Текст книги "Культура шрамов"
Автор книги: Тони Дэвидсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Фотография 5
Молотилка
Все размыто и не в фокусе, изображение, но не воспоминание.
Выход кричит из ванной: «Так им, ковбой, наподдай!»
И зрелище продолжается, а я – зритель, молчаливый свидетель кромешного ада, царящего в нашем фургоне, и этому неуемному беснованию вторят шумящие за окном деревья.
«Когда это все закончится, господибожемой? Сколько времени это будет продолжаться?»
Я взываю к ним обоим, ору что-то жалкое, что-то, чему никогда не прорваться сквозь мятущиеся простыни с одеялами или проклятия с оскорблениями от Выход, поэтому я переползаю к Панике, чтобы наброситься на его ноги, но не раньше, чем скадрирую их новым видоискателем. Он начал уставать, и я щелкнул до того, как он остановится, до того, как все стихнет. Потом я туго натянул на него стеганое одеяло и придавил сверху всем своим весом. Я не смотрел на Панику, он не смотрел на меня. Все кончилось. Как раньше, как уже бывало бессчетное число раз, он трансформировался из машины в кокон, его длинные черные волосы водопадом упали на голые колени, когда он обхватил ноги, прижимая их к груди. Я взглянул в окно и нашел ту ветку, на которой частенько проводил время со своей головокамерой. А затем стал считать выемки на грубой шишковатой коре росшего напротив окна дерева.
Ни звука из ванной от Выход.
Фотография 6
Автопортрет: грудь
Я лежал поверх стеганого одеяла, пока отец погружался в сон, и, оторвав взгляд от дерева, увлекся новым зрелищем, наблюдая, как мурашки разбегаются по моему телу. Положив камеру на голую грудь, я нацелил ее себе на лицо.
Щелчок.
Портрет с… отснято шесть кадров, остается еще шесть, если, конечно, включать и тот, что был сделан с дерева из-за окна. А я его включал. Тот Щелчок был такой же настоящий, как и этот, запечатлевший гонки между мурашками, когда палец скользил в крутых виражах по родинкам и свежим, рдеющим шрамам.
Головография
Я видел ее в убогой тесной ванной автофургона. Она сердится на меня. Она втаскивает меня внутрь и раздевает, сдирает мою одежду в присохших лепешках грязи и сажает меня, восьмилетнего мальчугана с синюшной от холода кожей в красных штрихах прожилок и в пятнах бурого ила, в ванну чуть ли не с кипятком. Пузырей не было, лишь быстро поднимающаяся к поверхности пена, которая отскакивала от моей кожи в ту же секунду, как прикасалась к ней.
«Почему, ну почему, ну почему ты всегда умудряешься так испачкаться?» – говорит она, окуная меня с головой в воду. На минуту она прерывается, чтобы убрать назад свои длинные прямые волосы, и закатывает рукава, открывая испещренную крапинками кожу, такую просвечивающе белую, что сквозь нее видны кости.
Потом она переворачивает меня, и я вдруг оказываюсь прижатым лицом к бортику пластиковой ванны, а моя задница торчит над водой. Рукой, одновременно свойской и жесткой, она принимается энергично тереть во всех мыслимых и немыслимых местах с рвением человека, вознамерившегося удалить даже ту грязь, которой нет. Я молчал. Мало что можно было сказать, чего бы не говорилось раньше. В пять, в шесть, в семь. Привычное механическое действие с запрограммированным результатом. Если пытаться протестовать, это лишь увеличит интенсивность надраивания; если плакать или жаловаться, тебя обожгут кипятком в самых чувствительных местах. «Ты должен быть чистым, не так уж и много я требую, ты должен быть чистым». В мои восемь лет она могла поднять мне руки над головой и вынуть меня из ванны, прокрутив в воздухе на 360 градусов, чтобы убедиться, не осталось ли где грязи. Если осмотр ее удовлетворял, она доставала полотенце и вытирала меня.
Как-то раз после головокружительного вращения она, с глубоким вздохом, доверительно сказала: «У тебя все в жизни просто, разве нет? Твой отец тебя пачкает, я тебя мою».
Фотография 7
В недрах деревянной халупы
Сильный кадр. Хороший фотограф распознает будущий снимок еще до того, как наведет фотоаппарат, прочувствует его прежде, чем он будет скадрирован, и вот такая фотография предстала передо мной. Объемная. Насыщенная. Атмосфера внутри фургона подходила под мое настроение – резкость не в фокусе, разлитая в воздухе утренней заторможенностью. Я тихо выскользнул из постели, боясь нарушить редкий для нашего дома покой. Паника отсутствовал, Выход тоже нигде не было видно.
Я наспех оделся и отошел в глубину фургона для лучшей панорамы обзора. Мой глаз новообращенного в пылу наития кадрировал домашние виды. Щелчок, и дело было бы сделано; но я не захотел. Я стал разборчивым при создании образов, и в данном случае меня не удовлетворил свет. Новоиспеченный фотограф хватает свою верную камеру и смывается в лес.
Я скакал на одной ноге, бегал вприпрыжку и носился вокруг халупы. Пять подскоков, пять подпрыгов и один прыжок в длину. Отдавая дань атлетизму, я двигался в такт с Паникой. На зеленой лужайке, в ранних утренних сумерках, мы сливались в совершенно особом, своем собственном ритме. Я остановился только затем, чтобы сделать снимок, на который не решился раньше, и приник объективом к треснутому стеклу в окошке. В недрах халупы я увидел тот ритм, что звучал у меня в ушах, увидел движение черных волос Паники, скользящих по его голым плечам и груди, увидел, как его руки, царапая кожу, вытягивают из головы какой-то незримый предмет и швыряют на пол. Мгновение, и его ноги замерли, верхняя часть туловища переняла их ритм, прогибаясь и извиваясь в судорожной аэробике – голова к пальцам ног и обратно, и в такт движению взмахи рук. Пять махов влево, пять вправо. И снова включились ноги, он закружился, подпрыгивая на месте и пытаясь ухватить себя за голову, словно хотел разодрать ее на части и разбросать во все стороны.
Каким-то образом, несмотря на топот, пение, бормотание и прочий шум, который Паника создавал в халупе, он услышал щелчок фотоаппарата. Время застыло, как застыл и его взгляд, пронизывающий через стекло мои испуганные глаза. Я не знал, что делать. Инстинкт подсказывал, что нужно бежать – назад вверх по склону и через небольшую опушку к фургону; нужно прыгнуть в кровать и захрапеть, как все люди, притвориться спящим, как все праведники. Но я не мог двинуться. Я был вором, ночным взломщиком, проникшим в интимный мир отца, пойманным с камерой в руках, с зажатой в пальцах уликой.
Дверь распахнулась настежь, и меня рывком втащили внутрь. Пародия на визг, мультипликационное мелькание и стук двери.
Я был допущен в танец отца, его сильные руки прижимали меня к груди, его черные волосы вуалью закрывали мне лицо. Я вдыхал запах его пота, ощущал влагу этих градин, они пропитывали мне майку, щекотали позвоночник, стекая с его шеи. Я едва дышал, такими крепкими были тиски, едва видел, таким быстрым было кружение. Все это время не прекращалась его мантра – скорее гудение, нежели мистические слова, – завораживающая слух. Четыре строки, восемь строф, без перерыва, простое повторение – и я пропал. Если я закрывал глаза, меня не так мутило, если я закрывал глаза, то забывал, где я, но все равно боялся этого танца. Отцовские руки подняли меня выше на грудь, так что моя голова свешивалась теперь ему на спину, черная поросль волос на спине щекотала мне нос, а его пальцы сновали по моему позвоночнику, перебирая и пересчитывая позвонки.
Я поймал в видоискатель рук этот образ.
«Пап… – сказал я тихо, – меня тошнит…»
«Пап… – сказал я громко, – меня сейчас вырвет».
«Тошнота делает нас сильными. Не сдерживайся. Освободись».
«Пап… правда тошнит».
Струйка, потом струя рвоты обдала отца, забрызгала пол, стены и вообще чуть ли не все вокруг меня, кружение тем временем скорее набирало скорость, чем теряло ее. Пам-па-рам, пам-па-рам, пам-па-рам…
Он держал меня над собой, последние выплески рвоты капали ему на лицо, на кожу, непереваренная пища застревала у него в волосах. Он отстранил меня от своего тела, и я было подумал, что наконец он вернет мне свободу, но он держал меня, как трофей, держал так, чтобы видели все, только некому было смотреть. Лишь я и он. Даже моя камера валялась брошенная на полу возле двери. Я был под самой крышей, его сильные руки ни разу не дрогнули, и потом, когда вместо рвоты пошла желчь, он опустил меня чуть ниже, и мое лицо оказалось напротив его лица, и он припал своим ртом к моим губам. Вороватый и крепкий поцелуй. И вкус его превосходил все, что я мог вынести, да и сам этот поцелуй был выше моего понимания, и я сомлел, как новообращенный, каковым, в сущности, себя и ощущал, – помятый и воняющий мешок костей, лежащий на его руках под покрывалом черных спутанных волос.
Фотография 8
В движении
Эта фотография в движении – одна из многих, хотя напечатаны были лишь некоторые, особо глубоко врезавшиеся в память. Ощущение движения зависало над любым местом, где бы наш побитый фургон ни останавливался. Непостоянство чувствовалось во всем, и корни тут были ни при чем. Однажды утром меня разбудил отец своим припадком гнева. За какой-то неуловимый миг я перешел от сна к тираде Паники и далее к попытке Выход закрыть ему рот ладонью, ее колено упиралось в его бедро. Еще не очень соображая, я увидел, как они оба, увлеченные возней, упали на пол, беспорядочной кучей свалившись в отбросы в кухонном отсеке. Моя пробуждающаяся мысль была, однако, не об отце, не о его громогласном утреннем вопле или злобных пинках, с помощью которых он вымещал на переполненных мешках с мусором свой гнев. Меня волновало только одно – мой фотоаппарат. Пленка закончилась, а новую взять было негде. Мне нужна пленка. Но момент, чтобы что-то просить, был не лучший.
«Вставай, вставай, вставай, вставай».
Раздраженная и настойчивая мантра повторялась и повторялась, пока я не перестал сопротивляться ей, поняв, что больше не могу ее игнорировать. Банки и жестянки летали над моей головой, а гирлянды гнилой капусты висели, как вымпелы, в застойном воздухе фургона. Наше бродячее семейство мигом пришло в сознание, ошеломленное опасной спонтанностью моего отца. Эх, была бы у меня пленка! Пышный парад гниющих кулинарных отбросов был бы запечатлен для потомков.
«Нам надо ехать, СЕЙЧАС».
Отец кричал во весь голос, шаря глазами по ламинированным столешницам в поисках ключей от машины.
«А что за спешка?» – услышал я себя, когда пытался справиться с одеждой и найти убежище от кухонных осадков, распространявшихся во всех направлениях.
«Спешка как спешка, обычная спешка. И ничего более. Нам нужно двигаться. Двигаться дальше. Другое место, другое время. Все должны встать и выйти. Сесть в машину. Чтобы мы могли ехать. Сейчас».
Головография
Мать с отцом, держась за руки, тесно жмутся друг к другу в гостином отсеке. Предполагается, что я не слушаю. Я знаю это без слов, знаю этот взгляд, который мать то и дело бросает на меня, проверяя, играю ли я по-прежнему со своими игрушками. Мой великолепный лохматый мишка смехотворно восседает на грузовике в ожидании, когда начнется театр. Но я слишком занят, я напрягаю слух и наблюдаю исподтишка, пытаясь понять разговор. Отец склоняет голову к коленям матери, словно винится в чем-то, стыдится нести груз головы на плечах. Но дело не в этом. «Дай я взгляну, дай взгляну, я уверена, что там ничего нет». Это осмотр. Она ерошит его блестящие черные волосы, разбирая их пальцами, приглаживая непослушные пряди. Она пристально всматривается в кожу, проводит по пробору рукой. «Такая малость, не стоит волноваться. Ты просто ищешь, из-за чего волноваться, разве нет, ты что угодно найдешь, из-за чего волноваться. Ничего нет. Не думай об этом»…Но что-то все-таки было, понял я, глубоко запустив руки в закрывающееся на молнию брюшко медвежонка. Простейшее умозаключение. Я определил это по ее глазам, когда она посмотрела на меня, едва закончив говорить, по тому, как она гадала, слышал ли я ее слова, почувствовал ли непрочность правды в ее тоне. Потом – по отцу, беспокойно подносящему руки к затылку, поглаживающему и потирающему кожу на голове. И еще по каким-то неуловимым признакам, которым я не могу подобрать определения.
Отец уже принял свою обычную деревянную позу, сгорбив спину и ссутулив плечи, костяшки его пальцев, вцепившихся в руль, побелели, а волосы с каждым судорожным переключением передач устремлялись вперед, как при порыве ветра. Так было всегда, куда бы мы ни ехали и сколько бы времени ни занимала поездка… С суровым видом он не сводил глаз с дороги и не разговаривал – ни невольного подергивания, ни кашля. Полная сосредоточенность, все под контролем. По крайней мере на спокойных дорогах. Когда же он выезжал на основную трассу, это было другое дело. Вот он выкручивает руль влево, потом вправо, снова влево, с головокружительной, зубодробительной скоростью мы вылетаем на шоссе под гудки и ругань других водителей и виляем с одной стороны проезжей части на другую, а отец борется не столько с рулем, сколько со своим норовом. И проигрывает, думаю я. На миг показалось, что наш дом невероятным образом цепляется за дорогу лишь двумя колесами. Я смотрел, как размазывается пейзаж за окном, и прятался от гневных выкриков, несущихся из других машин, – каких только проклятий не удостоился наш устрашающий бросок в цивилизацию.
«А костяшки пальцев белые», – произнес я вслух.
Фотография 9
Пустошь
Мы со скрежетом остановились, шины автомобиля коротко пробуксовали по гравию, фургон позади нас опасно накренился.
«О, боже, – сказала Выход, озирая окрестности, когда пыль вокруг машины осела. – Почему здесь?»
Это был хороший вопрос. Мы проехали 36 километров 300 метров от нашего живописного сельского местечка до какой-то заброшенной пустоши, где по воле Паники, неожиданно дернувшего за ручной тормоз, нам предстояло жить. Повсюду были воронки-выбоины, заполненные маслом и грязью, пустые скорлупки сборных фабричных корпусов, окруженных путаницей металлической сетки, за исключением того прохода, в который отец пропихнул машину и фургон. Я услышал, как сзади закрылись ворота, холодный звук задвигаемого засова, и как ноги Паники месили гравий, когда он обошел машину спереди и присел на капот. Где-то включилась сирена.
«Здесь безопасно».
На вид бесстрастный, Паника, сидевший на теплом капоте машины, подкрепил свои слова кивком в мою сторону и вновь погрузился в изучение окружающего мира. Я обновил пленку, купленную мне 15 километров назад. Еще до того, как видоискатель был прижат к глазу, я увидел выражение лица Паники – образ, который предстал передо мной, затушевывал разницу между камерой в моей голове и той, что я держал в руках. Его силуэт четко вырисовывался на фоне яркого неба, и я помню, что все мы, не только он, но и Выход, и я, были подобны темным теням, опрокидывающимся в воронки.
Головография
«Где твой отец? Где на этом богом забытом свете твой отец? Я торчу здесь часами, и ничего, только ты, но ты не способен заменить его, и с меня хватит. Что за жизнь! Где он?»
Мама, думаю, обращалась ко мне, но я, как мог, старался убедить себя, что это не так. Я играл в лего, строил домик наподобие тех, какие видел у других ребят, когда мы оставались на одном месте достаточно долго для того, чтобы я мог ходить в школу. Дверь и четыре окошка, односкатная крыша и труба, и, если хватало лето, гараж с распахивающимися в обе стороны дверями. Я знал: если мама захочет подтвердить, что разговаривает со мной, она подойдет гораздо ближе, к самому уху и подчеркнет свое намерение громкостью звука. Отец отсутствовал долго. Он незаметно ускользнул много часов назад, сразу же после рассвета, однако я не чувствовал в себе желания поддерживать этот разговор. Конечно, не мешало бы проявить лояльность, но у меня не было ответа на ее вопрос.
Выход больше не могла ждать. Ее терпение кончилось. Она царапалась в дверь, чтобы выйти, пинала все, что попадалось на пути, била кулаком в воздух, потом в стену и опять в воздух. Я чувствовал, как она периодически поглядывает в мою сторону… и продолжал смотреть на свой домик из лего, прилаживая окна, чтобы они распахивались наружу.
«Сделай что-нибудь», – услышал я. Она говорила, не отрывая глаз от движений моей руки. Я решил, что черепицу на крыше домика повело, так что осторожно снимал каждую отдельно, пока не обнаружил, из-за чего это произошло.
«Сделай что-нибудь», – услышал я. Теперь она уже кричала, а потом подошла и встала надо мной, ее ноги в чулках находились меньше чем в 30 сантиметрах от моего домика, подол ее платья – в 20 сантиметрах от моего лица. Я подогнал стены так, чтобы они гармонично смотрелись на фоне полосок пыльного цвета старенького ковра, но, пока я любовался устройством и видом моего домика из лего, он был снесен ногами в чулках, и кирпичики полетели мне в лицо, половинка трубы попала мне в рот, окошки же, так тщательно прилаженные, отлетели через всю комнату в дальний угол фургона. Мать наклонилась вплотную к моему лицу, ее знакомый, прокуренный запах вызывал удушье. Она подняла дверь от домика и засмеялась, ее бьющее под дых дыхание и попавшие мне в глаза волосы заставили меня моргнуть.
Фотографии 10, 11, 12
Поиски
Дом был там, где останавливался наш фургон. И с этим приходилось мириться. Я вышел в меркнувшие сумерки, вдохнул остатки дневных ядовитых паров и уставился на участок вполне пригодной для использования, но всеми заброшенной земли.
Я пытался пройти как можно дальше, для чего вынужден был прижиматься к ячейкам ограды, колючая металлическая сетка отпечаталась на моем теле – зудящее напоминание о границах моего мира. Но для отца не существовало границ. Я проложил курс от фургона до самого дальнего уголка на участке. Шестьсот пятнадцать размашистых шагов, в полтора раза превосходящих мой обычный шаг, – таким образом я пытался воссоздать отцовскую походку. На самом деле было только три маршрута, по которым он мог отправиться.
Первый представлялся маловероятным, поскольку там просто некуда было идти. Но стоять не возбранялось, и я битых двадцать минут стоял, созерцая серые выбоины и автомобильные рытвины, тянувшиеся от колес фургона до периметра ограды. Если отец пошел в этом направлении, то искать его нужно в какой-нибудь колее, оставленной тяжелым грузовиком, или, возможно, в обширной выбоине. Но в это верилось с трудом. Там не было пространства для танца.
Щелчок, и первый вид снят.
Второе направление казалось более вероятным – там не было ни деревьев, ни халуп, ни уединенных рощиц, но зато возвышались два стоящих бок о бок кургана подходящей величины; достаточно больших, чтобы скрыть движения отца, достаточно удаленных, чтобы ни звука не долетело до моих ушей. Но путь от фургона к ограде преграждала огромная лужа жидкой грязи, и не было никакой возможности обойти ее – мешала колючая проволока или груды разлагающегося мусора. И как бойскаут, которым я никогда не был, или индеец-следопыт, которым всегда хотел стать, я заключил, что этой дорогой он не пошел. Не было видно следов.
Щелчок, и второй вид снят.
И тут мне пришлось немного обуздать свой поисковый раж. В семи обычных и трех с половиной размашистых шагах передо мной был туннель. Я решил подобраться к нему поближе, перелез через колючую проволоку и, осторожно протиснувшись за поваленную ограду, которая защищала устье туннеля, прислушался. Прислушался, поскольку смотреть было не на что. С того места, где я стоял, стараясь не задевать свои царапины на коленях и ранки, полученные в лесах иного мира несколько дней назад, туннель казался бесконечным. В памяти резко вспыхнули сцены фильма ужасов, и я содрогнулся от призрачного прикосновения матери. Туннель торчал из серой маслянистой почвы, как препарированный червяк, и исчезал в земле, уходя куда-то в необозримую даль. Я старался расслышать голос отца, уловить его движения, слова, не имевшие смысла. Но ничего не слышал.
Щелчок, и третий вид снят.
Головография
Когда мне было девять лет и шестьдесят три дня, мама повела меня на редкую прогулку. Мы прошли мимо школы, где я, поскольку отец не спешил уезжать отсюда, учился. Это было субботнее утро, и я даже узнавал других ребят, гулявших со своими родителями, и хоть раз почувствовал себя таким же, как все. Я задерживался у витрин с игрушками и шоколадом. Но число пакетов с покупками в руках у мамы росло, а я оставался ни с чем, испытывая от этого острое чувство несправедливости. Жажда мести не заставила себя ждать, и вскоре у меня началось жжение в мочевом пузыре, принуждавшее к остановке в общественном туалете. Я знал, просто знал – и все, что такая остановка ей не понравится, но в то же время понимал, что она не сможет безучастно проигнорировать мою нужду, ведь случайные последствия этого могут вызвать у нее безграничную ярость.
Однако все оказалось не так просто, я не сумел понять или продумать, к чему может привести мой опрометчивый шаг. Я надеялся, что, сбежав в холодные сырые стены мужского туалета, побуду в столь желанной разлуке с давящей материнской рукой. Но не тут-то было. Она не собиралась давать мне свободу даже в бетонной уборной.
«Один ты туда не пойдешь. Никогда не знаешь, с кем там столкнешься, и потом, я должна быть уверена, что ты все сделал, как надо, и вымыл руки».
Итак, к моему крайнему смущению, она пошла вместе со мной. Там стоял сильный запах, но не мочи или потных мужиков, а хвойной дезинфекции, и единственным человеком внутри маленького помещения был пожилой служитель, протиравший пол. Я направился к одной из пустующих кабинок, но мама схватила меня за руку и подтолкнула в сторону писсуаров у противоположной стены. «Не там, здесь. Тут меньше того, до чего можно дотронуться. А значит, ты меньше испачкаешь руки».
Старик был явно задет этим замечанием, которое словно эхо раскатилось среди голых стен, и поднял на нее глаза, но обида, сквозившая в них, тут же сменилась недоумением, когда он увидел мою мать с решительно сложенными на груди руками. Я стоял к ней спиной, каждой клеточкой кожи ощущая ее взгляд. Я был высок для своих лет, в чем, без сомнения, сказались отцовские гены, и легко доставал до фаянсового писсуара. Нервно я расстегнул молнию на брюках и извлек то, что, как считала мама, следует называть «мой пенис».
«Никакого другого названия для него я не хочу слышать».
Но с мочеиспусканием у меня возникли проблемы: пусть даже и была в этом самая настоящая нужда, она прошла в ту же секунду, как я оказался выставленным на обозрение. Чем дольше я ждал струи, тем сильнее чувствовал взгляд матери, тем громче был звук ударов швабры служителя о дверцы кабинок. Я думал про журчащие ручьи, которые видел в наших путешествиях, про питьевые фонтанчики в школе, вспоминал фильм, где мужчина плывет в бочке по бурной реке, несущей его к водопаду, а потом стена воды низвергает его с чудовищной высоты. Ничего не срабатывало. Тут я услышал, как мать хмыкнула и направилась ко мне. Она взглянула поверх моего плеча вниз – на руки, державшие прискорбно сухой пенис, и покачала головой, начиная терять терпение.
«Ради всего святого, прекрати тратить время попусту».
Потянувшись к моему пенису, она одной рукой поднесла его к писсуару, а другой нажала мне на анус. Чудесным образом бесперебойная струя мочи выплеснулась на белый фаянс, но она не отпускала руки до тех пор, пока не упала в писсуар самая последняя капля. Однако на этом ее помощь, удивительная и действенная, не закончилась. Она не позволила мне ни до чего дотронуться, не позволила спрятать моего «дружка», как, я слышал, его иногда неправильно называли. Она подняла мне руки над головой и, словно арестанта, препроводила меня к раковине. Там она оттирала мне руки, пока им не стало больно, а потом промокала салфеткой мой пенис, пока не убедилась, что на ней не остается ни малейшего следа мочи. Наконец она убрала мой пенис в штаны, застегнула молнию и с той же решительностью приступила к мытью своих собственных рук. Я увидел, что старик смотрит на меня, и стыдливо опустил глаза. Мне было девять лет, но я справлял нужду с помощью матери. Вот как это выглядело для меня, и, что еще хуже, так это должно было выглядеть для него.