412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Турборг Недреос » В следующее новолуние » Текст книги (страница 6)
В следующее новолуние
  • Текст добавлен: 26 июля 2025, 19:56

Текст книги "В следующее новолуние"


Автор книги: Турборг Недреос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Когда она вернулась домой, ее ждало письмо от Юлии. Конверт был твердый, в нем лежала фотография. Хердис сразу взяла фотографию, а мать нетерпеливо схватила письмо.

Улыбающаяся Юлия стояла, наклонившись над маленьким столиком, на ней была белая матроска, черные туфли и черные чулки, в волосах большой белый бант. Хердис с удивлением смотрела на узкое, продолговатое лицо.

Да, это была Юлия, но какая она большая, высокая. Темные локоны рассыпались по плечам, глаза смотрели прямо на нее, на Хердис. Два светоча доброты.

Мать опустилась на стул, трясясь от беззвучных рыданий. Хердис с растерянным лицом взяла маленькое письмо.

Моя дорогая, любимая Хердис!

Я пишу тебе, потому что была очень больна, но теперь мне уже лучше и я очень довольна. Я так соскучилась по тебе, моя дорогая подружка, ведь я очень люблю тебя. Я должна написать тебе одну вещь, но ты, пожалуйста, не огорчайся. Подумай, Хердис, теперь я уже точно знаю, что скоро умру. Сестра Нелли плачет, она очень любит меня. Здесь все такие добрые.

Они говорят, что, может быть, мне разрешат здесь остаться. Я так хочу этого. Надеюсь, меня не отправят в туберкулезную больницу. Мне больше не страшно, что я скоро умру, сестра Нелли говорит, что мне будет хорошо и что воля божья должна свершиться.

В воскресенье я конфирмовалась и мне подарили серебряное кольцо с сердечком, на которое они сами собрали деньги. Нравится ли тебе моя фотография?

Будь счастлива, моя дорогая Хердис. Тысяча приветов твоей маме.

Остаюсь любящая тебя

Юлия

Моя ненаглядная Юлия!

Ты не умрешь, скажи, что это неправда! Ведь ты сама пишешь, что тебе стало гораздо лучше. Я в таком отчаянии, что не писала тебе раньше, но я…

Лицо у Хердис распухло, будто ее ужалила пчела. Три дня просидела она над этим начатым письмом, рыдая и погружаясь в воспоминания о Юлии со дня их первой встречи, когда они были еще маленькие, и дальше, год за годом. И каждое воспоминание бичевало ее, точно удары хлыста: один раз она была глупа и неласкова, другой раз… третий…

Все ее мысли были заняты письмом к Юлии. Она придумывала теплые, ласковые слова, которые возместили бы ее неполноценность и дошли бы до богатой души Юлии. В мыслях у нее уже было готово прекрасное длинное письмо и писать его было совсем нетрудно, но оно складывалось слишком быстро. Хердис не успевала записывать его, она просто сидела, погруженная в свои мысли. А в сердце у нее само по себе горело живое письмо к Юлии.

Но едва она пыталась перенести слова на бумагу, они умирали у нее на глазах, Написанные, они выглядели совсем иначе, в них было что-то нескромное, обнаженное, бесстыдное.

В дверях появилась мать, она собиралась ехать в город и благоухала духами.

– Ты уже написала Юлии?

– Пишу, – тихо пробурчала Хердис.

– Пора бы тебе уже написать. Давно пора. Ты слишком канителишься, – недовольно сказала мать. – А сейчас быстренько причешись и оденься. Мы поедем в город покупать тебе туфли.

Хердис встала и непослушными руками закрыла бювар. В мгновение ока мать оказалась рядом с ней и нежно обняла ее, она сказала уже совершенно иным тоном:

– Деточка моя, что с тобой! Как же ты в таком виде пойдешь на бал!

Не выпуская Хердис из объятий, мать села с нею на кровать, она нежно баюкала ее, осыпая ее распухшее лицо поцелуями и ласковыми словами:

– Деточка моя, крепись, не надо так расстраиваться! До бала осталось всего несколько дней, ты должна быть красивой! И веселой! Сейчас мы поедем и купим туфельки, бальные туфельки для моей маленькой девочки! – У матери навернулись слезы, и ей пришлось вытереть глаза. – Бедная Юлия, это так ужасно! Но ведь мы всегда знали о ее болезни. Хердис, деточка, тебя ждет жизнь… Скоро ты станешь молодой девушкой… – говорила она мечтательно. – Жизнь так прекрасна! Ты только вспомни, сколько прекрасного тебя ожидает! – Мать встала и взяла Хердис за руку. – Идем, мама вымоет тебе лицо.

Почти бессознательно Хердис последовала за матерью. В ванной мать осторожно вытерла ей лицо ватой и холодной водой, это было очень приятно; потом нежные пальцы, едва касаясь, нанесли ей на лицо благоухающий крем и прижгли спиртом прыщики, которые начали показываться на лбу и подбородке Хердис. Когда эти манипуляции были окончены, ни один человек не заметил бы, что Хердис только что плакала. И все время мать без передышки говорила о бале, о парикмахере, о платье и шелковых чулках и об украшениях, которые Хердис сама выберет из материнской шкатулки. И как-то невольно мысли о Юлии отошли на задний план и в сердце Хердис закралось радостное предчувствие. Мать сказала:

– Ты напишешь Юлии после бала. Мы вместе напишем ей письмо и пошлем что-нибудь вкусненькое…

Она надела на Хердис свой горностаевый воротничок, и, когда они вышли на Страндвейен, она даже взяла такси. И все говорила о бале, который должен был состояться в военно-морском училище, на нем будут кадеты и, может быть, Хердис посчастливится танцевать со взрослым молодым человеком…

Ехать в автомобиле было изумительно приятно. Копенгаген, большой город, всегда завораживал Хердис. Ей казалось, будто самые красивые здания кружатся в вальсе… Они договорились с парикмахером и сделали дорогие покупки – и для Хердис, и для матери, – и все грустное отступило куда-то далеко-далеко. С пылающими щеками Хердис смотрела на розовые атласные бальные туфельки и думала: я буду счастлива, если мне удастся протанцевать хотя бы три танца. Только три танца, не слыша, как учительница в школе танцев говорит: ну, а теперь ты должен потанцевать с этой норвежкой…

И наконец после лихорадочных приготовлений последних дней наступил бал и перевернул все существование Хердис. Бальный вечер был крутящимся вихрем блеска и радости, единым мигом захлебывающегося триумфа. Правда, когда она надменно ответила одному мальчику из школы танцев, который хотел пригласить ее, что она не танцует с детьми, она ощутила легкий укол недовольства собой, но оно тут же без следа растворилось в безграничном блаженстве – ее единственную из всех учениц школы танцев удостоили внимания взрослые кадеты! Они обращались к ней на «вы»! И называли ее фрёкен Хердис! С ней беседовали, как со взрослой. И ее пригласили выпить вина и съесть пирожное, конечно, с разрешения матери. Хердис не помнила ни лиц из этого красочного хоровода, ни имен. Она только помнила, что перелетала от одного к другому и что один из молодых людей был настоящий граф, совсем как в романах.

Наутро она словно вынырнула из волшебного тумана. Дома все еще спали. Лежа в постели, она приняла это напоенное солнцем утро, как букет красных роз. Кровь отстукивала ритм вальса, ноги были полны ритма вальса. Она стала тихонько напевать вальс и чуть заметно покачивать в такт плечами. Если бы только вспомнить фамилию этого графа, чтобы завтра рассказать о нем в школе!

Она благоговейно слушала восторженное пение птиц, которое лилось в открытое окно и что-то говорило ей.

Как же она не заметила раньше, что уже наступила весна? До чего изумительно жить – как же она не замечала этого раньше! Нет, больше у нее никогда не будет плохого настроения. И она будет заниматься музыкой, да-да, она просто жаждала играть этюды Черни. Ведь каждому ясно: нужно упражняться по Черни, чтобы потом играть Шопена! А уроки? Да она стосковалась по ним…

Бальная карточка. На ней были записаны все имена. Хердис сунула ее в бювар перед тем как лечь. Она потянулась за бюваром и взяла его в постель.

Когда она открыла его, на нее глянуло улыбающееся лицо Юлии.

Юлия! Милая Юлия!

Хердис прижала фотографию к щеке, тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно ей было больно. Потом она замерла, глаза у нее насторожились, рот приоткрылся. Теперь-то она напишет это письмо, оно уже созрело в ней, надо спешить.

В ночной рубашке Хердис сидела и писала Юлии. О бале? И да и нет. Во всяком случае, о бале она не упоминала.

… потому что только сегодня я обнаружила, какой прекрасной бывает весна, как она исполнена упоительного ожидания: Ты не можешь умереть, не испытав счастья, которое ждет тебя. Ты станешь молодой девушкой, и я тоже, и мы будем вместе – я уверена, что своим страстным желанием смогу исцелить тебя…

Иногда Хердис прерывала письмо, удивляясь тому, что осмеливается писать вещи, которые прежде смутили бы ее, она перечитывала письмо и оно не казалось ей ни странным, ни глупым, а напротив – добрым и правильным, она даже ощутила его на вкус, и от него по всему телу расходилось волнами солнечное тепло. И Хердис продолжала писать с чувством, похожим на жадность…

Она успела исписать уже три страницы, когда в дверь заглянула мать, сверкая улыбкой, способной расплавить даже камень. О, сегодня на свете царили только любовь и блаженство. Хердис позволила поцеловать себя, правда, несколько нетерпеливо.

– Царица бала! – пошутила мать. – Ну-ка, я посмотрю на тебя, мне показалось, что ты влюбилась! – засмеялась она.

Хердис отвернула лицо. Влюбилась! Как не стыдно! До чего же глупы и ребячливы бывают иногда взрослые люди! Теперь она смотрела прямо на мать, щеки у нее пылали, глаза были широко открыты.

– Разве ты не видишь? Я пишу письмо. Ты мне помешала… Это Юлии, – прибавила она быстро, чтобы мать не успела сказать еще какую-нибудь глупость.

– Да… Юлия! – Мать вздохнула. – Знаешь, она мне сегодня приснилась. Так живо… Это чудесно, что ты ей пишешь. Но сейчас пора завтракать. Приведи себя в порядок. Допишешь потом…

После завтрака и обязательной воскресной прогулки с дядей Элиасом Хердис должна была делать уроки, которые оказались до смешного легкими. Перед обедом она больше часа играла этюды Черни, и он был вовсе не скучный, главное – преодолеть начало, а дальше все шло гладко, точно бусинки нанизывались на нитку.

Каждое воскресенье после обеда они непременно посещали театр. Неоконченному письму пришлось ждать следующего утра, потому что от театра Хердис никак не могла отказаться. Но, словно желая напомнить Юлии о себе, она приписала к письму несколько слов, пока переодевалась.

… Жизнь полна музыки и театра. Юлия, ты даже не представляешь себе, что такое театр!.. Это другая жизнь внутри нашей жизни, там слезы приятны, там можно сердиться, не делая глупостей, потому что от этого гнева человек умнеет, не уча уроков. А как в театре радуются! И эта радость не исчезает, даже если ты чем-то разочарован или на что-то сердишься. Юлия, как мне хочется пойти в театр вместе с тобой!.. Когда мы будем взрослые… Тебе там так понравится!..

Каждое утро, пока все спали, Хердис писала это письмо. Каждое утро в течение трех дней. Между этим письмом и теми давящимися от смеха письмами, которые она писала подругам в Норвегию, была огромная разница, но радость от него она испытала ничуть не меньшую. Только более глубокую и нежную.

Это было больше, нежели просто письмо. Хердис как будто сводила счеты. Она хотела расквитаться со своей «игрой» и пыталась все поставить на свои места. Удалось ли ей это или нет, Юлия все равно поймет. И будет рада! Потому что это не просто длинное письмо от Хердис – это сама Хердис, ее плоть и кровь. Она не могла бы быть Юлии ближе, даже если бы сама приехала к ней. И Хердис была уверена, что Юлия поймет это, когда получит письмо.

Хердис ничего не почувствовала. Нет, сразу она ничего не почувствовала. Раскрытая газета лежала перед ней на столе. Она прочла имя и читала его до тех пор, пока буквы не запрыгали у нее перед глазами. Но это имя не сказало ей ничего.

Мать плакала. Дядя Элиас говорил тихо и взволнованно. Он говорил про что-то, что называл Законом Жизни. Но когда он осторожно погладил Хердис по голове, ей показалось, что каждый ее волосок зашевелился от протеста. Дядя Элиас вздохнул и высморкался. Хердис ненавидела его. Ненавидела плачущую мать.

– Ты должна быть благодарна богу за то, что у тебя есть такой дом, Хердис, – сказал дядя Элиас с рыданием в голосе. – Для Юлии так даже лучше. Кто знает, что ее ожидало в жизни. С ее красотой… Без защиты, какую дает хороший дом.

Хердис закрыла глаза. Только закрыв их, она ясно увидела объявление в газете… Туберкулезная больница… скончалась в туберкулезной больнице. Туберкулезная больница. Туберкулезная – одно это слово звучало убийственным обвинением. Словно сквозь гудение телеграфных столбов до Хердис донесся голос дяди Элиаса… Закон Жизни…

Мать испуганно вскрикнула:

– У нее обморок!

Нет. Хердис не упала в обморок. Она стряхнула с себя руку матери и встала. Через несколько минут она была уже у себя в комнате. Губы ее беззвучно шевелились.

Юлия умерла.

Но горе, охватившее Хердис, было суровым горем без слез, которые могли бы растопить его. Хердис окаменела, положив на бювар сжатый кулак, и это горе казалось ей чем-то роковым, приближающимся со всех сторон; непоправимым бедствием. Ее горе было злым, оно хотело бить. Хотело крушить и ломать все вокруг, оно хотело уничтожить Закон Жизни.

ОПАСНАЯ ЗОНА

На этот раз она благополучно закончила учебный год. После отъезда матери и дяди Элиаса она жила у соседа, рантье Мортенсена. Видела, как чужие люди въехали в особняк, который целых три года был ее домом. Крохотный дворец на берегу Зунда. Не очень большая кирпичная вилла с башней, шпилем, бойницами, балкончиками и галереями, почти скрытая ломоносом и диким виноградом.

Прощай, Копенгаген! Прощай, Хеллерупская гимназия! Прощай, солнечная вилла!

Прощайте, театры, – театр Дагмар, Бетти Нансен и Королевский театр! Прощайте, три прошедших зимы, прощай, все, что было, и все, чего не было. Прощайте, Ида, Лени, Эдит, Эллен, все-все, прощайте!

В этом вновь происходящем превращении таилось нечто возвышенное и печальное. Как будто она обрела новую жизнь – родилась заново.

Она стояла, уткнувшись подбородком в поручни, и дрожь от машины передавалась всему ее телу. Ее широко открытые глаза не отрывались от Копенгагена, который все больше и больше становился похожим на далекую грозовую тучу.

Машина, преодолев самое себя, заработала ритмично, из нутра парохода вырвался хриплый вздох, потом пароход загудел. Хердис часто слышала этот мрачный обреченный рев, который пароходы издают, покидая рейд. И все-таки она всем телом вздрогнула от испуга.

Господи, когда же она научится!..

Она замерла, ожидая, чтобы дрожь поручней одолела глупую дрожь испуга и ее мысли заработали в прежнем ритме.

Несколько дней в Бергене, одиночество и свобода. Ее даже зазнобило от сладостного предчувствия.

Там, в Бергене, все может случиться. Все может случиться в городе, с которым ее связывает столько нитей. Она может кого угодно встретить на улице, совершенно случайно.

Например, Чарли.

В причудливом кружевном узоре пенящейся за кормой воды чередой возникали всевозможные события и уносили ее куда-то, где нет времени и пространства, тут были и хитросплетенные интриги, и страстные переживания, и горячие ссоры, и скорбь, и отчаяние, которые благодаря самым неожиданным поворотам завершались светлым и счастливым концом – они были навеяны развлекательными журналами, операми и настоящей литературой, сообщавшей им реалистические черты и делавшей их более жизненными, более правдоподобными…

Бум!

Радужные мечтания растаяли в крике чаек и брызгах пены…

Отец. Непрошенно он возник рядом с нею, и словно озябшая тень упала на ее воздушные мечты.

В ней что-то сжалось. Она крепче вцепилась в дрожащие, поющие поручни, чувствуя, как нежность к отцу постепенно опутывает ее.

Нежность без тепла. Подобная лихорадочному ознобу.

«Спесивый дурак», – сказала мать по поводу того, что отец отказался объявить себя банкротом сразу после войны, когда исчезло то, что мать называла «миражем».

Простому человеку было трудно в этом разобраться, но отец Хердис, вместо того чтобы объявить о своем банкротстве, вбил себе в голову, что он обязан выплатить долг, оставшийся у него после заключения мира, которое смело все его богатство.

Банкротство? Хердис часто, дрожа от волнения, слушала об этом феномене, но так и не поняла, что это такое. Она поняла лишь одно: если человек объявляет о банкротстве, он теряет все что имел, но долгов у него не остается.

Весь фокус заключался в том, чтобы такой человек ничего и не имел. Автомобили, виллы, катера, а также хутора и лесные угодья, которыми наиболее предприимчивые люди обзавелись, дабы обеспечить себя на случай непредвиденных обстоятельств, были заблаговременно переписаны на их жен и, следовательно, изъятию не подлежали.

Вот, например, Тиле. Банкротство Тиле было подобно землетрясению, и отзвук его прокатился по трем скандинавским странам. Но имея сказочно богатую жену, он обладал тем, что называется учредительским капиталом, и поскольку Тиле был необыкновенно ловкий и деловой человек, он тут же вошел в одно правление, потом в другое, во всякие банки и предприятия.

Странно, но отсюда один шаг до политики, и как бы там ни было, а имя Тиле входило в какие-то списки. Среди его друзей существовало твердое мнение, что, если человек сумел так ловко разрешить личные финансовые проблемы, он имеет все предпосылки разобраться и в том, что лучше для всей страны.

А вот отец Хердис, который был зятем Тиле… Он снова вернулся в свою контору, заняв весьма незначительную должность. По вечерам ему приходилось брать дополнительную работу – ревизии и всякое такое, – чтобы вообще как-то свести концы с концами. Просто нелепо…

Мать назвала отца неудачником. Она назвала его рабом жизни.

Дядя Элиас… Тут дело обстояло иначе.

Несмотря на всю шаткость его положения, Хердис только обрадовалась, когда он возник из кипящей бледно-зеленой воды за кормой. Тут все, что называлось неприятностями, обратилось в танцующую пену, тогда как тысячи приятных мелочей стали плести свой веселый узор. Прогулки. По Страндвейен до Скодсборга, где дядя Элиас угощал Хердис шоколадным кремом, а себя тешил одной-единственной рюмочкой. По тропинкам леса Шарлоттенлюнд или Зоологического сада, где они смотрели, как распускаются почки на буках или ранней весной слушали неугомонное пение птиц. Приятное чувство уверенности в себе, оттого что дяде Элиасу нравилось ее общество, возвращение домой к ослепительно красивой, счастливой матери и к благоуханию лакомых блюд – все это было изумительно. Прекрасно и изумительно.

В такие дни и в школе все шло гладко и она испытывала даже тщеславие. Это тоже означало и расти, и радоваться.

А в другие дни?

Фу! Не надо! Не надо даже вспоминать о них. От этих мыслей на лице появляются прыщи.

Классная наставница глубоко вздыхала, когда была не в состоянии понять Хердис.

И не надо! И пусть не понимает, пусть остается такой глупой, какой ее создал господь бог.

Пароход был грузовой, и на нем было мало мест для пассажиров. Вскоре выяснилось, что на этот раз на борту нет ни одного интересного пассажира. Капитан, которого Хердис знала по прежним поездкам на этом пароходе, обещал всячески опекать ее. Опекать… фу!

Стало смеркаться, зажгли фонари. Крики чаек продолжали аккомпанировать ритмичному стуку машины, началась небольшая качка, но волн не было заметно. Это было восхитительно.

Господи, до чего хорошо! Но самое невероятное заключалось в том, что она ехала одна. С собственным паспортом, с собственными деньгами. Ведь у нее никогда не бывало денег, кроме тех случаев, когда она просила о них или когда дядя Элиас бывал настроен на особенно сентиментальный лад. В его настроениях было много вариаций. Так на что же ей давали деньги?..

На трамвай, на тетради, на учебники, на всякую мелочь. Эти расходы аккуратно заносились в большую расходную книгу, которую дядя Элиас ежедневно заполнял своим безупречно круглым почерком: блокнот для Хердис – 0,35 кроны. И все в том же духе. Морковь, жалование служанке, визит к зубному врачу, новый корсет Франциски. О, эта расходная книга! Она послужила причиной длительной ссоры между Хердис и служанкой Эммой. Однажды утром Хердис застала Эмму за чтением этой книги, господа еще не вставали.

– Чего ты тут вынюхиваешь?

– Ха-ха! Вынюхиваю, занес ли хозяин в книгу расходы на содержимое своего винного погреба. Но что-то ничего похожего не вижу. Посмотри-ка ты!

Хердис полистала книгу. Она тоже не нашла никаких упоминаний о расходах на то, что заполняло в погребе специальные полки, встроенные от пола до потолка.

Эмма помахала веничком для пыли и засмеялась.

И в смехе этом не звучало ни капельки дружелюбия, ни капельки. А ведь тут не было ничего смешного…

Постепенно темнело. Сумерки лежали, словно зримое воспоминание о том месте, где еще недавно слились воедино Зеландия и шведский берег. Перламутровое сияние на севере напоминало о белых ночах, время остановилось.

Время перестало двигаться, оно потонуло в пенном бурлении за кормой парохода. Эта мысль пронзила Хердис тоскливым изумлением. Над головой у нее висела чайка, казалось, будто она держится только на теплой струе воздуха, поднимавшейся от парохода, крылья ее чуть заметно вздрагивали, время от времени чайка вертела головкой из стороны в сторону. Несмотря на сумерки, брюшко у нее светилось, словно озаренное невидимым утром. Здесь, на корме, Хердис наслаждалась блаженным одиночеством – здесь она была один на один с пропитанными солью криками чаек и широкой пенной дорожкой за кормой, на которую смотреть было так же интересно, как на пламя костра.

Ритмичное посапывание машины настолько пронизывало каждый нерв парохода, что ощущалось во всем, будь то ящик со спасательными поясами или бухты троса.

Хердис давно уже постигла, что в жизни случаются мгновения полного счастья без всякой видимой на то причины. Когда ни мечты, ни глупость, ни напряженность не нарушают душевного покоя и не приносят боли.

Она осмелилась даже запеть: в последнее время она наловчилась петь – что чрезвычайно импонировало ее датским подругам, – вытягивая губы трубочкой и подражая гавайской гитаре, которая была очень модной. Протяжные напевные звуки требовали, разумеется, совсем иной публики, чем чайки и восторженно хлопавший на корме Даннеб-рог[9]. Без всякого перехода Хердис запела «Короля Кристиана», потом, только из вежливости, «Кьёге Бугт» и, наконец, «Прекрасную страну». Датские песни, которые она вообще-то избегала петь на уроках пения, потому что терпеть их не могла.

Как бы там ни было, она убедилась, что голос у нее в полном порядке, и к тому же ее прощанию с Данией был сообщен характер своеобразного празднества. Вскоре Хердис покончила все счеты с этой страной Фрейи, исчезнувшей вдали со своими ветвистыми буками, и перешла к вещам, которые любила петь, когда бывала счастлива, – к лирическим и сентиментальным шведским народным песням. Странно, но, если человек поет, потому что счастлив, от грустных песен он становится еще счастливее.

Чайки не обращали на Хердис никакого внимания, теперь она распевала во все горло и протягивала руки к струе за кормой, словно хотела одарить море радостным изобилием своих песен.

Внезапно она замолчала и затаила дыхание. На Хердис упала тень, словно чья-то рука опустилась на ее светлые мирные мечты. Она заметила, что уже не одна на корме, но обернуться не смела.

Тот, кто стоял почти у нее за спиной и кого она пока могла видеть лишь краешком глаза, был взрослый человек, хотя ростом он был чуть повыше самой Хердис. И немолодой, наверное уже за тридцать. Может, это кто-нибудь из команды? Нет, нет-нет…

Он говорил, он что-то говорил ей, и ее поразил его голос. Как будто он был скрыт каким-то покровом, впрочем, нет, не покровом. Он как-то странно подействовал на нее, этот приглушенный голос. Она испугалась? О нет! Уж во всяком случае не испугалась!..

Нет, что-то другое. Что-то непонятное. Она хотела заговорить. Сказать: «Простите, я не понимаю» – чтобы спрятать за этой фразой и самое себя, и свое смущение. Он подошел и остановился у поручней на некотором расстоянии от нее. Она повернулась на мгновение и посмотрела ему прямо в лицо.

И оно запечатлелось у нее в памяти, будто она смотрела на него долго-долго. Целую вечность.

Широкоскулое, изнуренное. И бледное, если ее не обманывало освещение. Резко очерченные, тяжеловатые черты.

Она снова услышала его голос, он что-то сказал. Не понимая, Хердис повернулась к нему и слушала. Она пыталась понять, что он говорит.

Ей пришлось прокашляться. И собраться с силами. Ведь это был незнакомый мужчина.

Чужой человек с приглушенным голосом, словно он говорил внутри какого-то пузыря. Глухо, четко, но совершенно непонятно.

Иностранец. Светлые, светящиеся глаза… и этот голос.

Внезапно все вокруг зазвучало по-иному. Крики чаек. Ритмичный стук машины. Радостное бурление воды за кормой.

Хердис прижалась лбом к рукам, лежавшим на поручнях, ей захотелось получше разглядеть этого человека. Ее мысли вырвались на свободу и понеслись прочь вместе с криками чаек и туманными сумерками.

Фуражка в мелкую клеточку. Выгоревший китель, по виду которого можно было предположить, что он имел когда-то отношение к военной службе. Единственное, что могло свидетельствовать об относительном благополучии этого человека, – сапоги. Хорошие, добротные и почти новые, такие сапоги называют русскими. Конечно, этот человек был беден… Но… но…

Хердис открыла глаза и взглянула наверх. Теперь он стоял совсем рядом с ней. Как будто на корме мало места. Но она не отодвинулась, повернув голову, она смотрела на него. Стоит ей чуть-чуть поднять глаза, и она встретится с ним взглядом. Она не знала, долго ли они так стояли и смотрели друг на друга. Может, всего мгновение?

Человек наклонился, словно хотел шепнуть ей что-то, оперся на поручни, улыбнулся, но ничего не сказал.

Потом он стал напевать. Покачивая в такт головой, он пел ту самую песню, которую только что пела она…

Хердис чуть не разрыдалась, когда он, не вытянув высоких нот, со смехом оборвал пение. Если только это был смех. И улыбнулся… Конечно, ведь это была улыбка? Он произнес несколько звуков. Хердис разобрала слова “music”, “lovely”, “sing”[10].

Это было уже понятно: ему понравилось ее пение. Он хотел, чтобы она спела еще. В ней заклокотал смех, она прикусила губу. Вот дура! Манеры смущенной девчонки. Сердце ее начало громко стучать, словно оно стучалось в дверь и хотело выйти наружу. Хердис покачала головой, надеясь, что ее лицо выражает сожаление: она не умеет петь, когда ее просят об этом.

Из-за этого дурацкого сердца уголки губ у нее дрогнули, она прикрыла рот рукой, пытаясь унять эту дрожь. Но глаза ей не подчинились. Смех вырвался из ее глаз и отразился в глазах человека, который неожиданно широко улыбнулся. И сразу его лицо преобразилось – и дело было вовсе не в том, что у него с обеих сторон не хватало коренных зубов, вовсе не в этом. А в том, что от смеха его лицо покрылось мелкими ямочками, они появились в уголках рта, на щеках, под глазами. И она узнала его!

Чепуха! Не знала она этого человека и не видела его никогда в жизни. Он был совсем не красивый, не молодой, вообще никакой, и не умел говорить так, чтобы его понимали. Ей вдруг захотелось уйти, пусть остается здесь один.

Она не двинулась с места и не могла оторвать от него глаз.

И не поняла, в чьем лице, в его или в ее, первой погасла улыбка. Но они продолжали смотреть друг на друга. Теперь, когда он перестал улыбаться, в очертаниях его губ появилось что-то грустное. Если он и сейчас ничего не скажет, она бросится за борт.

– Danish?[11]

– Что?.. О, нет. No. Э-ээ… Norwegian[12].

Он кивнул, отвел взгляд и стал печально смотреть на клокочущую за кормой пену.

Все-таки он понимает по-английски! Надо показать, что и она знает этот язык, Хердис задумалась, не зная, что ему сказать.

– Do you speak english?[13] – Она сказала это слишком тонким голосом, по-детски. Надо следить, чтобы голос звучал взрослее. Человек прикусил нижнюю губу и пожал плечами.

Хердис показала на себя пальцем:

– I come from Norwey, – сказала она оживившись. – And you?[14] – Она потрогала его за рукав.

Он медленно повернул голову и посмотрел на нее, прищурив глаза и подняв брови; нижняя губа была все еще прикушена и о его мимолетной улыбке Хердис догадалась лишь по тени ямочки, скользнувшей у него по подбородку. Он медленно покачал головой.

Хердис изнутри прикусила губы, чтобы помешать дурацкому подергиванию в уголках рта, на нее нашла какая-то дурь. Хорошо бы этому человеку захотелось поговорить с ней. Они не понимают друг друга, ну и подумаешь! Это совершенно неважно.

Зазвонил колокольчик, загрохотала цепь, пароход сбавил ход. Хрипло загудел гудок. Человек замер с тревожным выражением лица, было похоже, что он хочет убежать. Хердис сказала:

– Это минный лоцман. На борту парохода всегда должен быть минный лоцман… Э-э… Mines. A man, you know… who knows. Одним словом, мины. Здесь есть мины… After the war…[15] Понимаете?..

Странно. Когда она поступила в Хеллерупскую гимназию, весь класс уже два года занимался английским. С энергичной помощью дяди Элиаса Хердис догнала их за несколько месяцев. А через некоторое время она уже лучше всех в классе знала английский. Во время долгих прогулок с дядей Элиасом она почти без запинки болтала по-английски. А теперь?..

В голове у нее кружил вихрь, английские, норвежские и датские слова теснили друг друга, не давая ей произнести ни одной разумной фразы.

Но человек кивнул, из выражения его лица и из позы исчезла напряженность, он даже что-то проговорил на своем непонятном языке. Время от времени он повторял: “I see… I see…[16]” – значит, он понимал ее. Они понимали друг друга! Хердис даже засмеялась от охватившей ее необъяснимой радости.

– I am going to Norway… Мы переезжаем домой… You know… э-ээ… дела, понимаете? The business. When the peace came… no good for our business. Торговля машинами…. You see?[17]

Языкового барьера больше не существовало, человек улыбался – нижняя губа у него сильно выдавалась вперед, это можно было бы принять за гримасу, если бы от смеха у него на лице не появлялись ямочки. Он кивнул головой и сказал:

– I see. Peace – bad business. I see[18].

О, теперь разговор шел как по маслу. Это было непередаваемо – она стояла и разговаривала с иностранцем, с самым настоящим иностранцем, с чужим незнакомым человеком, чей голос она уже никогда не забудет. Он звучал так, словно исходил у него из затылка.

Хердис тряхнула головой, чтобы откинуть с лица волосы, но, не слушаясь ее, они полетели по ветру, заплетенная сзади коса совсем распустилась. Хердис глубоко вздохнула и выпрямилась, это было как освобождение – больше ей не нужно сутулиться, чтобы скрыть слишком взрослые линии, которых она так стеснялась. И она разговорилась. Она рассказывала этому чужому человеку о Копенгагене, о театрах, о Поле Реумерте и Бодиль Ипсен, о Бетти Нансен и Кларе Вит, о своих театральных переживаниях, а также о пароходах, которые остались стоять на приколе, когда был заключен мир, и что торговля машинами стала испытывать из-за этого известные трудности. Хердис не знала, как сказать по-английски «на приколе», и потому объяснила, что пароходы легли спать в портах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю