Текст книги "Песни мертвого сновидца. Тератограф"
Автор книги: Томас Лиготти
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
(перевод Г. Шокина)
О глазах, что никогда не моргают
Мгла, стелющаяся по озерной глади, клубы тумана в непроходимых чащах, золоченый свет на покрытых росой камнях – подобные пейзажи располагают к такому. Потому что всегда есть что-то, что обитает в озере, что ломится сквозь чащу, что прячется под камнями. Что бы это ни было, наш взгляд уловить его не в силах: доступно оно лишь таким глазам, что никогда не моргают. Будучи в определенных местах, вы понимаете, что все наше бытие суть бесконечный взгляд, отстраненно фиксирующий запустение Вселенной. Но послушайте – неужели лишь столь очевидные в своей сверхъестественной атмосфере места служат подобной цели?
Возьмем, к примеру, переполненный зал ожидания. Все в нем такое стабильно-обыденное. Окружающие о чем-то тихо переговариваются, старые часы на стене алым перстом стрелки продавливают секунду за секундой в прошлое, жалюзи на окнах пропускают лишь полосы света из внешнего мира, да и те тщательно укутаны тенями. Однако в любом месте и в любое время оплоты нашей нормальности могут пошатнуться, ибо даже в окружении себе подобных мы порой подвержены иррациональным страхам, которые, стоит нам упомянуть их открыто, способны проложить дорожку в лечебницу для душевнобольных. Не чувствуем ли мы чье-то чужеродное присутствие? Не видят ли наши глаза что-то в дальнем углу зала, где все мы ждем незнамо чего?
Простое маленькое подозрение закрадывается в разум, маленький осколок недоверия ранит в самое сердце. И тогда все наши глаза, один за другим, обращаются к миру – и внимают его кошмарам. И тогда ни вера, ни закон уже не спасают нас; ни друг, ни наставник, ни охранник не способны защитить нас; не спасут нас ни закрытые наглухо двери, ни личные кабинеты. И даже обласканное солнцем великолепие летнего дня более не затмевает творящийся кругом ужас, ибо ужасу более ничего не стоит пожрать весь свет и исторгнуть наружу беспросветную тьму.
О болезненности
Изоляция, психическое перенапряжение, эмоциональные перегрузки, тремор, пренебрежение собственным благополучием – вот вам лишь некоторые из стандартных симптомов, что приписываются тем, о ком принято говорить: больной человек. Наша главная тема, тема мистического ужаса – суть жизненно важная часть программы таких людей. Отступая от мира здоровья и здравомыслия – или, по меньшей мере, от мира, что придает значение этим понятиям, – больной человек спасется в тени за кулисами жизни. Забиваясь в пропахший домашней пылью угол, он строит собственный мир из крошеного кирпича собственного воображения. Мир почти всегда получается потасканный, почти всегда – пропахший тленом.
Но не вздумайте полагать эти миры романтическими убежищами для помраченных душ. Давайте хоть на мгновение осудим весь этот эскапизм, испытаем к нему глубокое искреннее отвращение. Пускай нет имени для того, что можно было бы назвать «грехом больного», но все равно видится во всем этом нарушение некой глубоко укоренившейся морали. От нездорового человека будто бы не исходит ничего хорошего. И хотя мы знаем, что для меланхолика ходить мрачным и хандрить – вполне приемлемый способ существования, нельзя возводить хандру в призвание! На подобные обвинения больной, само собой, может ответить простодушным: «Ну и что здесь такого?»
Так вот, такой ответ предполагает, что болезненность является определенным классом порока, причем таким, что требует безжалостного преследования, таким, чьи преимущества и недостатки должны выноситься за рамки закона. Но как и любой сеятель порока, хотя бы в своей душе больной человек подвергается порицанию – как один из симптомов или даже как причина распада в индивидуальной и коллективной сфере бытия. А распад, как и любой другой процесс становления, причиняет боль большинству. «Это хорошо!» – кричит больной. «Это плохо!» – ответствует толпа. И тут обе позиции крайне сомнительны: одна проистекает из обиды, другая – из боязни. И когда моральные дебаты по этому вопросу в конечном итоге заходят в тупик или становятся слишком запутанными, для того чтобы выявить истину, приходит черед психологической полемики. Позже мы попробуем выявить и другие точки зрения, с которых может быть рассмотрена эта проблема. Поверьте, их будет достаточно, чтобы озадачить нас до самой гробовой доски.
А пока что больные люди продолжают влачить свое существование, чтобы в конце концов – средь безумных ветров, в зловещем сиянии луны, в компании призраков – истратить его точно так, как тратят его все остальные: впустую.
Пессимизм и мистический ужас: лекция первая
Безумие, хаос, врожденное стремление к беспорядкам, опустошение бесчисленных душ – пока мы стенаем и гибнем, история слюнит свой перст и переворачивает страницу. Вымысел, неспособный конкурировать с реальностью по живости боли и долговечным последствиям страха, компенсирует свою слабость по-своему. Как? Изобретая все более причудливые средства для все более возмутительных целей, конечно же. И в числе этих средств – само собой, сверхъестественное. Преобразуя естественный опыт в сверхъестественный, мы находим в себе силы одновременно утверждать и отрицать страх перед непознанным, радоваться ему – и страдать от него.
Таким образом, мистический ужас – продукт превратной натуры бытия. Он – не развлечение, появившееся из нашего родства с всецело естественным миром. Нет, мы получили его как часть мрачного наследства в те времена, когда стали теми, кем стали. Как только человек начал осознавать себя, он распался на две составляющие, одна из которых стала возводить новоявленную игрушку-самосознание в ранг добродетели, искренне празднуя день и час ее обретения, а другая – осуждать этот дар и даже учинять над ним настоящие акты расправы.
Мистический ужас стал одним из способов примирения нашей двойственной натуры. С его помощью мы узнали, как собрать все, что угрожает нашему благополучию в реальности, и удобрить этим почву нашей плотоядной фантазии, упивающейся демоническим началом. В песнях и в прозе мы можем без конца развлекать сами себя самым худшим, что способны придумать, а реальные лишения подменить симулякрами, безопасными для нашего вида. То же самое мы можем вполне спокойно проделать, и вовсе не заступая на территорию сверхъестественного, но тогда мы рискуем столкнуться с проблемами и бедами, что слишком близки к действительности. От вымышленного ужаса мы можем трястись и поеживаться, но рыдать навзрыд над собственным положением он нас не заставит. Вампир символизирует наш страх как перед жизнью, так и перед смертью, но ни разу не было такого, чтобы символ навлек смерть на человеческое существо. Зомби – всего лишь персонифицированная концепция того, сколь подвержены наши тела недугам и сколь болезненны аппетиты нашей плоти, но концепция не способна убивать и калечить. Мистический ужас позволяет нам, марионеткам из плоти, чьи рты обагрены собственной кровью, играть на струнах судьбы без страха расстаться с жизнью.
Пессимизм и мистический ужас: лекция вторая
Мертвецы, разгуливающие в ночи, живые, одержимые демонами и смертоносными помыслами существа, не имеющие разумной формы и подчиняющиеся не укладывающимся в голове обывателя законам, – таковы примеры логики мистического ужаса. Такая логика основана на страхе, ее единственный принцип провозглашает: «Бытие – это кошмар». Если наша жизнь – не сон, ничто не имеет смысла. Если же она реальна, это настоящая катастрофа. Вот еще несколько примеров: наивная душа выходит на прогулку в ту самую ночь, когда следовало остаться дома, и платит за это ужасную цену; некто любопытный открывает не ту дверь, видит что-то, чего видеть не следовало, и страдает от последствий; запоздалый пешеход сворачивает на незнакомую улицу – и пропадает навсегда.
То, что мы все заслуживаем наказания ужасом, – столь же загадочно, сколь и неоспоримо. Сопричастность, пусть даже ненамеренная, выступает достаточным основанием для самых суровых приговоров в безумном мире кошмаров. Но нас так хорошо обучили принимать эти условные порядки нереального мира, что мы даже не восстаем против них. Еще бы – покушаться на святое! Там, где боль и удовольствие вступают в обращенный против нас нечестивый союз, рай и ад – лишь два разных департамента в одной чудовищной бюрократической машине. Меж этих двух полюсов существует все, что мы знаем или можем знать. Невозможно даже представить утопию, земную или иную, что устояла бы против мягчайшей критики. Но следует учитывать тот шокирующий факт, что мы живем в мире, который постоянно вращается. После его осознания удивляться более решительно нечему.
Да, порой, избегая смертоносных ловушек, мы выдвигаем ужасному какие-то жалкие требования, желая, чтобы оно подпадало под юрисдикции обыденности или хотя бы эпизодически действовало в наших интересах, но этот бунт лишь усугубляет наше положение в ирреальном мире, не иначе как спровоцированное какой-то дьявольской силой. В конце концов, разве не удивительно то, что нам позволено играть две роли – жертв и свидетелей – одновременно? И мы всегда должны помнить, что ужас реален – столь реален, что мы даже не можем быть до конца уверены в том, действительно ли нужны ему для того, чтобы существовать. Да, он нуждается в наших фантазиях и нашем сознании, но он не испрашивает и не требует нашего согласия на их использование. Ужас действует всецело автономно – и, если до конца смотреть правде в глаза, ужас куда более реален, чем все мы.
Язвительная гармония
Сострадание к человеческой боли, скромность нашего непостоянства, абсолютное понятие справедливости – все наши так называемые добродетели только мешают нам и поощряют ужас, вместо того чтобы ему противостоять. Кроме того, сама природа жизни указывает на то, что для нее эти качества наименее важны. Зачастую они отнюдь не способствуют, а препятствуют чьему-либо возвышению в сумбурном мире, что установил свои принципы давно и не отступил от них по сей день. Всякий позитивный аспект жизни основан на пропаганде завтрашнего дня: размножение, революция (в самом широком смысле слова), благочестие в любой из множества форм – словом, все, что утверждает наши чаяния. На самом деле единственно утверждаемой здесь предстает наша склонность к мазохизму и сохранению слабоумной безответственности перед лицом ужасных фактов.
С помощью сверхъестественного ужаса мы можем уклониться, пусть только на мгновение, от жестких репрессий подобного утверждения. Все мы, будучи исторгнутыми из небытия, распахиваем глаза навстречу миру – и почти сразу же нас ставят перед фактом нашего неизбежного исчезновения. Странный сценарий – не находите? Так зачем же нам вообще утверждать что-либо, зачем делать добродетель необходимостью? Нам суждено предстать перед глупой судьбой, а та заслуживает лишь издевки. И поскольку никому другому в этом мире не дана способность издеваться, мы возложим задачу на себя. Итак, давайте же предаваться извращенным удовольствиям себе и своим притязаниям во вред, давайте же возрадуемся космическому ужасу. По крайней мере сей утлый уголок старой и безжалостной Вселенной огласит звук нашего исполненного горечи смеха.
Сверхъестественный ужас во всех его жутких проявлениях позволяет читателю вкусить опыт, не совместимый с личным благополучием. Разумеется, подобная практика не способствует личностному возвышению. Истинные макабристы так же редки, как истинные поэты, добрая часть их связей с внешним миром волею случая оборвана еще с момента рождения. Вкусившие сверхъестественного начала, запутавшиеся в маргиналиях, такие люди не смогут отвратить свой взгляд от проявлений ужаса. Они будут скитаться в лунном свете, искать кладбищенские ворота, чтобы, выждав подходящего момента, сорвать все замки и воззриться на то, что сокрыто внутри.
Так давайте же найдем в себе смелость провозгласить во всеуслышание: «Нас так долго насильно кормили страхом перед погостами, что теперь, ища макабрического освобождения, спасения в ужасе, мы охотно вкусили запретных кладбищенских яств и осознали – они нам по нраву».
Грезы усопшим
(перевод Г. Шокина)
Лечебница доктора ЛокрианаШли годы, но ни одна живая душа нашего города не обмолвилась и словом о той величественной развалине, вдававшейся в идеальную прямую горизонта. Не удостаивался молвы и огороженный земельный участок на самом краю города. Даже в стародавние дни мало кто мог сказать хоть что-нибудь об этих местах. Все думали – может, когда-нибудь кто-нибудь предложит снести останки старой лечебницы и разровнять приграничное кладбище, на котором вот уже больше поколения не хоронят ни одного пациента; может, такое предложение даже встретит пару-тройку одобрительных кивков. Но подобное решение всегда откладывалось на неопределенное время – как и любой душевный порыв, оно находило неминуемую тихую смерть на тихих улицах нашего старого города.
Тогда как же объяснить тот внезапный поворот событий, что привел нас к старому полуразвалившемуся зданию, попирающему могильную землю? Наверное, тайными волнениями в душах горожан, их сокрытыми надеждами. Объясненная таким вот образом таинственная перемена утрачивает свой мистический флер. Следует признать: мы все жили одним общим страхом, одни и те же образы варились в глубинах нашей памяти, став неотъемлемой частью наших личных жизней. В конце концов мы поняли, что больше не можем тянуть.
Когда впервые возникла идея принять меры, жители сонных западных районов города стали самыми ярыми ее сторонниками. Именно на них сильней всего распространялся общий недуг – ведь с запущенными территориями лечебницы, где некогда томились в заключении безумцы, и кладбищами, куда относили их отбывшие срок тела, они пребывали в сильнейшей близости. Но все мы в должной степени были обременены лечебницей, которая, казалось, была видна со всех точек города: из высоких окон старого отеля, из тихих комнат наших домов, с улиц, затененных утренним туманом или дымкой сумерек… даже из витрины моего магазина. Хуже всего было то, что солнце всякий раз садилось прямо за проклятое здание, чей черный силуэт лишал нас последних минут света и погружал город в преждевременную темноту.
Еще более тревожным, чем зловещий образ лечебницы, был тот бездумный взгляд, что ее окна, казалось, бросали в ответ на нас. На протяжении многих лет находились горожане, утверждавшие, что ночью в оконных проемах застывают чьи-то фигуры с безумными очами, и тогда луна на небе светит особенно сильно, а звезд высыпает будто бы даже больше, чем обычно можно заметить на небе. Мало кто им верил, но никто не брался оспаривать тот факт, что с лечебницей и ее окрестностями совершенно точно были связаны странности, порождавшие среди нас множество кривотолков.
В бытность детьми многие из нас посещали это запретное место, и воспоминания о наших мрачных приключениях там проносились сквозь года. Мы копили сведения о нем, и вот настал час, когда они достигли критической массы. Вне всяких сомнений, то было обиталище кошмара – воцарившегося там если не везде, то в самых укромных схронах. Дело было даже не в запустении внутренних помещений, что сплошь состояли из осклизлых стен, разбитых окон, провалившихся полов и продавленных годами бесполезных слез и криков пациентов коек. Дело было в чем-то другом.
На стене одной из комнат, помню, нашлась как-то подвижная рама, скрывавшая длинную прямоугольную щель под потолком. За стеной была другая комната, в которой совсем не было мебели, из-за чего казалось, что в ней никогда никто не жил. Прямо под рамой, прислонённые к стене, были сложены длинные деревянные палки с ужасными маленькими куколками на концах.
Тайная комната пустовала, но на ее стенах можно было углядеть полустертые, бледные фрагменты зловещих изображений; раздвинув половицы в самом ее центре, можно было увидеть старый пустой гроб, неравномерно присыпанный землей. В потолке комнаты было большое окно – прямо под этой обзорной точкой, открывающей вид на небосвод, к полу был привинчен стол с толстыми ремнями, висящими по бокам.
Возможно, были и другие странные комнаты, но образ их стерся из моей памяти, да и ни одна из них не была выявлена при фактическом сносе лечебницы. Через огромные пробоины в стенах мы выгребали мусор и прах веков, а на почтительном отдалении менее деятельная часть городского населения тихо следила за процессом. В этой группе оказался и сам мистер Локриан – худой и лупоглазый пожилой джентльмен, чья безмолвность совсем не походила на молчание остальных.
Мы ожидали, что мистер Локриан выступит против нашей задумки, но он не стал. Хоть и, насколько мне было известно, никто не подозревал его в иррациональной приверженности старой лечебнице, трудно было махнуть рукой на тот факт, что его дед был директором этого самого заведения. Когда упадок лечебницы стал слишком очевиден, отец мистера Локриана закрыл заведение – обстоятельства, сподвигшие его на это, так и остались весьма туманной главой в истории города. Что до похоронного участка при ней, то его мистер Локриан не поминал вообще. Эта скрытность не могла не вызвать в нас подозрений насчет того, что между ним и чудовищными развалинами, заслоняющими горизонт, существует связь. Даже я, знавший старика лучше, чем кто-либо ещё в городе, относился к нему с предубеждением. Во внешних своих проявлениях я всегда был вежлив, дружелюбен даже: он был, в конце концов, старейшим и самым надежным покупателем. Вскоре после того, как был завершен снос лечебницы, а последние останки ее бывших обитателей эксгумированы и поспешно кремированы, мистер Локриан нанес мне визит.
В тот самый миг, когда он вошел в магазин, я пролистывал любопытные тома, которые только что привезли специально для него, под заказ. За время моей работы совпадения стали делом привычным – что-то есть в самой природе редких изданий, что влечет за собой беспрестанные стечения обстоятельств, – но именно в этом случае было что-то настораживающее.
– Добрый день, – поприветствовал я Локриана. – Я как раз смотрел…
– Я вижу, – произнес он, подходя к прилавку, где громоздились груды книг, оставляя предельно мало места для какого-либо маневра.
Взглянув на новинки без особого интереса, он медленно расстегнул пуговицы массивного пальто, из-за которого его голова выглядела диспропорционально маленькой по сравнению с телом. Как же хорошо я запомнил его в тот день – даже сейчас его голос звучит у меня в голове. Оглядевшись, он стал расхаживать среди книжных полок, будто выискивая что-то. Зайдя за угол, он ненадолго пропал из виду.
– Наконец-то все произошло, – сказал он. – Люди свершили подвиг. Такое дело достойно внесения в анналы города.
– Да, наверное, – ответил я, наблюдая, как мистер Локриан вышагивает вдоль дальней стены магазина, появляясь и исчезая меж рядами стеллажей.
– Не «наверное», а точно, – поправил он меня.
Зачем-то обойдя магазин по периметру, он снова встал у прилавка, положил на него руки, подался вперед, ко мне, и выдал:
– Но где же результаты? Хоть что-нибудь изменилось?
Тон его голоса был и насмешлив, и угрюм одновременно, и я решил согласиться:
– Перемены незаметны, о да. Подумаешь – вынули соринку из глаза… Но ведь на том все в городе и порешили. Соринку – прочь, и ничего сверх.
Далее я намеревался отвлечь его заказанными им книгами, но, когда он заговорил, по моему загривку пополз холодок:
– Мы, должно быть, ходим по разным улицам, мистер Крейн, видим разные лица, слушаем разные голоса. – Он взял паузу, будто выжидая моих возражений. Тучи в его взоре сгустились, когда таковых не последовало. – Признайтесь, дорогой друг, вам когда-нибудь приходилось слышать все эти россказни про лечебницу? Про то, что люди порой видели в ее окнах? Может быть, вы и сами что-то видели?
Приняв мое молчание за знак согласия, он продолжил:
– И разве в этом городе царит теперь не то же самое чувство смущения, что закладывали в души горожан эти байки? Не кажется ли вам, что дни и ночи стали еще хуже, чем раньше? Конечно, вы можете все списать на сезонную хандру, на холод, на обыденность, каждое утро наблюдаемую вами из магазинного окна… но по дороге сюда я слышал, как люди обсуждали и такое. Они говорили еще кое о чем… с расчетом на то, что я не смогу их услышать. Все по какой-то неведомой причине осведомлены о моих книгах, мистер Крейн.
Он не стал смотреть на меня, озвучивая это последнее замечание, – вместо этого начал прохаживаться туда-сюда вдоль прилавка.
– Мистер Локриан, если вы считаете, что я выдал некую тайну, – прошу меня извинить. Ни за что бы не подумал, что такая информация может что-то значить.
Он замер и взглянул на меня с выражением едва ли не отцовского прощения.
– Конечно, – сказал он. – Но теперь все иначе. Вы же не станете отрицать?
– Не стану, – смирился я.
– Но никто по сей момент не определился, как именно все стало иначе.
– Никто, – согласно кивнул я.
– Вы знали, что моего деда, доктора Харкнесса Локриана, похоронили на том самом прибольничном кладбище, что сегодня было ликвидировано?
Почувствовав внезапно смущение, я начал:
– Уверен, если бы вы упомянули, если бы сказали хоть слово…
Но он проигнорировал мои слова, как будто я вообще ничего не сказал, или, по крайней мере, ничего такого, что удержало бы его от навязывания мне своего доверия.
– Оно меня сдюжит? – спросил он, указывая на старое кресло у окна, где по ту сторону стекла уже расцветал бледный осенний закат.
– Думаю, да. Присаживайтесь, – сказал я, приметив снаружи магазина случайного прохожего.
Заметив внутри мистера Локриана, он остановился и смерил его странным взглядом.
– Мой дед, – заговорил Локриан, – жил на одной волне со своими сумасшедшими. Вас, может быть, это удивит, но дом, который сейчас принадлежит мне, когда-то был в его владении, но он там не жил и даже не спал. Только после того, как лечебницу закрыли, он стал его полноправным жильцом. К тому времени там уже обосновались мои родители и я. На их плечи лег присмотр за стариком. Последние годы жизни мой дед провел в маленькой комнатке наверху с видом на городские окраины, и я как сейчас помню – годы эти ушли на непрестанное наблюдение из окна за зданием лечебницы.
– Надо же, я и не знал, – встрял я. – Но ведь это попахивает…
– Пожалуйста, прежде чем вы подведете меня к мысли, что это была просто сентиментальная привязанность, такая, немножко извращенная, позвольте мне сказать, что на деле все обстояло несколько иначе. Его чувства по отношению к лечебнице были на самом деле совершенно невероятны хотя бы по причине того, как он злоупотреблял своим влиянием в заведении. Я узнал об этом, когда был еще очень молод, но не настолько молод, чтобы не замечать, как глубок конфликт между отцом и дедом. Родители не желали, чтобы я проводил со стариком много времени, но я их наставлениями пренебрегал – аура тайны, окутывавшая доктора, слишком уж влекла меня. Однажды эта тайна открылась мне.
Мистер Локриан помолчал.
– Он всегда смотрел в окно и ни разу не повернулся ко мне лицом. Но однажды, после того как мы некоторое время посидели молча, он начал что-то шептать. Спрашивали, различил я, начали обвинять. Жаловались, что ни один из пациентов так и не выздоровел. Но что же узрели они, раз обрели такую мудрость? Они ведь даже не смотрели в глаза тем существам. В глаза, где безжизненная красота самой тихой и чуткой Вселенной находит себе отражение… Таковы были его слова. Потом он заговорил о голосах пациентов, что были под его опекой. Те голоса, по его словам, были подобны музыке безумных сфер и напоминали сигналы планет, что вращаются по неизменным орбитам подобно ярким куклам во мраке театра. В словесных излияниях душевнобольных, как сказал мне мой дед, можно было сыскать разгадку на многие древние тайны бытия.
Как и любой истый рыцарь науки, – продолжил мистер Локриан, – дед мой стремился к знанию негласному и невыразимому. Каждый том библиотеки, оставшейся его наследникам, свидетельствует об этом стремлении. Как вы понимаете, что-то в нее – сообразно своим интересам – привнес и я, да и мой отец тоже. Но наши стремления кардинально разошлись. В своей лечебнице доктор Локриан поставил очень странный эксперимент… такой, что для успешного проведения оного требовались именно те знания и решимость, что были у него. Много лет прошло, прежде чем мой отец попытался донести до меня его суть. Теперь все это мне придется объяснить вам. Как я уже сказал, мой дед был искателем – не филантропом, не врачевателем душ. Терапевтический подход в стенах его лечебницы не применялся. Больных он рассматривал не как жертв внутренних демонов или страшных внешних обстоятельств, а как существ, подчиненных тайному порядку мироздания, держателей частицы чего-то вечного, некой волшебной силы, которую, по его мнению, можно было потенциализировать. Таким образом, в его замыслы не входило излечение – напротив, он поощрял безумие своих подопечных, позволял ему жить собственной беспокойной жизнью и в конце концов пришел к тому, что в угоду своему замыслу вытравил из них то немногое человеческое, что еще теплилось. Но порой та магическая жила, которую он распознавал в них, будто бы иссякала, и тогда он назначал им «надлежащее лечение» – то есть подвергал их череде адских пыток, направленных на ослабление их привязанности к человеческому миру, на переправку их душ в «просторы тихой и чуткой Вселенной», чья бесконечность может выступить в роли этакой парадоксальной панацеи. Итогом такого «лечения» выступали существа столь же жалкие, сколь марионетки без кукловода, и столь же оторванные от реальности, сколь далеки от нас звезды. Уже умершие – и все еще каким-то образом живущие. Лишенные простой людской судьбы – и потому ставшие достоянием вечности, великого нетленного ничто. Не знаю как, но в последние свои дни мой дед испытал свое лечение на себе, переправив себя в домены за пределами смерти. У меня нет никаких сомнений – еще в детстве мне были явлены доказательства. Проснувшись поздно ночью, я поднялся с кровати, прошел по коридору к закрытой двери в комнату моего деда, повернул ее холодную ручку и робко заглянул внутрь. Старик сидел перед окном, ярко светила луна… Любопытство тогда побороло ужас, и я даже решился с ним поговорить. Что ты делаешь? – спросил я у него, и он ответил, так и не оторвав глаз от окна: то, что нужно сделать, – взгляни сам. Конечно, все, что я мог видеть, – фигуру старца, что уже одной ногой пребывал в могиле… но старец этот глядел на лечебницу для умалишенных, и из ее окон на него взирали те, другие, что уже не были людьми.
Мистер Локриан вздохнул:
– Когда я, напугавшись изрядно, рассказал родителям о том, что видел, меня удивило, что отец мне поверил – и даже разгневался: дескать, я не слушал его предостережений насчет комнаты дедушки. И он рассказал мне правду – точно так же, как я рассказываю ее сейчас вам. Из года в год он повторял мне то, что я уже знал, но привносил и что-то новое, расширяя и углубляя мою осведомленность. Я узнал, почему комната деда должна была всегда оставаться закрытой, почему нельзя было сносить здание лечебницы. Вы, быть может, не знаете, но более ранние попытки уничтожить ее жестко пресекались моим отцом. Он был привязан к городу этому, без надежды на будущее, куда сильнее меня. Как давно здесь хоть что-нибудь строилось? Придет время, и все тут само собой рассыплется в прах. Естественный ход вещей покончил бы с городом, и с лечебницей тоже, если бы ее оставили в покое. Но, когда вокруг этой старой развалины закипела работа, когда собралась толпа зевак… я не ощутил никакой необходимости вмешаться. Это ваша судьба, вы сами ее выбрали.
– И в чем же, скажите, наша ошибка? – холодно осведомился я, подавляя странное возмущение.
– Вы просто цепляетесь за остатки душевного спокойствия… а сами знаете, что город-то давно уж не в порядке. Понимаете, что вам не стоило делать то, что сделали. И даже после всех моих слов вы не можете сделать вывод.
– При всем уважении к вам, мистер Локриан, – как мне не подвергать сомнению все то, что вы рассказали?
Он отделался слабым смешком:
– Я в общем-то и не ожидал, что вы поверите. Но со временем вы все поймете. И тогда я расскажу вам еще кое-что… вот только вы больше не сможете ни в чем усомниться.
Когда он поднялся из недр кресла, я не смог удержать себя от вопроса:
– А зачем вообще нужно было мне что-то рассказывать? Зачем вы явились ко мне?
– Зачем? – переспросил он. – Ну, я подумал, что заказанные мною книги могли бы уже и дойти. А еще потому, что все кончено. Остальные… – он пожал плечами, – …безнадежны. Вы – единственный, кто смог бы понять. Не прямо сейчас… но со временем.
Он был прав – в ту осеннюю пору, сорок лет назад, мне было не дано вникнуть в его слова. Только теперь я постиг все до конца.
В лучах бледного заходящего солнца явились их фигуры. Как будто возникая из глубин памяти, борясь с превосходством сумерек, они становились видимыми. С наступлением ночи их стали замечать по всему городу – в высоких окнах зданий, на верхних этажах домов и гостиниц, на чердаках.
Их фигуры мерцали подобно осенним созвездиям на черном небе, их лица несли на себе печать спокойной, окаменелой отрешенности. Старомодно одетые, эти призраки больше отвечали требованиям города, чем живые его насельники. Улицы вмиг обернулись темными коридорами музея, в котором проходила выставка восковых люминесцентных кошмаров.
Когда настал день, при взгляде с улицы фигуры в окнах обрели постыло-деревянный вид, и это зримо снизило их зловещность. Именно тогда немногие из нас решились подняться на верхние этажи домов и гостиниц, проверить чердаки. Но все, что мы находили, – пустые комнаты; и вскоре мы сами, не найдя ничего, покидали их, гонимые приступами безотчетного страха. Во вторую ночь, когда стало казаться, что мы слышим их шаги над нашими головами, их присутствие в наших домах изгнало нас на улицы. Так мы и шатались сутками напролет – бессонные бродяги, чужаки в собственном городе. Насколько я помню, в итоге мы даже перестали узнавать друг друга. Но один лик все же запомнился, и одно имя по-прежнему было у всех на слуху – имя доктора Харкнесса Локриана, чей взгляд преследовал каждого из нас.
Вне всякого сомнения, именно в доме его внука начался тот пожар, что поглотил город подчистую. Вялые попытки потушить огонь вскоре прекратились; в большинстве своем мы стояли молча, апатично наблюдая за тем, как пламя пожирает наши дома и взбирается по стенам к самым высоким окнам зданий, где призраки, застыв, стояли подобно фигурам на фотокарточке в рамке.