Текст книги "В следующее новолуние"
Автор книги: Турборг Недреос
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Она уже и сама не знала, говорит ли она по-норвежски, по-английски или по-датски, она знала только одно – никогда в жизни она не осмеливалась разговаривать так ни с одним мужчиной… ни с одним мальчиком. Вообще ни с кем.
Человек внимательно следил за ее словами, выражение его лица все время менялось – сомнений не было: он понимал большую часть того, что она говорила. А может, не понимал? Время от времени Хердис вставляла отдельные немецкие слова, которые слышала в доме у дедушки или запомнила из письма Киве.
– A cousin of mine – his name is Kiewe[19]. Это потому, что он немец.
Слово «cousin» означало самые различные родственные связи, не только «двоюродный брат». Так что она не лгала, хотя на самом деле Киве был двоюродным братом матери.
– Его родители в Гамбурге получили от него письмо в ноябре 1918 года, оно было отправлено из одного города во Франции, который называется Вильнёв. И больше они о нем ничего не слыхали. В прошлом году, два года спустя, мы тоже получили от него письмо. Но оказалось, что это письмо было написано одновременно с первым и отправлено из того же города.
Она не знала, как сказать по-английски «перемирие», но кое-как объяснила, что это было, когда война временно прекратилась и все подумали, что она уже кончилась. Человек кивал и не отрывал от нее глаз.
– Но больше о нем никто ничего не знает. Мы даже не знаем, жив ли он… Ведь потом война длилась еще восемь дней. Мы никогда не виделись с Киве, ведь он немец, а мы – норвежцы. Я не могла даже заикнуться о нем моим подругам в Дании. Там, в Дании, очень не любят немцев, так же как и в Норвегии… все из-за войны. You know. А Киве как-никак был немецким солдатом. У нас есть его фотография. Он ужасно красивый! Я… I never saw such a handsome man[20]. Он нам написал, что, когда война кончится, он непременно приедет в Норвегию. И… Gott sei Dank[21], война кончилась. Теперь Киве сможет закончить свою учебу, а потом он хочет поехать в Палестину помогать арабам возделывать землю. Он очень много писал о каком-то человеке по имени Бальфур,[22] наверно, это англичанин. Но вообще-то не знаю. Может, он один из друзей нашего Киве – я не совсем поняла, а может, Киве беседовал с этим Бальфуром или он писал о речи, которую где-то произнес этот господин Бальфур. И он советовал Киве поехать в Палестину. Кажется, так…
Она замолчала на секунду, прижав к губам сжатые кулаки, чтобы заглушить дурацкий смех, который так и рвался наружу, – может, следует рассказать ему и другое, о чем писал Киве?
– Вы только подумайте, он написал, что, когда он приедет, die kleine Herdis mit die goldene Haare[23] будет, конечно, уже молодой красавицей. Хердис… You see… это я. Хотя тогда я была rather a younger girl[24]. И он попросит у моей мамы разрешения обручиться со мной!
Больше она не могла вымолвить ни слова из-за смеха, в котором звенело счастье – а вдруг Киве прав? Вдруг она и в самом деле станет красавицей…
– And… and… weiter[25]? – произнес ее собеседник.
Он слушает, он ждет продолжения! Порыв ветра швырнул ее волосы прямо ему в лицо, он схватил одну прядь, медленно накрутил ее на палец и – боже милостивый! – понюхал ее.
Он тут же выпустил эту прядь, как только Хердис встряхнула головой и стала поправлять волосы, прикрыв их обеими руками и безуспешно пытаясь смахнуть с лица непослушные пряди.
– Киве. This… soldier… german, – раздался рядом с ней его приглушенный голос. – Tell me. I see[26].
– Да… э-ээ… yes. Он написал, что это последняя война в мире, что войны больше никогда не будет. Потому что теперь они могли бы сбрасывать на людей бомбы с аэропланов. А это было бы too horrible, никто не пойдет in the future[27] на такую жестокость.
Хердис замолчала, услыхав отрывистый смех своего собеседника. Она с удивлением взглянула на него, но этот смех не отразился в его чертах, они как будто застыли в своеобразной насмешливой невыразительности.
Ей нравилось это лицо.
– Мы все надеемся… Я совершенно уверена… совершенно convinced, что Киве is alive. I just feel he is![28]. Это было такое счастливое письмо, you see. Просто невозможно… ведь все случается… война кончилась…
Она поискала ответа в его лице. Но он больше не смотрел на нее и даже не заметил, что она отпустила волосы на волю ветра, который снова швырнул их ему в лицо. Он не видел ничего – ни чаек, ни сгустившихся сумерек, ни бурлящей воды за кормой. Но в этой его невыразительности было столько выражения, что ей захотелось прикоснуться к нему, погладить его по щеке. Она подняла голову, чтобы он лучше мог слышать ее слова, и сказала:
– Его отец писал, что надежда, наверно, самый мучительный из всех видов боли.
Человек, стоявший рядом, повернулся к ней лицом, казалось, он хочет что-то сказать, он открыл рот, глотнул воздуха, но промолчал и снова сжал губы. Он смотрел мимо нее.
Она даже обернулась, чтобы взглянуть, нет ли кого поблизости, может, она просто не слыхала шагов? Может, на железной лестнице, ведущей к кормовым каютам, все время раздавались шаги, которых она не замечала, хотя бессознательно помнила о них?
Но на корме, кроме них, никого не было. И если не считать равномерного стука машины и клокочущего шума винта, которые лишь временами, будто сквозь сон, врывались в ее сознание, тут было абсолютно тихо.
Абсолютная тишина, потому что крики чаек, звучавшие все реже и реже, стали как бы частичкой самой тишины. И вдруг в этой тишине Хердис услыхала каждой своей клеточкой:
Три года спустя после окончания «последней в мире войны» от Киве Керна из Гамбурга осталась лишь одна тишина.
Хердис заметила, что теперь они стоят друг к другу ближе, чем раньше, – может, она сама придвинулась к нему? Ее рука лежала на поручнях рядом с его. Она ловила все, даже едва уловимые изменения в его лице, вдыхала их вместе с солоноватым ветром.
Пароход уже давно снова шел полным ходом после того, как минный лоцман поднялся на борт. Хердис знала, что они плывут не по прямой, а лавируют в опасной зоне, ей был известен этот маршрут, и она не боялась. Опасная зона – как будто так и должно быть.
Хердис захотелось сказать что-нибудь про опасную зону, но она промолчала. Присутствие этого человека она ощущала как нечто осязаемое – тяжесть, гнет, смутное предчувствие счастья. И она не узнала собственного голоса, звучавшего как будто сквозь туман.
– Смотрите, новолуние.
Если раньше она сомневалась, то теперь ей стало ясно, что он понимает большую часть того, что она говорит, хотя сам он почти все время молчал, – он поднял голову и посмотрел на запад, где висел едва заметный серп молодой луны, совсем бледный на фоне светлого летнего неба.
– Значит, опять пойдет рыба. Если ее не было. Моя мама верит, что с новолунием все меняется. – Она засмеялась, пытаясь удержать его внимание. – Конечно, это глупо. И она вовсе не верит этому… just realy[29].
– I see.
О, этот голос!
– И однако… Несколько лет тому назад умер один человек, которого я очень любила, девочка, мы с ней дружили с самого детства…
Она замолчала, словно кто-то плеснул ей в лицо холодной воды. Что она собиралась сказать? Придуманные фразы и образы зазвенели у нее в голове, точно разбитый хрусталь. Позорная ложь о слезах и ночных прогулках по лесу во время новолуния съежилась в ней, обуглилась и почернела.
Слезы, подумать только!
Да она и слезинки не проронила по Юлии. Ее обильные слезы были вызваны совсем другими причинами: злостью, обидой, разочарованием, жалостью к самой себе. Сладкие слезы, которые она проливала в театре. Слезы смеха – слезы вина и меда. Во всех этих слезах было разное количество соли.
Но у горя нет слез. У первого настоящего горя.
Человек с удивлением взглянул на Хердис, наверно, он ждал продолжения.
– Ну, в общем, это все, – сказала она тихо.
– I see.
На некоторое время воцарилась тишина, но Хердис прервала ее восклицанием:
– В один прекрасный день я досочиняюсь до смерти!
– Э-э?..
– Это оттого, что все переживают другие люди, а я сама – ничего. Мои переживания состоят из переживаний других людей. Я сама даже не замечаю, как я все переиначиваю по-своему. Будто я нахожусь на сцене… в свете рампы…
– I see… О… I see…
Хердис тяжело дышала, рот у нее был приоткрыт.
Она говорила сейчас о том, чего никому не могла бы доверить. Ни одному человеку. Даже матери. Даже тете Карен.
Теперь уже не имело значения, правду она говорит или выдумывает. Главное, не касаться тех вещей. Не пользоваться для своих выдумок Юлией. Или Киве. Или Давидом.
Главное сейчас была она. Именно она. А все остальное – оно тонуло в журчании воды за кормой и в крике чаек, которые то исчезали, то появлялись вновь. И еще были сумерки, становившиеся более прозрачными по мере того как пароход двигался все дальше на север. Это было. Это существовало, а больше – ничего.
Они стояли молча. Хердис ощущала их молчание, как тончайшие звуки, как пленительную музыку. Теперь его рука лежала совсем рядом с ее, Хердис взглянула на эту руку, та медленно шевельнулась и прикоснулась к ее руке. На мгновение. Только прикоснулась. Дрожь в ее руке не имела никакого отношения к дрожанию машины, она была подобна электрическому току, ее рука сама собой придвинулась к его руке, и его мизинец осмелился лечь на ее запястье. Они стояли так молча, и ее лицо тоже придвинулось к его лицу; она почувствовала, как от его кителя исходит едкое звериное тепло, и горячая волна прокатилась сверху вниз по ее телу, придавив ее непонятной головокружительной тяжестью.
Хердис сжала губы и, трепеща, втягивала носом воздух, чутьем угадывая что-то, тут же исчезавшее в пенном водовороте за кормой.
Все, все.
Все, чем она жила, что знала и слышала. Все исчезло. Голова у нее пылала, в ушах шумело, два теплых пальца сомкнулись вокруг ее запястья, его лицо дышало рядом с ее. Она не двигалась. Пароход накренился, меняя курс в этом минном поле, в ритме машины чувствовалось нарастающее возбуждение.
А что, если сейчас они натолкнутся на мину? Как это будет прекрасно! Триумф огня – и прощай!
Он что-то сказал? Очень тихо и невнятно, она упивалась только музыкой этого голоса.
Несколько раз ударили в гонг. Это называлось склянки.
Его пальцы освободили ее запястье. Она перевела дыхание. Попыталась вспомнить, что он сказал. Впрочем, это было не важно. Странным, незнакомым ей голосом она произнесла:
– У меня в каюте что-то случилось с иллюминатором. I cannot open it. I don’t see anyone to ask… I… I have a cabin of my own, you see. Can you help me?[30]
Хердис не спускала с него глаз. Она знала, что лжет про иллюминатор, но знала также, что эта ложь стоит десяти правд.
Она засмеялась и сама не узнала своего смеха, в нем появились новые грудные ноты, какая-то глубина, игра, которых она раньше не замечала. Она сказала:
– Мы даже не знаем… we even do not know the names of each other[31]. – Она показала на себя: – Меня зовут Хердис. Хердис Рашлев. – Она притронулась пальцем к его кителю. – And You? Your name?[32]
Нет, разумеется, он не понимал ее. Он даже немного испугался. Она прижала руку к груди:
– Me. Хердис. And You? – На этот раз она слегка потянула его за воротник.
Он скосил глаза на ее руку, снял ее со своего воротника и задумчиво посмотрел на Хердис. Пальцы его осторожно погладили ее пальцы, от этого прикосновения у нее похолодело запястье. Она вырвала руку и сказала, с трудом дыша:
– Мне надо идти ужинать. А то все подумают, что я утонула. Но… потом…
Она старательно объяснила, где находится ее каюта. Пассажирская каюта № 2.
– Не доходя кормовой палубы. You see? Down some little steps, and then on the right side…[33]
Он наклонился к ней еще ближе, его глаза впились в ее, словно сверлили ее насквозь, неожиданно он сказал:
– Passeporrrt? You… a passeporrrt?[34] – он говорил сквозь зубы, как будто хотел кусаться, он дышал ей в лицо и вид у него тоже был такой, словно он сейчас начнет кусаться.
Она неуверенно засмеялась – пассепоррт? Паспорт! Неужели он думал испугать ее? Ха-ха! Теперь ее ничто не могло испугать! Ей пришлось расстегнуть английскую булавку, которой был застегнут внутренний карман пальто – пожалуйста, пожалуйста! На фотографии в паспорте она выглядела совсем неплохо – вполне взрослая девушка, волосы с лица убраны и заплетены в косу.
– Вот, пожалуйста… э-ээ… please. There you are. Me. Personally[35].
Она упивалась выражением его лица, пока он изучал ее паспорт. От смеха у него на подбородке вспыхнули ямочки, потом они погасли. Он полистал ее паспорт, покачал головой.
Хердис прикусила губу, стараясь унять непонятную радостную дрожь, которая разлилась у нее в крови и побежала по коже, по всему телу, словно ее тело давилось от тайного смеха. Он долго разглядывал ее паспорт, крутил его, вертел, чему-то удивлялся. Наконец он улыбнулся и отдал паспорт обратно. Широкая открытая улыбка опять показала, что с обеих сторон у него не хватает верхних коренных зубов. Но это было вовсе не безобразно, это выглядело даже привлекательно. Привлекательно и добродушно, ведь люди кажутся кровожадными, когда при смехе обнажают все зубы.
С неожиданной угловатостью Хердис спрятала паспорт в карман и заколола карман булавкой. Она сказала:
– I have to spise, ужинать, но потом я жду тебя… примерно через… э-э… about three quarters of an hour? Она показала на часы. – You see? Like that[36].
Хердис знала, что он смотрит ей вслед, и пыталась идти легко и изящно, немного покачивая всем телом, как ходит ее мать. Но она двигалась неповоротливо и с таким трудом, словно ей было тяжело нести бремя блаженства, беспощадное и чуждое всякому кокетству. Внезапно она обернулась – да, он стоит у поручней и смотрит ей вслед, раскуривая что-то, похожее на окурок сигареты. Она замедлила шаг:
– Значит…
На севере горизонт светился, точно таинственное обещание, на юге сумерки прикрыли все темно-синим покровом забытья. Мигающий маяк вдали превратился в звезду, а настоящие звезды казались зеленоватыми обрывками мечты.
Он улыбнулся и отвернул лицо, выпуская изо рта длинную тонкую струйку дыма, потом посмотрел на Хердис и кивнул:
– Me… help… you[37]. – Он показал на себя, потом на нее и повторил: – Me… help… you, young lady.
В кают-компании уже давно поужинали, но какая-то добрая душа оставила на подносе возле места Хердис стакан сливок и два чудесных бутерброда – с паштетом и с копченой лососиной.
Хердис забрала еду к себе в каюту.
Ей надо было подготовиться к его приходу.
Откусив кусок бутерброда, она приступила к делу. Прежде всего она завинтила иллюминатор так крепко, чтобы сразу стало ясно, что он испорчен.
Платье… Фу, какой у нее беспорядок! Открытый чемодан стоял на койке.
Другое платье, самое красивое и, главное, длинное, более взрослое. Лучше всего – серое бархатное. Хердис быстро стащила с себя свитер и сразу почувствовала, что от нее пахнет потом. О, господи!
Плиссированная юбка полетела на пол. Быстрей, быстрей – долой рубашку и все остальное. На этот раз она занимала каюту, которую раньше занимали мать и дядя Элиас. С душем! Правда, вода была совсем не горячая и текла еле-еле, но все-таки…
Хердис трясло от холодной воды, но она выдержала. Заодно она вымыла и голову.
А что если сейчас к ней зайдут?
Она перепугалась и закуталась в большую мохнатую простыню. Хердис куталась еще и потому, что немного замерзла. Волосы она вытерла и заколола узлом на макушке.
А что если нос у нее стал красный и блестящий?
Зеркало не смогло утешить Хердис. Но красным и блестящим у нее стал не только нос, а все лицо, так что с этим вполне можно было примириться. Хуже обстояло дело с ярко-красными пятнами от выдавленных недавно прыщей. Это были даже не пятна, а маленькие ранки. Всегда надо иметь при себе пудру! А у нее был только тальк, белый тальк, который очень заметен на коже. Все-таки Хердис осторожно припудрилась тальком, получилось совсем неплохо. Во всяком случае, маленькие белые пятнышки лучше красных.
Теперь она уже не спешила. Она сбросила простыню и попробовала по-новому заколоть волосы. Зеркало было маленькое и она видела себя лишь по частям, а ей хотелось увидеть всю целиком. Но то, что ей было видно, она видела новыми глазами.
Белая округлая грудь с синеватыми жилками и красными пуговками сосков – но ведь она изменилась! Хердис легонько прикоснулась к груди кончиками пальцев и покраснела от удивления: она и не подозревала, что кожа бывает такой мягкой и шелковистой!
Она провела руками по всему телу, потрогала бедра, живот, но тут кожа была самая обыкновенная и кончики пальцев не испытали ничего удивительного, как на груди.
Хердис закрыла глаза и представила себе, будто это чужая рука ласково скользит по ее телу, и вздрогнула от желания. Когда Хердис открыла глаза, она увидела в зеркале, что они изменились, теперь они были темные и красивые. Она послала своему отражению воздушный поцелуй – да, она положительно влюбилась в самое себя. Это было прекрасное чувство! Если б оно длилось всегда. От него делаешься красивой! Даже тело пахнет иначе – сейчас оно жарко пахло миндалем.
Шаги на лестнице?
Хердис молнией метнулась к чемодану и схватила чистую рубашку, новую, тонкую, сшитую специально для лета, без пуговиц на плечах и вышивки, отделанную лишь шелковой лентой, какие носят все взрослые женщины. Рубашка взметнулась над Хердис снежным облаком. Хердис прислушалась.
Неожидано в каюте все зазвенело и задребезжало, установившийся ритм нарушился, стены и потолок застонали, словно разбитые ревматизмом, скрежет лопат по углю в машинном отделении стал слышнее, сердито загрохотала рулевая цепь. Перемена курса. Мины.
Спустя три года после окончания «последней в мире войны» в море все еще плавали мины. Капитан рассказывал Хердис, что потребуется десять-пятнадцать лет, чтобы очистить фарватер от мин. И только тогда можно будет считать, что установлен прочный мир.
Не заметив, что пароход накренился, Хердис потеряла равновесие, шуршащий плеск воды о борт приобрел новую мелодию, похожую на звон колокольчиков. Хердис проворно подхватила стакан со сливками, который чуть не спрыгнул с подноса – ей хотелось, чтобы на бедрах у нее была не только натянутая кожа. Вот если бы сливки мгновенно прибавляли там, где нужно! Она так в этом нуждалась сегодня…
Отныне никто не будет ею распоряжаться. В ней проснулись могучие и счастливые силы.
Прежде всего она расквитается со всем, что связывает ее с прошлым. Подруги. Жившие и к северу, и к югу от этого кусочка моря. Они были словно на другой планете. А семья? Мать, отец, их новые супруги. Все ее родственники.
Меня они больше не касаются. Я – это только я. Я!
Конец прежнему существованию, которое было не больше чем эхом. Все, что случится отныне… Роясь в чемодане, Хердис вполголоса разговаривала сама с собой, на мгновение она прислушалась – кажется, по лестнице кто-то идет?
Она осторожно развернула бархатное платье и надела его. Может, выйти и посмотреть? Может, он запутался и никак не отыщет нужную лестницу?
Случайно ей на глаза попался флакон с одеколоном, она схватила его и обрызгала всю каюту – а-ах! Неужели все это правда? У нее были четыре крохотные бутылочки, собственно, они предназначались в подарок отцу. Одна с коньяком и три с ликером. Хердис поспешно выстроила их на умывальнике.
От радости у нее стучали зубы.
Вот если бы у нее были…
Но ведь они у нее есть! Она нашла изящный ящичек с сигарами, которые везла дедушке, и пачку маленьких дамских сигарет для Анны. Прочь! Прочь всякое воспоминание об этих людях.
Прошедшее бессильно погрузилось в бездонную глубину, скрытую настоящим. В неясном свечении летней северной ночи таилось то, чему суждено было случиться, и оно не было связано ни с кем и ни с чем, известным Хердис до этого дня. Ее разрывало от предвкушения свободы.
Словно она была пригрезившейся кому-то мечтой.
Мысль была смешная, но приятная, Хердис исполнила веселую гавайскую мелодию на своих нетерпеливых губах. Потом она подняла волосы и завязала их на макушке. Так они быстрее высохнут. Может, это выглядит комично… но так веселее. Точно хвост скачущего галопом коня.
Тс-с! По лестнице кто-то идет. В Хердис все сжалось, дыхание у нее перехватило…
Шаги прошли мимо. Женский голос сказал:
– И представьте себе, он объявляет две трефы, а у самого…
Конец фразы потерялся в коридоре.
Хердис проснулась от холода. Она чувствовала непривычную усталость. В иллюминаторе краснел рассвет, еще не успевший набрать полную силу. Хердис лежала во власти полудремы, зябко позевывая.
Почему она укрыта пальто?.. Почему не в ночной рубашке, а в бархатном платье?
Мерно стучала машина, по палубе ходили люди, что-то передвигали, грохотала цепь, звенели звоночки. Вдали в слепом утреннем зареве жаловалась на туман сирена, гудок парохода то шептал, то гудел с неравными промежутками, сбиваясь с такта, стучал катер. Кричали чайки… а может, и крачки.
И как далекая тень, как дымка звука, начинал журчать утренний радостный гомон птиц.
Хердис вскочила, дрожащими неловкими руками надела башмаки. Надевать чулки или еще что-нибудь у нее не было времени. Ручные часы остановились, они показывали двадцать минут второго. Каюту наполнял удушливый, теплый, застоявшийся запах мыла, пота, мокрых волос и одеколона. Иллюминатор мстил – его словно заколотили. Хердис махнула на него рукой.
Она натянула пальто и бросила взгляд в зеркало, которое было откровенно и немилосердно. В бескрайнем удивлении на нее смотрело помятое невыспавшееся лицо с черными наведенными бровями – холодной водой Хердис поспешно смыла это украшение, сделанное при помощи спичек.
На корме не было ни души, лишь крики морских птиц да перебранка моторов невидимых катеров. Громыхание трамвая, стук копыт, гудки автомобилей, пение птиц. Пароход был не просто близко от берега, он находился совсем рядом с большим городом. Насмешливый утренний холод, закутанный в сверкающую красноватую дымку, по голым ногам забрался под бархатное платье. Хердис казалось, что она чувствует запах берега – запах пыли, бензина, цветов и конского навоза. Чайки бросили пароход, они кружили вдали в пляшущем мареве внезапных солнечных бликов и гомонили во все горло.
Из-под покрова тумана море швыряло ленивые вспышки утреннего света, которые, казалось, можно потрогать руками – они напоминали розовый шелк.
Его не было нигде.
Хердис вдруг сообразила, что пароход стоит у причала. От напряжения глаза у нее наполнились слезами. Она обыскала все – палубы, коридоры, лестницы и закоулки.
Фредериксхавен. Теперь она вспомнила, иногда пароход тут останавливался. Чаще всего ночью или рано-рано утром. У нее никогда не возникало желания покинуть теплую постель, чтобы поближе познакомиться с этой пристанью.
А теперь… Ее глаза искали его с таким напряжением, что у нее заломило лоб.
Туманная дымка постепенно таяла, люди, работавшие на пристани, стали отбрасывать бледно-серые тени. Они грузили на тачки багаж и ящики и отвозили все в контору.
Вдруг ее словно кольнуло – его сапоги. И фуражка.
Палубу окропил легкий душ – это труба выплюнула облако пара и бусинок сажи. На пароходе готовились поднять трап – может, он вернется на борт через трюм? Он расправил плечи. Помахал руками, расслабляя уставшие от работы мышцы. Сдвинул фуражку и рукавом отер лоб.
И тогда она увидела.
Коротко остриженные русые волосы рассекал синеватый шрам, он шел от уха к макушке. Вид этого шрама заронил в грудь Хердис смутную дрожащую боль. Он надел китель и взялся за мешок, стоявший у складского помещения.
Трап был поднят! Хердис оттолкнули, словно какую-то ненужную вещь, когда она хотела сбежать на берег. Приказ, ответ – поручни закрепили. Ей хотелось окликнуть его, но как окликнуть человека, если ты даже не знаешь его имени. Тросы отвязали, под винтом медленно вскипала вода, он поздоровался с кем-то на пристани, отдав честь почти по-военному.
И ушел, повернувшись спиной к ней и к пароходу.
Какая-то повозка заслонила его. А когда она проехала, его уже не было видно.
У нее стиснуло горло. Она вдруг поняла, что стоит и шепчет чье-то имя.
– Киве, – шептала она. – Киве.

ПИСЬМЕНА НА СТЕНЕ
Мать рассеянно перебирала пальцами белый шелк.
– Если б я только знала, кому отдать это сшить!
– Может, фрёкен Дидриксен?
– Нет!
– Почему?
– Она стала слишком дорогая. Теперь она берет двадцать пять крон за платье.
Какая наглость! Хердис вздрогнула, может, чуть-чуть преувеличенно. Интересно, а сколько берет фру Тведте? Но произнести это имя вслух она не осмелилась.
– Все равно кому-то мы должны его отдать, – сказала она и услышала, что от бешеных ударов сердца с ее голосом что-то случилось. – Кому-то, кому нужны деньги…
Мать обернулась к ней, Хердис наклонилась и стала торопливо зашнуровывать ботинки. Мать сказала:
– Деньги нужны всем. Ты… Ты еще ничего не понимаешь в жизни, Хердис. Не возьмется ли Валборг Тведте…
Чтобы зашнуровать ботинки, потребовалось много времени. Когда Хердис выпрямилась, ее румянец объяснялся вполне естественной причиной.
– Но ведь она шьет для театра. – Хердис надеялась, что это прозвучало достаточно равнодушно.
– Да нет же. Ей пришлось оттуда уйти. Там в мастерской был такой сквозняк…
Мать замолчала и стала ходить по комнате, переплетя пальцы. Хердис вдруг подумала, что у матери все подруги юности так или иначе связаны с театром: суфлерша, гардеробщица, бывшая статистка, танцовщица, певица. И даже фру Тведте.
– Просто не знаю, что делать, – проговорила мать. – А она очень хорошо шьет… Давай сейчас сходим к ней.
Но это не совпадало с планами Хердис. Без матери. И не сегодня.
– Не-ет… Смотри, какой дождь.
– Можно взять автомобиль… А вообще-то и прогуляться под дождем не вредно…
Но Хердис вспомнила, что ей надо выучить правила по немецкой грамматике, это так трудно, как раз завтра у них…
Хотя прокатиться она была бы непрочь.
Благодаря всяким уловкам она добилась того, что сама зайдет к фру Тведте завтра после школы.
Хердис украдкой распустила зеленое мыло и в глубочайшей тайне вымыла волосы. С волосами, закрученными на папильотки, она сидела в ванне и изо всех сил мылилась мылом Oatine, после которого, если верить рекламе, она должна стать ослепительно прекрасной. Вода в ванне остыла задолго до того, как Хердис сделалась ослепительно прекрасной.
Потом Хердис долго шепотом беседовала со своим отражением в зеркале, втирая в брови и ресницы американское масло, от которого они должны были потемнеть.
– Это нужно было делать каждый вечер, – сказала она с упреком своему отражению. – Почему ты бросила это, ведь ты уже четыре года назад знала, что это необходимо?
Но тогда она была глупой одиннадцатилетней девчонкой и не понимала, какое значение имеют подобные вещи. Теперь она обращалась с американским маслом так же привычно, как с зубной щеткой.
Воспоминание о немецкой грамматике на мгновение неприятно кольнуло ее. Но это было невозможно. Она и подумать не могла ни о какой грамматике, ей нужно было пораньше лечь, чтобы как следует выспаться.
Однако мечты и видения бушевали в ней так неистово, что ей пришлось написать несколько слов в свой дневник, чтобы обрести покой. Она осторожно отодвинула от стены умывальник и отколола кнопки, которыми были прикреплены отставшие обои, все это она проделала привычно и бесшумно. Дневник был у нее в руках.
…Сейчас ночь. Тихо так, что гудку маневренного паровоза, который далеко на станции передвигает товарные вагоны, откликается эхо. Ужасно странно, но мне кажется, будто с этими вагонами связано мое счастье. А в другие ночи, наоборот, мне казалось, что ко мне приближается какая-то опасность, и я не могла уснуть и все сидела и дрожала от холода. Хотя я знала, что это только товарные вагоны, из которых составляют поезд. Видно, что-то было во мне самой. Когда мне страшно, это всегда так.
А когда я счастлива…
Счастлива! Какое слово! Я почти боюсь его!
Но ведь я так счастлива! Вся голова у меня в папильотках, и они колются. И я так долго чистила зубы, что у меня из десен пошла кровь. Но мне весело от уколов папильоток и приятен вкус крови. И сама я такая милая! Так бывает только когда человек счастлив.
Завтра я увижу его. Я хочу увидеть его завтра.
Дальше так продолжаться не может.
Я едва смею шепотом произнести его имя. Но оно живет, поет и дышит во мне, и вкус у него, как у шерри-бренди.
ЧАРЛИ! Я люблю его.
До чего странно писать об этом. Мне был нужен разбег, чтобы я смогла запечатлеть это на бумаге! Потому что руки у меня ослабели и перестали слушаться, когда я увидела это, написанное черным по белому.
Это началось, когда мы были еще детьми. И все продолжалось, продолжалось. Когда мы жили в Копенгагене, это немного поблекло и я почти не думала о Ч.
Потом случилось то, о чем я не осмелюсь написать ни за что в жизни. Когда я ехала одна на пароходе. Я умерла бы со стыда, если бы кто-нибудь узнал про это. Хотя вообще-то со мной ничего не случилось.
Это-то и непостижимо: со мной никогда ничего не случается. Я только принимаю то, что случается с другими. А вот тогда, на пароходе… я сама как будто случилась!
Но со мной-то ничего не случилось.
Одно время я даже была уверена, что я не совсем нормальная.
Однажды утром, вскоре после этого путешествия, я проснулась от того, что мне приснился Ч. Он был такой живой, такой осязаемый, точно он находился здесь же – в моем дыхании, в биении моего сердца, он заполнял меня всю. С тех пор это чувство становилось все сильней и сильней.
И тогда я поняла, что это судьба. Я где-то читала, что такие вещи записаны на звездах. Но окончательно я убедилась в этом в тот ужасный день, когда встретилась с лучниками – он шел позади всех и был пьян. Он не качался, но всем было ясно, что он пьян. Как хорошо, что я вырвала из дневника ту страницу, на которую я в тот вечер обрушилась! То, что я тогда написала, могло испепелить весь дневник.
Но я бы не хотела и избежать этого переживания, всех этих горьких и злых чувств. Он стал мне как будто ближе после всего, что я пережила из-за него. Точно так же я люблю все, что имеет к нему отношение, – дом, в котором он живет, плиты тротуара, по которым он ходит каждый день. И там, у его матери, – какие-нибудь его вещи. Например, в тот вечер в кухне на гвозде висел его комбинезон. Хотя его самого не было… его не было дома!
Его почти никогда не бывает дома.
Но завтра… Завтра…
Завтра я пойду к ним в обед, в обед все люди дома. А сейчас я должна постараться поскорее заснуть, чтобы завтра быть красивой.
Однако сон был не в силах притушить ожидания и в середине ночи им на смену пришел страх, что она вообще не уснет. Она и в самом деле уснула только под утро, когда за окном уже серел рассвет и мимо пропыхтел первый пригородный поезд.








