Она наталкивалась на людей, дыхание обожгло ей грудь еще до того, как она побежала… Папа… Папа. Шаги ее замедлились. Она остановилась. Он смотрел в ее сторону. Но не видел ее, он вглядывался куда-то вдаль, в свои собственные мысли, он смотрел на людей, но никого не замечал. И это лицо. О, это лицо!
Хердис почувствовала, что она совершила бы что-то низкое, что-то наглое и бестактное, если бы окликнула его.
Потому что это лицо… с таким лицом он никогда не показался бы на глаза Анне. Отец поудобнее перехватил папку, снова взглянул на здание конторы и вцепился в свою папку. Потом наклонил голову.
И вошел внутрь.
А она стояла на месте, скованная малодушием. Малодушием!
И вдруг она заторопилась, ноги у нее непривычно ослабели и дрожали.
В вестибюле никого не было. Хердис начала подниматься по каменной лестнице, шепча: «Папа, папа», – крикнуть она не смела, опасаясь, что эхо пролетит по всем этажам. Потом она подошла к лифту. Это было новое красивое здание, с лифтом.
Лифт спускался вниз. Хердис прижалась к покачнувшейся стене и смотрела на выходивших из лифта людей. Чужие.
К кому мог прийти отец в этом здании? И зачем?..
Ей было страшно подумать, почему отец не сидит у себя в конторе.
Она решила подождать его. Рано или поздно, но он выйдет оттуда.
Отсутствующим взглядом она скользнула по вывескам. Внимательно рассмотрела витрину с фотографиями, фотограф находился на третьем этаже слева, глазной врач… зубной врач… маклер по продаже и покупке земельной собственности.
ИНОСТРАННОЕ АГЕНТСТВО
Импорт. Экспорт
Т. Тиле и К°
Т. Тиле!.. Теодор Тиле…
Хердис выбежала на улицу, испытывая непривычную дурноту, лицо у нее поблекло. Прочь отсюда… скорее домой.
Какие у него были плечи, когда он, поколебавшись, зашел в это здание!
Что же такое правда и что – ложь? Что такое честность и что – предательство?
И уважение к себе?
Ей никогда в этом не разобраться!
Хердис села в трамвай, она была не в состоянии идти.
Глаза, эти беззащитные светлые глаза, которые слепо глядели на нее, сквозь нее…
И плечи. Никогда в жизни она не забудет эти плечи.
Словно она увидела корабль, который при полном штиле медленно шел ко дну.
Когда Хердис вернулась домой, там пахло врачом. Икота в спальне по-прежнему, точно несчастье, висела над домом. Она была теперь не такой частой, но зато такой громкой и болезненной, что слышалась и в коридоре, и в ванной, и в комнате Хердис. Все было перевернуто вверх дном. Хердис сама нашла в кухне какую-то еду. Мать не показывалась, служанки Гертруд тоже не было видно.
Потом Хердис устроилась в гостиной, где властвовала тишина. И эта властная тишина требовала еще большей тишины – сегодня было бы немыслимо сесть за пианино.
Когда мать вошла в гостиную, Хердис энергично и целеустремленно делала уроки. На этот раз ею владела искренняя потребность в той или иной форме испросить прощения. А может, это было бегство? Ведь если на то пошло, ей это было не особенно трудно.
– Ты поела?
Тон матери был на удивление дружелюбный, даже ласковый.
– Да, спасибо.
Она почувствовала, как рука матери прикоснулась к ее голове, к щеке. Но она не подняла глаз и заставила себя ожесточиться: никакая на свете икота, никакие болезни и несчастья не заставят ее переменить свое решение.
Лицо у матери было бледное и измученное, глаза от бессонной ночи стали похожи на два черных ущелья. Она сказала:
– Ему делают уколы. Я весь день ставила ему ледяные компрессы. Да, Хердис, на этот раз он, безусловно, поправится. Но нам должно быть ясно: это было предупреждение.
Она прижалась губами к виску Хердис, чуть-чуть помедлила. Поцелуи матери всегда оставляли на коже странное щекочущее ощущение. Когда мать вышла, Хердис стерла его рукой.
Она так и осталась в гостиной, легла спать на диване, даже не умывшись. Она была не в силах лечь в своей комнате и слушать эту гнетущую икоту дяди Элиаса, продолжавшуюся уже вторые сутки.
– Ах, вот ты где! Слава богу! Хердис, ты спишь?
Да, и уже очень давно она не спала так крепко. Хердис поднялась с трудом, кутаясь в шерстяное одеяло, которым была укрыта, чтобы еще немножко насладиться сонным теплом, и стараясь не сразу расстаться с приятными легкими сновидениями, тут же поблекшими и превратившимися в ничто.
– Ты здесь спала? Хердис… Пожалуйста, если можешь, зайди перед школой к дяде Элиасу.
– М-ммм…
Мать выглядела свежей и отдохнувшей после ванны, она стояла, держась за ручку двери.
– Он спал. Ему гораздо лучше. Он хочет тебя видеть.
Хердис секунду помедлила на пороге спальни, не решаясь войти. Ей было немного холодно; она подавила зевоту.
– Доброе утро, дядя Элиас, – сказала она как-то неуверенно. – Тебе лучше?
– Доброе утро, доброе утро, доброе утро! Ага! Вот она, моя Хердис. Закрой дверь. Я не кусаюсь.
Он сидел в халате и, закатав штанины пижамы, принимал ножную ванну, в тазу что-то как будто кипело. Спальня была уже проветрена и прибрана, и только сонный утренний запах зубной пасты и крема для бритья еще висел в прохладном осеннем воздухе, который просачивался сквозь форточку.
– Садись.
Она взялась за спинку стула, но продолжала стоять. Что-то тревожное сквозило в дружелюбном тоне дяди Элиаса, в его внимательном металлически-синем взгляде, не отрывавшемся от нее ни на минуту. Пробившиеся сквозь занавески лучи кидали призрачный свет на кресло, в котором сидел дядя Элиас, и на пол. Глаза Хердис следили за этими солнечными полосками.
– Посмотри на меня. Хердис…
Когда она подняла глаза, ей показалось, что веки у нее налиты свинцом. Точно они потяжелели от этого усилия.
Морщинку между бровями, которую прежде было еле видно, теперь словно прорезали ножом, особенно когда дядя Элиас улыбался. И волосы на висках стали совсем седыми. Лицо сильно осунулось. Дядя Элиас заметно изменился. Все это было так тяжело – все вместе взятое.
– На этот раз, Хердис, я получил отсрочку. Посмотрим, что будет в следующее новолуние. А все ты, моя крошечка-малюточка Хердис. Я почти уверен: господь на небесах передумал, когда ты помолилась за своего старого глупого дядю Элиаса. Ведь ты помолилась?
С поникшей головой и опущенными плечами Хердис села на стул и крепко сжала руки коленями. Ей было… ей было невыносимо тяжко. Ведь борьба будет неравной. А она непременно будет теперь или никогда.
– Ведь ты помолилась за меня, Хердис? Я правильно понял?
Она кивнула, не совсем понимая, ложь ли это. Потому что сейчас она не хотела бы лгать дяде Элиасу… только не сейчас.
Хердис подняла голову и выпрямилась, она напрягла всю силу воли, чтобы широко открыть глаза и посмотреть ему прямо в лицо.
– Я пыталась. Это правда. Потому что я тебе обещала. Но я не верю, что меня кто-то услышал. Это было так глупо. Ведь я никогда не молилась… Я не знаю…
– Ты не веришь в бога, Хердис?
Она сделала глубокий вдох и такой же глубокий выдох. Потом открыла рот, чтобы что-то сказать, но не нашла слов. Она чуть заметно покачала головой.
– Не знаю, – чуть слышно проговорила она наконец.
Теперь она не смотрела на него, но слышала, как тяжело он дышит. Он спросил:
– И ты не хочешь конфирмоваться? Да?
Она залилась краской и замерла. Словно окаменела.
– Мне мама сказала. И не хочешь получить подарки и взрослое платье? И маленькие золотые часики, на которых я велел выгравировать твое имя? Что же мы с ними будем делать?
Хердис посмотрела на свои сжатые руки и покачала головой, опять покачала головой.
– Делайте, что хотите. – Теперь она подняла голову. – Званый обед. Песни, речи и разговоры о том, какая я маленькая была хорошенькая. И какая я буду счастливая. Поскольку теперь я вступила… и так ля-ля-ля-ля.
Неужели он смеется? Смеется?
Он смеялся и качал головой, закрыв рукой глаза.
Он плакал.
– Ты на меня сердишься? – спросила она тихо.
Он кивнул, не отнимая руки от глаз, Хердис только теперь разглядела, какая у него красивая, сильная и большая рука.
– Сержусь. Разумеется, сержусь, черт побери!
Он отнял от лица руку и обоими указательными пальцами вытер под глазами слезы, его слова больше походили на кашель:
– Ужасно сержусь, и я рассердился бы нисколько не больше, если бы ты была моей родной дочерью.
– Мне очень жалко, – сказала она тихо.
Она поднялась со стула и стояла, свободно сцепив на животе руки, в своей детской слишком короткой плиссированной юбке.
– Но тут ничего не поделаешь, дядя Элиас. Для меня это очень серьезно.
– Ха! Серьезно! Откуда ты знаешь, что в жизни серьезно, а что нет?
Хердис смотрела прямо перед собой. В ее голосе зазвучали сухие нотки:
– Ну-у… Мне уже случилось понюхать того, что вы называете серьезным.
И она посмотрела ему в глаза. На этот раз глаза опустил он.
– Тебе необходимо взрослое платье, – сказал он, помолчав и скользнув по ней взглядом. – И юбку подлиннее. И красивые туфли.
Хердис глянула на часы:
– Мне пора…
– Да, да, беги. Школой нельзя пренебрегать. Тебе необходимо получить образование. Шагом марш!
По пути в школу ей вдруг пришло в голову, что если бы ее отец принял это так близко к сердцу…
Отец, с его беспомощной честностью, с его опустошающими попытками прокормить семью, с его все более и более ветшающим уважением к себе, с унижением, заклеймившим его плечи… с этим предательством от отчаяния…
Вот тогда бы она сдалась.
Почему? Пока она была не в состоянии объяснить это. Но она знала, что это так.
Хердис заставили повернуться, пройтись, постоять, посидеть, поднять сперва одну руку, потом – другую, она должна была принимать разные позы и стоять в них не шелохнувшись, пока мать разговаривала с двумя портнихами.
– Вот так. Нет, юбку мы сделаем чуть-чуть подлиннее… Выпрями спину, Хердис. Так, теперь, по-моему, хорошо. А как тебе кажется, Хердис? Посмотрись в зеркало.
– Нет!
– Господи! Ну, как можно быть такой упрямой! Это же мечта, а не костюм!
– Я не просила ни о какой мечте! И я не хочу такую широкую юбку.
– Предпочитаешь выглядеть девочкой-переростком?
– Нет. Но я не хочу вдруг стать взрослой. Свежеиспеченная конфирмантка. И вообще, сейчас модны юбки покороче.
– Хм-м. Да-а. Ну-ка, выпрямись! Ага! Может, подобрать тебе более модный бюстгальтер, который немного скрадывает линию?
– Почему бы не прямо корсет? – прошипела Хердис.
– А может, и корсет. У тебя была бы лучше осанка. Но ведь нынешняя молодежь не признает ничего, что хоть капельку давит…
– Ты угадала. Из-за этого и происходят все разногласия, – сказала Хердис и осмелилась взглянуть на себя в зеркало. – Мы отказываемся от всего, что давит и стягивает…
Одна из портних уже ушла, другая вышла из комнаты, чтобы принести образцы для шемизетки, которая должна была виднеться в вырезе костюма. Мать сказала:
– По-моему, тебя давит все, что мы называем общепринятыми обычаями. Берегись, Хердис, ты рискуешь своим будущим. Неужели ты этого не понимаешь?
– Нет. Не понимаю. Мое будущее зависит только от меня.
Мать закурила маленькую сигару, хотя вообще она курила только по случаю большого общества. Она была очень бледна.
– Да, Хердис. Элиас дал тебе… все. И он хочет, чтобы ты была одета красиво, независимо от того… Должна тебе сказать, что ты не отвечаешь ему даже каплей благодарности. Похоже, что тебе вообще не известно то, что мы называем благодарностью.
– Ты ошибаешься, мама. Просто я не считаю, что благодарность – это что-то вроде долга. Для меня благодарность – это чувство. И оно останется во мне навсегда.
С растерянным выражением лица мать погасила недокуренную сигару, когда портниха вернулась с образцами, мать все еще мяла сигару в пепельнице и безуспешно пыталась что-то сказать. И она выбрала самую красивую и самую дорогую материю.
Хердис подумала: такой костюм до смерти перепугает Винсента.
Они так и не обменялись ни словом, мать остановила автомобиль возле парка.
– Если хочешь, мы можем зайти и отрезать тебе волосы.
Хердис даже рот раскрыла. Отрезать волосы?..
– Ведь ты уже давно пристаешь с этим, – продолжала мать. – И по-моему, ты права. У тебя слишком густые волосы, их трудно убирать под шляпу. И кроме того, короткие волосы больше идут… Мы можем пройти через…
– Но я не хочу отрезать волосы!
Мать засмеялась.
– Я так и думала. Ты будешь противоречить, что бы тебе ни предложили. Вспомни, как ты не давала мне покою и просила разрешения остричь волосы, потому что все уже давно остригли.
– Этого я никогда не говорила! Того, что все давно остригли.
– Ну, хорошо. Не будем пререкаться. Но ты ужасно дулась, когда тебе не разрешили остричься. И вот тебе разрешили…
На этот раз мать была права. Хердис чувствовала, что сидит с глупым видом. Она ничего не понимала, но теперь у нее не было ни малейшего желания отрезать волосы.
– Я передумала, – сказала она.
Мать нежно поглаживала манжеты своих изящных перчаток.
– Значит, все-таки можно передумать? Даже ты можешь?
Она вопросительно, искоса взглянула на Хердис.
– А ты не могла бы передумать и в отношении другого?
Хердис покачала головой:
– К сожалению.
Верх автомобиля был открыт, начался небольшой дождь, и мать стянула берет, чтобы дождь смочил ей волосы – от влаги они сильнее вились. Она подняла лицо к небу и закрыла глаза.
– Я часто пытаюсь понять тебя, – сказала она медленно. – Все эти твои НЕТ. Этот постоянный протест. Хотя и достаточно жалкий протест. У меня в Германии есть кузина, Фридл. В молодости она всю семью довела чуть не до отчаяния. Но протест Фридл касался не только ее личной свободы. Она тоже ломала общепринятые обычаи – но для того, чтобы освободить других! И она посвятила этому всю свою жизнь – несла свободу и справедливость тем, кому плохо.
Мать страстно вдохнула пропитанный дождем воздух.
– А ты, Хердис? Твое стремление к свободе касается только тролля, желающего быть самим собой.
Она удовлетворенно засмеялась этой меткой реплике и тронула автомобиль с места.
– В воскресенье Давиду исполняется двадцать пять лет. Вот мы и посмотрим, способна ли ты думать о ком-нибудь, кроме себя.
Когда Давид больше уже не мог пользоваться креслом-каталкой, дедушка и бабушка переоборудовали свою маленькую квартиру. Давид занимал лучшую комнату, которая раньше была гостиной, отсюда, если ему хотелось, он мог смотреть на улицу. Другая комната выходила во двор, сейчас в этой комнате, за закрытой дверью, шумел поток голосов. Портьера у Давида была задернута: он сказал, что хочет немного отдохнуть.
Хердис удалось незаметно проскользнуть к нему, в руке она держала рюмку с портвейном, которую ей удалось, тоже незаметно, взять со стола. Ей хотелось выпить для храбрости. Потому что Давид, именно Давид, должен был узнать об этом от нее лично.
Хердис стояла у окна и смотрела на ребятишек, которые, осмелев, приблизились к материнскому «эссексу», они быстро притрагивались к дверце, к радиатору и отскакивали назад. Когда они покосились на окно, она погрозила им и вызвала то робкое дружелюбное веселье, которого ждала. На окне стояли куски картона, ими загораживали окно, когда Давиду надоедало любопытство ребятишек – любопытство, к которому он давно вообще-то привык и которое стало частицей его жалкого существования.
– Это ты, Хердис? – услышала она голос у себя за спиной.
– Я думала, ты спишь, – ответила она, обрадованная, что он не спит, впрочем, она так и предполагала.
– Приоткрой окно.
– А тебе не будет холодно?
– Накинь на себя шаль, она лежит на книжной полке. От меня плохо пахнет.
Это была правда. От Давида плохо пахло. Наверно, из-за недержания мочи да еще от пролежней, которые больше всего его мучили.
Давиду исполнилось двадцать пять лет, он смирился. Он уже не плакал, как несколько лет назад, когда еще мог ходить, и, хотя Давид говорил медленно и с большим напряжением, теперь он казался более живым, чем тогда. Это было непонятно. Ведь теперь уже никто не давал ему никаких надежд на улучшение.
Хердис помедлила у открытого окна, пока ее легкие наполнились обжигающе свежим воздухом. Погода была ясная, но такая холодная, что тротуары не высыхали, они все еще были темные после вчерашнего дождя. Из-за невысоких домов на противоположной стороне улицы виднелись деревья, они уже сбросили с себя почти всю листву и теперь дрогли от холода. С горы Сандвиксфьелле пахло стужей. Это был неотвратимый запах осени.
Не оборачиваясь, Хердис медленно закрыла окно и понурилась, Давид окликнул ее. Она подождала, чтобы он сказал еще что-нибудь, но, поскольку он молчал, она взяла свою рюмку и села возле него. Сейчас она ему все скажет.
– Хердис, правда, что ты помолвлена?
– Фу! Нет! Я… я просто гуляю с одним молодым человеком.
– Гуляю! Ну и выражение! Оно может означать и все, и ничего. Какая ты уже большая и красивая! А знаешь, я тоже гулял с одной…
Стало совсем тихо. Он лежал, улыбаясь, и больше не смотрел на нее. Улыбались только губы, было видно, что коренные зубы у него удалены, а передние как бы выросли и стали немного выдаваться вперед. На худом лице Давида уже проступали густые синеватые тени щетины, хотя по случаю торжества он был недавно выбрит. Скулы у него шевелились, словно он пережевывал свои мысли.
– Я часто думаю о моем двоюродном брате Киве. Никто не знает, что с ним стало после войны. Неизвестно даже, жив ли он. Понимаешь… это, конечно, странно… но у меня такое чувство, что его положение и мое очень похожи. Живет ли он в эмиграции, как многие, или лежит в каком-нибудь жалком госпитале с полной потерей памяти. Или предпочел откланяться и превратиться в ничто… Когда я был жив, все говорили, что мы с ним очень похожи.
– Но ведь ты жив, Давид! Почему ты?..
Он медленно повернул к ней лицо.
– Мы ничего не знаем о Киве. И мы ничего не знаем о Давиде. Разница только в том, что все думают, будто о Давиде они что-то знают.
– Но ведь ты сам должен хоть что-то знать о Давиде? – улыбнулась Хердис.
Давид с усталой улыбкой закрыл глаза.
– Я знаю одно: бог дал мне слишком много времени для размышлений. И что я размышляю вовсе не о том, о чем кажется Ракель.
– Ракель?
– Да. Она считает, что я размышляю о боге. Она вынуждена так думать, иначе ей не выдержать моего положения. Понимаешь, она слишком любит меня. Поэтому я позволяю ей думать, будто она открыла мне царство божье. Видишь ли… впрочем, мне, наверно, не следует говорить о таких вещах с девочкой, которая вот-вот должна конфирмоваться. И все-таки… Хердис, ты видишь смысл в том, что я должен быть благодарен богу за посланное мне испытание?
У Хердис куда-то пропал голос, она покачала головой.
– Я много занимался Толстым. Он метался между глубочайшим христианством и полным отрицанием бога. Я не помню точно его слов, но он где-то писал примерно следующее: если правда, что все происходит по воле божьей, то бога пора отменить.
– Давид…
– Подожди. Всем известно одно: мои дни сочтены. И тебя, наверно, возмущает, что я лгу Ракель, самому прекрасному человеку на свете? Но это ложь во имя любви.
Он открыл глаза и посмотрел на Хердис таким сверкающим черным взглядом, словно это был взгляд самой Ракель. Было видно, как на его исхудавшей шее в жилке пульсирует кровь. Казалось, будто она торопится. Хердис чувствовала, что ее постепенно захватывает мысль, от которой ей становится трудно дышать, но она молчала. Она поспешила пригубить портвейн. Сейчас она скажет ему…
– Понимаешь, Хердис? Ложь во имя любви. На этом я и распрощаюсь с… со своим жалким существованием.
– Эта твоя ложь… стоит десяти правд, – проговорила Хердис слабым, незнакомым голосом.
Они долго смотрели друг на друга. Хердис казалось, что в ее глазах должен отражаться черный блеск его глаз, она почувствовала, как в ней растет нежная, тихая радость. Давид глубоко вздохнул.
– Мне кажется, что я хорошо знаю тебя. Ты дочка Франциски. Не моя. Но я так чувствую… Будто ты мой ребенок. – С грустной улыбкой он поправил одеяло. – Или моя возлюбленная. Хердис, дай мне пригубить твое вино.
Она поддержала ему голову и поднесла рюмку к его губам. Он прикоснулся к вину верхней губой. Остальное выпила она. Давид сказал:
– Ты могла бы меня поцеловать?
Ей бы никогда не пришла в голову подобная мысль.
Но она прижалась губами к его виску и, чуть-чуть приоткрыв их, скользнула ими по уголку его рта, а глаза ее искали на потолке вырвавшуюся у нее мысль: и это поцелуй? Она подняла голову, но ее рука осталась лежать у него на плече.
– А бывает и так, Давид… что ложь – это только ложь. Так человек чувствует. Поэтому я не хочу конфирмоваться. Это чересчур откровенная ложь. Я не могу, Давид!
Он приподнял плечо, и его щека коснулась ее руки, это было чуть заметное прикосновение.
– Не совсем откровенная, Хердис. Для большинства простых хороших людей она сопровождается подарками. Новое платье. Праздник, торжество. Не так ли?
Он улыбнулся ей, в его улыбке появилась радость. Хердис поправила ему воротничок рубашки.
– А знаешь, что говорит моя мама? Что мой жалкий протест – это всего-навсего эгоизм… или что-то в этом роде. Мол, я просто хочу освободиться от всего, что меня давит. И что настоящий протест, как, например, протест Фридл, всегда касается освобождения других людей, тех, кто подавлен. А это совсем другое дело. И знаешь, по-моему, она права…
– Если человек хочет освобождать других, он в первую очередь должен освободить самого себя, в этом я твердо убежден. И Фридл прошла через это, прежде чем присоединилась к спартаковцам. Я восхищаюсь ею. Ее путь не был вымощен тем, что называют личной выгодой. Она бедна, Хердис. Но как она в то же время богата! И свободна… Тс-с!
Он прислушался, Хердис ничего не услышала.
– Сейчас сюда кто-то войдет, – прошептал он. – Спасибо тебе, большое спасибо. Сегодня ты приобщила меня святых даров. Вино из твоей рюмки и прохладные губы молодой женщины…
Хердис сделала большой крюк через старое кладбище, чтобы успеть подготовиться к своему «случайному» приходу к бабушке в Маркен. Она готовила красивую и исполненную торжественности речь, которая утешила бы ее старую бабушку…
…Пойми, бабушка! Несмотря на то что моя вера нисколько не отличается от твоей… да, да, именно так!.. Подобное обещание кажется мне богохульством. Ибо слишком многое…
Нет. Чепуха.
Не может же она сказать своей глубоко религиозной бабушке, что господь бог, который ей открылся в результате взволнованного чтения Ветхого Завета, – просто чудовище, властный, мстительный и кровожадный тиран. Ни при каких обстоятельствах она не может заводить со своей простодушной и богобоязненной бабушкой спор, похожий на те, что время от времени она вела про себя с дружелюбным, добрым и гораздо более понятливым пастором Сэтером.
Накануне Хердис простилась с Давидом, испытывая глубокое облегчение, бывшее даже сродни счастью. Она чувствовала себя более связанной с Давидом, чем в детстве, когда она была немного влюблена в своего молодого дядю. И она думала не без торжества, что самое трудное уже позади. С бабуш-кой-то она всегда справится… и если она не сможет ее утешить, то уж отделаться от нее она во всяком случае отделается. Против бабушкиных слез, псалмов и обращений к Всемогущему она как-нибудь устоит.
…Бабушка! Ты должна принимать меня такой, какая я есть. А подарки и все прочее значат для меня не так много, чтобы я, соблазнившись выгодой, поступила против того, что считаю правильным. А ведь именно так и получилось бы. Мне очень жаль, что я огорчила тебя, но ты можешь помолиться за меня, если тебе от этого станет легче…
Она пробежала через кладбище, пересекла вокзальную площадь и стала подниматься в Маркен. Когда-нибудь дядя Элиас…
Сейчас он был замкнут, разочарован и почти с ней не разговаривал. Но со временем он примирится. И он был категорически против того, чтобы она ушла из дому, прежде чем получит образование, «если только она не притащит в подоле ребенка», как сказал он матери. «В таком случае может проваливать хоть к черту».
Поднимаясь по извилистым переулочкам Маркена, Хердис вдруг вспомнила об Элиасе-младшем. Иногда от него приходили открытки. Последняя была из Кадиса в Испании, где он попал в больницу с кашлем и лихорадкой. Когда он выздоровеет, ему придется поступить на новый пароход.
Конечно, дядя Элиас погорячился, когда сказал, что она может проваливать хоть к черту.
Мать делала ежедневные попытки заставить Хердис отказаться от своего решения, сперва она действовала угрозами, потом и ласковыми уговорами, и убийственной иронией, и подарками. Эти подарки были хуже всего – они должны были напоминать Хердис, что она обязана испытывать бесконечную благодарность!








