Текст книги "Песни мертвого сновидца. Тератограф"
Автор книги: Томас Лиготти
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
– Прошу прощения, не заметил, что вы пришли, – сказал хозяин магазина высоким тонким голосом. Он только что вышел из внутренней комнатки и застыл, скрестив руки на широкой груди. – Пожалуйста, ничего здесь не трогайте. И книгу тоже отдайте. – Он вытянул руку, но потом опустил ее, взглянув Виктору в глаза.
– Я хочу купить ее, – произнес Кирион. – Если…
– Если цена будет разумной? – закончил за него торговец. – Вы, наверное, сами не до конца понимаете, какая ценность у вас в руках. А стоимость… – Он вытащил из кармана пиджака блокнот, тщательно вывел что-то на чистой странице, оторвал ее и протянул Виктору.
Карандаш сразу канул в карман, заявляя о невозможности всякого торга.
– Может, мы договоримся? – запротестовал Кирион.
– Боюсь, что нет, – ответил торговец. – Книга, которую вы держите в руках – как и почти все, что здесь представлены, – уникальна, единственный экземпляр, и…
На плечо торговцу легла рука, лишая его голоса. Вороноподобный мужчина вышел в проход, глянул на обсуждаемый товар и спросил:
– Не находите ли вы эту книгу несколько… сложной?
– Сложной, – эхом повторил Кирион. – Не знаю, если вы имеете в виду, что она написана странным языком, я, конечно, соглашусь, но…
– Нет, – покачал головой торговец, – это совсем не то, что он имел в виду.
– Прошу прощения, мы на минутку, – сказал мужчина-ворон.
И они снова удалились во внутреннюю комнату и шептались там некоторое время. Затем хозяин лавки вернулся и объявил, что случилось досадное недоразумение. Книга, конечно, представляет собой весьма любопытный экземпляр, однако же ее цена намного ниже только что заявленной. Пересмотренная стоимость книги была достаточно высока, однако вполне Виктору по средствам – и он расплатился сразу, без отлагательств.
* * *
Так началось увлечение Виктора Кириона определенной книгой… и определенным миром внутри этой книги. Проводить черту между ними, впрочем, было ошибочно – книга не просто описывала мир, она содержала его.
Каждый день он погружался в гипнотическую реальность фолианта. Вечера напролет он изучал фантастический рельеф, сокрытый старыми страницами. Нереальное в книге достигло высшей точки – или, напротив, коснулось самого дна, образовав парадиз истощения, смятения и запутанности, где реальность заканчивается и жизнь продолжается на ее руинах. Вскоре он понял, что всячески желает вернуться в книжную лавку о двенадцати углах и расспросить толстого торговца о книге, узнать правду о том, как она оказалась на его полке.
Придя к магазину одним серым вечером, Виктор Кирион, к удивлению своему, застал дверь запертой. Ручка не поддавалась ни на йоту. В помещении, впрочем, горел свет. Достав из кармана монетку, он принялся стучать ее ребром по стеклу. Наконец кто-то вышел из темных недр лавки.
– Закрыто! – раздался голос книготорговца из-за стекла.
– Но… – возразил Кирион, указывая на наручные часы.
– И все же! – почти крикнул толстяк. Впрочем, увидев, что Виктор уходить не намерен, он открыл дверь и высунулся наружу: – Чем я могу вам помочь? Сейчас закрыто, но если вы приедете в другой раз…
– Я хотел спросить вас кое о чем. Помните ту редкую книгу, которую я купил у вас несколько дней назад?
– Да, помню, – ответил торговец, будто бы вполне готовый к вопросу. – Я остался под большим впечатлением. Как и мой тогдашний… гость.
– Впечатлением? – не вполне понимая, переспросил Кирион.
– Мы оба были просто ошарашены, – кивнул торговец. – Он сказал мне тогда, что книга наконец-то обрела хозяина. Я согласился. А что мне еще оставалось?
– Простите, о чем вы?
Хозяин магазина растерянно сморгнул и смолчал. Несколько мгновений спустя он все же пустился в неохотное объяснение:
– А я-то думал, вы все уже поняли. Он не связывался с вами – мужчина, который был здесь в тот день?
– Нет. Зачем ему?..
Торговец снова моргнул.
– Ладно, не стойте там, – выдал он вдруг. – Холодает. Проходите.
Когда Виктор ступил под своды магазина, хозяин высунул наружу голову и осмотрел лестницу, по которой спустился посетитель, и улицу – до того предела, куда доставал взгляд. Закрыв после дверь, он потянул Виктора в сторону и шепотом заговорил:
– Есть только одна вещь, о которой я хотел бы вам рассказать. В тот день я не ошибся с ценой книги – сказал вам как есть. Именно ее и заплатил тот человек – за малым вычетом той суммы, что внесли вы. Я никого не обманул… уж точно не его. Он был бы рад заплатить и больше за то, чтобы эта книга попала вам в руки. Я не совсем уверен в его мотивах… но вы-то, я думал, должны были знать.
– Но почему он просто не взял ее себе? – удивился Кирион.
Лицо торговца приобрело растерянное выражение:
– Ему она не нужна. Возможно, было бы лучше, если бы вы не выдали себя, когда он задал вам вопрос о ней. Он понял, как много вы знаете.
– Но я ничего не знаю сверх того, что вычитал в самой книге. Я пришел сюда, чтобы узнать, как она к вам попала.
– Как попала? Это вы мне лучше расскажите. Я даже не знал, что такая у меня есть. Я оценил ее с ходу, прямо из ваших рук. Не поймите неправильно – я ни о чем вас не прошу. Я уже нарушил всякую этику моей профессии. Но случай исключительный. Даже странный… если вы взаправду уже читали эту книгу.
Виктор почувствовал, что окончательно запутался в этих недомолвках. Скорее всего, все это мистификация. Или даже прямой обман. Поэтому, когда букинист приоткрыл дверь и распрощался, он покинул магазин без сожалений.
Но вскоре он узнал, почему книготорговец был так впечатлен им и почему похожий на ворона незнакомец был столь щедр. Даритель книги был слеп к ее тайнам и спустя некоторое время пришел к выводу, что единственный путь к овладению ими – выкрасть их из головы того, кто поймет написанное, из головы правомочного читателя. Виктору наконец стала ясна подоплека происходящего с ним, истинный смысл странных ночных мытарств.
Однако правда не появилась перед ним сразу же четкой картиной. Мгла, отступая, обнажала черты Вастариена несколько ночей кряду. Безымянные и безграничные территории обретали четкость и объем. Угловатые монументы нависали над головой, вырастая на глазах, приковывая к себе взгляд. Постепенно прояснялись детали и оттенки цвета, творение овеществлялось и усложнялось в черной утробе сна. Улицы извилистыми внутренностями протягивались через тело города, и тонкая мускулатура теней обволакивала выступавшие кости-дома.
Но мало-помалу Кирион начал замечать, что процесс стал меняться в самой своей основе. Мир Вастариена, казалось, все больше и больше терял свою последовательность, свою самодостаточность. Однажды ночью, когда его взор охватил всю загадочную и неровную форму данного сновидения, та будто бы ускользнула, оставив его на краю бездны. Заветный призрак отступал вдаль. Теперь он видел лишь одну улицу, окаймленную двумя сходящимися рядами зданий. И на противоположном конце той улицы, поднимаясь выше самих зданий, застыла большая темная фигура. Этот колосс не двигался и не говорил, но тем не менее почти заслонял собой горизонт, в который, казалось, упиралась единственная оставшаяся улица. С этой позиции возвышающаяся тень впитывала в себя все остальные формы, постепенно вырастая по мере того, как сновидение убывало. Очертания титанической фигуры казались очертаниями человека… но в то же время – очертаниями черной хищной птицы.
И хотя Виктор Кирион всегда успевал проснуться до того, как стервятник пожирал без остатка то, что ему даже не принадлежало, не было никаких гарантий, что все так продолжится и что когда-нибудь весь сон не перейдет к птицеподобному чужаку. И тогда он решился на действие, которое требовалось совершить, если он, Виктор, хочет сохранить свою долгожданную грезу-сокровище.
Вастариен, прошептал он, стоя посреди голой маленькой комнаты, залитой лунным светом, обращаясь к теням, забившимся в углы. Монолитная металлическая дверь отныне препятствовала его бегству. В двери той было маленькое квадратное оконце из толстого стекла, через которое за мужчиной можно было наблюдать денно и нощно. Непрерывная паутина колючей проволоки обвивала окно, за которым вдалеке виднелся город, но не Вастариен. Никогда, раз за разом повторял голос, что мог быть его собственным. Потом настойчивее: так я ему и сказал. Я сказал ему! Никогда, ни за что, никогда.
Когда дверь распахнулась и мужчины в больничной униформе вошли в палату, Виктор Кирион отчаянно кричал и пытался забраться вверх по преграждающей доступ к оконному стеклу решетке, будто не понимая, что освобождение так ему всяко не светит. Его стащили на пол и поволокли к кровати, накрепко привязали к ней за запястья и лодыжки. Следом за санитарами в палату вошла медсестра, держа тонкий шприц, увенчанный серебряной иглой.
Пока вкалывали успокоительное, он продолжал бредить. Бред этот присутствующим в палате приходилось слышать уже не раз. Каждый новый приступ развивал старую тему – его, Виктора Кириона, заключили сюда несправедливо, так как человек, у которого он отнял жизнь, помыкал им, пользовался самым ужасным способом – таким, что объяснить его решительно невозможно, так как никто в это не поверит. Тот мужчина не мог прочитать книгу – ту самую книгу – и поэтому крал у него навеянные ею сны.
– Крал мои сны, – тихо бормотал Кирион, отдаваясь на милость лекарства. – Крал мои…
Санитары простояли у его кровати несколько минут – разглядывали его, не промолвив ни слова. Потом один из них, указав на книгу, все же осмелился спросить:
– Что нам с ней делать? Сколько раз изымали – и всегда появляется еще одна.
– Не знаю. Бессмыслица какая-то. Все страницы пусты.
– Так зачем он ее все время читает? Ему больше делать нечего?
– Думаю, надо рассказать главному врачу.
– А что мы ему скажем? Что кое-какому больному следует запретить читать какую-то конкретную книгу, потому что он становится буйным всякий раз, когда так делает?
– Да, что-то вроде того.
– Но тогда они спросят, почему мы не можем отобрать у него книгу. Почему не уберем ее насовсем. Как на такое отвечать?
– Никак. Если скажем все как есть – примут за таких же, как он, сумасшедших. Того и гляди, в соседние хоромы упекут.
– А если бы кто-то спросил, что для него значит эта книга… и как она называется… каков был бы наш ответ?
И, словно отвечая им, убийца-безумец, привязанный к кровати, произнес единственное слово… но смысла его санитары не поняли. Ежедневно сталкиваясь со сверхъестественным, они все же не обладали достаточной степенью просвещённости. Они были пожизненно привязаны к собственным телам, в то время как он теперь находился в месте, ничем не обязанном материальному существованию.
Ни за что он не покинет этот город странных чудес. Никогда.
Тератограф: Его жизнь и творчество
(перевод Г. Шокина)
Посвящается Бобу, моему брату
Вступление
Его зовут…
Суждено ли мне когда-нибудь узнать его имя? Неведение – та, быть может, единственная преграда, что отделяет нас от абсолютного кошмара. Есть те, кто верует, что в миг между определенной смертью и определенным рождением наша душа забывает свое старое имя, прежде чем обретает новое. Вспомнить имя из прошлой жизни равносильно возвращению на скользкий путь, обратно в ту первозданную тьму, в коей берут начало все имена, воплощаясь в бесконечной череде людских тел, что подобны бессчетным строфам нескончаемого Писания.
Осознание того, что некогда у тебя было очень много имен, равнозначно отречению от них ото всех. Обретение памяти о множестве прежних жизней – утрата каждой.
Поэтому он хранит свое имя в тайне. Все свои имена. Всякое отдельно взятое он обособляет от прочих, и так они не теряются в общем потоке. Защищая свою жизнь от гнета минувших жизней, от груза неизбывной прожитой памяти, он отгорожен от мира маской безымянности.
Но, даже если я и не могу узнать его имя, голос его мне ведом был всегда. Голос этот ни с каким иным не спутаешь – пусть даже звучит он как целый сонм разнящихся голосов. Я признаю его, едва заслышав, ибо он всегда ведет речь об ужасном и сокрытом. О причудливых тайнах и небывалых случаях. Порой – с омерзением, порой – с удовольствием, а порой – в таком тоне, какому подобрать определение не видится возможным. За какой свой грех – или в угоду какому проклятию – прикован он к своей прялке кошмаров, выбрасывающей все новые и новые нити историй столь странных, сколь и страшных? Придет ли вообще конец его повествованию?
Он ведь столькое нам поведал.
И поведает еще.
Но имя свое он никогда не назовет. Ни в конце одного жизненного пути, ни в начале следующего. Мы не узнаем, как его зовут, до тех пор пока само время не сотрет все имена и не отнимет все сущие жизни.
Но до той поры – каждому требуется имя. К каждому из нас нужно как-то обращаться. Есть ли такое слово, что может обозначить всех нас?
Да, мы – тератографы, летописцы ужасного, и труд наш – тератография.
Внимайте же нашим голосам.
Голос тех, кто проклят
Последнее пиршество Арлекина1
Городок Мирокав заинтересовал меня ровно тогда, когда я узнал, что каждый год там проводится праздник с клоунадой. Мой бывший сослуживец – сейчас он работает на факультете антропологии в провинциальном университете – прочитал на страницах «Журнала популярной культуры» свежую статью за моим авторством, «Медийность образа клоуна в Америке», и написал мне, что где-то когда-то слышал о городке, в котором каждый год устраивают некий Простачий Пиргорой, который, быть может, меня заинтересует. Бедняга даже представить не мог, сколь важны были для меня эти сведения, – причем интерес мой был продиктован не одними лишь академическими изысканиями.
Кроме того, что я занимался педагогической деятельностью, я несколько лет кряду участвовал в антропологических конференциях с неизменной темой: «Важность клоунского образа в различных культурных пластах». Посещая на протяжении последних двадцати лет празднества в южных штатах перед началом поста, я каждый раз все глубже и обстоятельнее проникал в смысл их скрытой от посторонних глаз «кухни». Исследователь во мне горел извечной жаждой познания – и потому я играл роль не только антрополога, но и непосредственно клоуна; и роль эта приносила мне столько удовольствия, сколько не могло доставить ничто иное в жизни. Звание клоуна всегда виделось мне благороднейшим. Наверное, странно это звучит: шут-антрополог! – но я был талантлив и гордился своим мастерством, стараясь усовершенствовать его до предела.
Написав нетерпеливо-восторженное письмо в Отдел парков и отдыха, я запросил кое-какую специфическую информацию, объяснив попутно, какие цели преследую, и несколькими неделями позднее получил коричневый конверт с государственными штемпелями, со списком всех сезонных тематических праздников, известных правительству, внутри. Как выяснилось – и я не преминул взять это на заметку, – поздней осенью и зимой праздников этих проводилось не меньше, чем в пору потеплее. В сопроводительном письме пояснялось, что, по имеющимся сведениям, за Мирокавом официально не закреплен ни один фестиваль; однако, ежели в рамках исследовательской деятельности я вдруг захочу прояснить этот или какой-либо подобный вопрос, на меня охотно возложат требуемые полномочия. Увы, к тому времени, как я получил письмо, меня прижал к ногтю груз проблем на рабочем и личном фронтах – и потому я просто запрятал конверт в ящик стола и вскоре выбросил его из головы.
Но несколько месяцев спустя я, резко отстранившись от своих привычных обязанностей, ненароком оказался втянут в мирокавский вопрос. Близился конец лета, я поехал на север с намерением просмотреть кое-какие журналы в библиотеке местечкового университета.
За чертой города пейзаж преобразился, открыв мне раздолье полей и обласканных солнцем ферм. Понятное дело, все эти красоты отвлекали от указателей, но врожденный ученый-эмпирик во мне умудрялся отслеживать и их, поэтому название городка бросилось в глаза; следом в памяти обрывочно всплыло все, с этим городком связанное, и пришлось прямо на ходу прикидывать, имею ли я в своем распоряжении достаточный ресурс сил, времени и желания, чтобы хватило его на короткий исследовательский вояж. Но знак выезда возник еще быстрее, и вскоре я покинул шоссе, вспомнив обещание дорожного указателя, что город не больше чем в семи милях к востоку.
За эти семь миль я умудрился заплутать из-за нескольких странных изгибов дороги и даже разок съехать на грунтовку. Пункт назначения не показывался до тех самых пор, пока я не въехал на вздыбленную хребтину крутого холма. На спуске еще один дорожный указатель известил, что я уже в черте Мирокава: показались особняком стоящие дома, за которыми шоссе вливалось в главную улицу города, Таунсхенд-стрит.
Мирокав поражал – он оказался куда больше, чем я предполагал, и был весь окружен взгорьями – местная особенность, не позволяющая заранее оценить размеры города со стороны, не въезжая в его пределы. Районы Мирокава казались плохо подогнанными друг к другу – видимо, из-за разобщенной местной топографии. За старомодными торговыми лавками стояли возведенные под довольно-таки неожиданными углами островерхие особняки, чьи шпили по-королевски высились над строениями пониже. Из-за того, что низов этих зданий видно не было, казалось, что они левитируют, – при этом сила, поддерживающая их, будто бы вот-вот ослабнет, и всем своим весом они обрушатся вниз. Или, быть может, все дело в диспропорциях по ширине и по объему: они создавали странное ощущение зримого искажения перспективы. Двухуровневая застройка не давала глубины, и особняки, будучи на возвышении, и притом близко к домам переднего фронта, не уменьшались в размерах – хотя должны были, как любые объекты второго плана. Вид оттого казался плоским, словно фотокарточка. Весь Мирокав походил на заполненный любительскими снимками с неправильным горизонтом фотоальбом: вот каланча с залихватски накренившейся крышей-конусом торчит из-за гряды домов, а вот скошенный куда-то на запад баннер местной бакалеи. Отражения прижавшихся к крутым бордюрам машин в искривленных витринах дисконтного магазина казались парящими где-то в небе, и даже сами местные жители, лениво прогуливающиеся по тротуарам, будто бы ложились в едва заметный крен. В тот ясный день башня с часами, которую я сначала принял за церковный шпиль, бросала странную длинную тень, достигавшую, кажется, невероятных размеров и забиравшуюся в такие уголки города, где быть ее никак не могло. Эта дисгармония царапает сознание сильнее в ретроспективе – а тогда, в первый день, я прежде всего был озабочен поисками муниципалитета, ну или какого-нибудь другого места, где можно было добыть нужные мне сведения.
Заметив прохожего, я подрулил к тротуару, опустил стекло со стороны пассажирского сиденья и окликнул:
– Прошу прощения!..
Старец в поношенной одежде замер, не подходя к моему автомобилю. Он, казалось, понял, что я обращаюсь к нему, но лицо его осталось настолько безучастным, что я даже заподозрил, что у обочины он остановился совершенно случайно, а не по моему зову. Взгляд его, усталый и малоосмысленный, нашел какую-то точку позади меня, сосредоточился… и спустя несколько секунд старец двинулся дальше. Я не стал обращаться к нему повторно – хоть и на мгновение его лицо показалось мне странно знакомым. На мое счастье, вскоре показался другой прохожий, и мне удалось-таки узнать дорогу до муниципалитета Мирокава – располагался тот, как можно было ожидать, в здании с ратушей.
Войдя внутрь, я встал у стойки. Кругом были расставлены письменные столы, меж них, в коридоры и обратно, сновали люди. На стене висел плакат, рекламирующий государственную лотерею, – на нем табакерочный чертик махал зажатым в обеих руках веером из зеленых билетиков. Вскоре к стойке подошла женщина, высокая и сухопарая, средних лет.
– Могу я вам чем-то помочь? – осведомилась она тоном заправского бюрократа.
Я объяснил, что интересуюсь местным празднеством, – не уточняя при этом, что являюсь любопытствующим академиком, – и спросил, не могла бы она предоставить мне кое-какую дополнительную информацию или направить к кому-то, кто мог.
– А, вы про тот самый зимний праздник.
– Есть еще какие-то?
– Других нет.
– Тогда, надо думать, про тот самый. – Я полушутливо улыбнулся.
Никак не отреагировав, женщина пошла в дальний конец коридора за стойку. Пока она отсутствовала, я обменялся взглядами с парочкой клерков, которые то и дело отрывались от своих бумаг и глазели на меня.
– Вот, пожалуйста, – вернувшись, женщина протянула мне листок бумаги, напоминавший сделанную на плохоньком ксероксе копию.
ИЗВОЛЬТЕ РАДОВАТЬСЯ С НАМИ, разили с листка крупные буквы. ПАРАДЫ, УЛИЧНЫЕ МАСКАРАДЫ, ЖИВАЯ МУЗЫКА, ЗИМНИЕ ЗАБАВЫ. КОРОНОВАНИЕ ЗИМОВНИЦЫ. Упоминались и другие развлечения. Я еще раз перечитал написанное: слово извольте в самом начале листовки придавало мероприятию некий оттенок благотворительности.
– И когда праздник проходит? Тут ни одной даты не стоит.
– Все и так обычно знают. – Женщина резко выхватила листок у меня из рук и написала что-то в самом низу.
Полученная обратно, листовка обзавелась росчерком бирюзоватых чернил: «19–21 дек.». Признаться, дата удивила меня – сам факт, что праздник совпадает с зимним солнцестоянием, является своего рода этнографическим прецедентом. Не очень-то и удобно проводить подобное именно в эти дни.
– Позвольте спросить, разве эта дата не идет, скажем так, вразрез с привычными зимними праздниками? В смысле у людей в это время, как правило, и так хлопот хватает.
– Традиция, – коротко пояснила женщина, будто этим все сказано.
– Интересненько… – протянул я, скорее обращаясь к себе, чем к ней.
– Что-нибудь еще?
– Да. Не скажете, имеет ли этот праздник какое-нибудь отношение к клоунам? Здесь упоминается маскарад.
– Да, разумеется, там бывают люди в… костюмах. Я-то сама никогда этого не делала… в общем, да, там есть своего рода клоуны.
При этих ее словах мой интерес значительно возрос, но пока я не знал, насколько сильно стоит его выказывать. Поблагодарив служащую за помощь, я спросил, как мне лучше выехать на магистраль, чтобы не возвращаться на ту похожую на лабиринт дорогу, ведущую в город, и направился обратно к машине. В голове вертелось множество плохо сформулированных вопросов – и столько же расплывчато-противоречивых ответов.
Следуя указаниям служащей муниципалитета, я проехал через южные районы Мирокава. Отличались они малолюдьем – те горожане, что попадались мне на глаза, казались донельзя апатичными театральными актерами в декорациях обветшалой застройки. Их лица несли ту же печать отрешенности, как у того старика, с которым мне не удалось поговорить. Видимо, я ехал по основной дороге города – по обеим сторонам квартал за кварталом тянулись старые дома в окружении неухоженных палисадников. Когда я встал на перекрестке, перед моим автомобилем прошел местный трущобный оборванец – тощий, угрюмый, совершенно неопределимого пола. Обернувшись в мою сторону, этот индивид издал сквозь плотно сжатые губы неодобрительный свист – впрочем, коль скоро взгляд его не был обращен на меня, не могу сказать наверняка, предназначался ли он мне.
Миновав еще несколько улиц, я выехал на дорогу, ведущую к хайвею. Чуть позже, среди просторов залитых солнцем сельхозугодий, я почувствовал себя куда как лучше.
До библиотеки я добрался, имея запас времени более чем достаточный для своих изысканий, поэтому решил поискать материалы, проливающие свет на зимний праздник в Мирокаве. В одной из старейших библиотек штата имелась полная подшивка «Мирокавского курьера». С нее я и начал – правда, долго не провозился: материалы в подшивке не были систематизированы, а искать статьи по случайным номерам не улыбалось.
Тогда я обратился к газетам городов покрупнее – таковых в округе, который, к слову, также назывался Мирокав, было несколько. Но и они мало что прояснили – лишь единожды статья-обзор ежегодных событий округа сослалась на Мирокав – ошибочно, надо полагать, – как на «крупную средневосточную общину, бережно хранящую этнические традиции». Встретилась еще одна сухая заметка о празднике, на поверку оказавшаяся некрологом. Какая-то старушка мирно отдала Богу душу в канун Рождества. Из архива я ушел несолоно хлебавши.
Минуло немного времени после моего возвращения домой, и мне пришло новое письмо от коллеги, агитировавшего за изучение мною Мирокава. Проныра откопал кое-что новое в неприметном сборнике научных статей по антропологии, отпечатанном в Амстердаме двадцать лет назад. Почти все статьи были на голландском, пара-тройка – на немецком, одна-единственная – на английском. Называлась она «Последнее пиршество Арлекина: этнографические заметки». Возможность ознакомиться со столь редким материалом, несомненно, подняла мне настроение, но куда как больше взбудоражило меня имя автора: д-р Рэймонд Тосс.
2
На личности доктора Тосса – как и, неизбежно, на моей собственной – стоит остановиться поподробнее. Двадцать лет назад Тосс преподавал в массачусетском Кембридже и на меня, как на одного из своих студентов, оказал непомерное влияние – задолго до того, как сызнова сыграл определяющую роль в событиях, о которых я намерен поведать. Яркий эксцентрик, под обаяние которого попадал всякий случайный собеседник, – вот каким он был. Каждая его лекция по социальной антропологии – их я помню до сих пор – являла собой энергичное театрально-познавательное представление, бенефис одного актера. Тосс не стеснялся бегать по аудитории и активно жестикулировать, и в такой подаче сухие термины на доске вдруг обретали жизнь, значимость и едва ли не фантастическую ценность. Стоило ему сунуть руку в карман потертого пиджака, как все задерживали дыхание – а ну как доктор сейчас, жестом заправского фокусника, вытащит кролика? Мы понимали, что он учит нас большему, чем мы в состоянии постичь, и знает больше, чем способен передать. Однажды, набравшись наглости, я выдвинул против него свое, в некоторой степени противоположное, толкование вопроса о шутовских традициях племени индейцев хопи. Якобы мой опыт шута-любителя и личная заинтересованность наделяли меня знаниями поглубже. Тогда он, ничуть не смутясь и как бы между делом, поведал нам о том, что и сам исполнял роль одного из ряженых-качина[28]28
Качина – духи религии индейцев пуэбло. Во время обрядов их символизируют специальные куколки и ряженые.
[Закрыть] и участвовал в ритуальных плясках. Таким образом щегольнув, он, тем не менее, отнесся к моей самонадеянности весьма по-человечески, умудрившись даже не принизить меня. И за это я был ему, конечно же, благодарен.
О Тоссе ходили интереснейшие слухи. Домыслы о нем отдавали некой романтикой. Он был гениальным полевым работником. Прославился умением проникать в любую экзотическую культуру или ситуацию и получать возможность взглянуть изнутри на то, о чем менее успешные антропологи знали лишь из чьих-то уст. На разных этапах деятельности Тосса поговаривали, что он вот-вот окончательно ударится в «прелести дикарской жизни», совсем как легендарный Фрэнк Гамильтон Кушинг[29]29
Фрэнк Гамильтон Кушинг (1857–1900) – американский этнограф и археолог, прославившийся тем, что большую часть взрослой жизни провел по собственной инициативе в индейском племени зуни.
[Закрыть]. Новаторские социальные эксперименты Тосса гремели на всю Новую Англию – в частности, особого упоминания неизменно удостаивался случай, когда Тосс шесть месяцев пробыл в лечебнице в Западном Массачусетсе под видом пациента, собирая данные о «субкультуре душевнобольных». Когда вышла его книга «Зимнее солнцестояние: самая длинная ночь общества», критики поспешили объявить ее «преступно субъективной» и «слишком уж импрессионистской» работой, которая, в силу своей «размытой поэтизированной созерцательности», для науки интереса не представляет. Защитники Тосса – в их числе и я – называли доктора «уберантропологом»: да, пусть он и полагается на индивидуальное восприятие мира, но научный опыт безошибочно ведет его к истине, неизменно доказуемой в спорах с оппонентами. По целому ряду внятных и невнятных причин я верил в то, что доктор способен открыть нам глаза на целые упущенные эпохи в становлении человеческой цивилизации. Представьте теперь, с каким трепетом обращался я к найденной статье – даром что та не добавляла ничего нового к образу Тосса-энциклопедиста, посвящена она была моей любимой тематике.
После первого прочтения статьи ее смысл ускользнул от меня – виной тому была крайне специфическая подача. Наиболее интересным в этом двадцатистраничном исследовании лично мне показался только творческий настрой Тосса – спокойный, но притом харизматично-противоречивый. Материал статьи он подавал совсем не в той манере, какой обычно ждешь от ученого, – здесь имела место и безупречная стилизация, и любопытные мрачноватые отсылки. Например, Тосс цитировал «Червя-победителя» Эдгара По, вынеся одну строфу в эпиграф – не соотносящийся почему-то с остальным текстом, если не считать одного момента. Рассуждая о современных традициях празднования Рождества, Тосс упомянул, что сами корни праздника восходят к римским церемониям сатурналий. Оговорив тот факт, что с празднеством Мирокава он знаком лишь по свидетельствам со стороны, Тосс выдвинул предположение, что ритуалистика сатурналий в нем сохранилась более явно, чем даже в Рождестве Христовом, и далее посредством туманных и, на мой взгляд, немного натянутых аналогий перескочил на тему сирийских гностиков, в среде которых существовала секта, называвшая себя «сатурны». Свое еретическое учение сатурны выстраивали исходя из веры в неких создавших человека ангелов, сыновей Всемогущего. Силы ангелов, по их мнению, не хватило, чтобы сделать человека прямоходящим, поэтому в раннюю свою пору ангельские детища пресмыкались, низменно льнули к земле, подобно червям. Прямохождением же род людской наделил сам Всемогущий. Гротескный образ людей-червей и идею мирокавского праздника, символизирующего зимнюю смерть почв под конец года, Тосс, видимо, связывал в некую условно-единую систему – за которой, по-моему, не стояло ничего убедительнее эстетизма.
Но у меня осталось твердое ощущение, что материал статьи прошел некий внутренний ценз – и на бумагу попало далеко не все, что доктор знал о мирокавском празднестве. В будущем открылось, что предположение мое было верным: к Мирокаву доктор подступал отнюдь не с пустыми руками, а держа в уме несколько теорий и догадок. Впрочем, к тому времени и я мог похвастаться кое-каким новообретенным знанием.
В примечании к «Пиршеству…» было указано, что по факту статья – лишь синопсис куда более масштабного исследования, все еще проводимого доктором… но означенный труд миру так и не был явлен. Ни одна его работа после ухода из академических кругов не издалась. Постепенно связи с доктором оборвались – и вот я снова нашел его: ведь человек, у которого я спрашивал дорогу на улицах Мирокава – тот самый, с тревожаще-апатичным взглядом, – похоже, был не кем иным, как сильно постаревшим Рэймондом Тоссом.