355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Гарди » Возвращение на родину » Текст книги (страница 27)
Возвращение на родину
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:23

Текст книги "Возвращение на родину"


Автор книги: Томас Гарди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

КНИГА ШЕСТАЯ
ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ

ГЛАВА I
НЕИЗБЕЖНОЕ ДВИЖЕНИЕ ВПЕРЕД

Историю гибели Юстасии и Уайлдива долго еще рассказывали по всему Эгдону и даже далеко за его пределами. Все, что было известно об их любви, преувеличивалось, искажалось, приукрашалось и переиначивалось, так что в конце концов действительность имела уже мало сходства со своей подделкой, творимой окрестными языками. Но в общем внезапная смерть не уронила достоинства ни мужчины, ни женщины. Судьба милостиво поступила с ними, одним взмахом оборвав их заблудшие жизни, вместо того чтобы, как это чаще бывает, позволить каждой медленно затухать в тусклой скудости сквозь долгие годы, приносящие только морщины, заброшенность, разрушение.

Те, кого эти события ближе всего касались, восприняли их несколько иначе. Посторонний человек мог бы во всем происшедшем увидеть просто еще одни случай, о каких он слыхал и раньше, но когда удар обрушивается непосредственно на вас, никакое предшествующее знание не служит подготовкой. Самая внезапность утраты вначале как-то приглушила чувства Томазин, но затем – и, казалось бы, вопреки логике – сознание, что потерянный супруг далеко не был образцом добродетели, нисколько не уменьшило ее скорбь по нем. Даже наоборот, это обстоятельство словно бы украшало умершего мужа в глазах его юной жены, как бы служило облаком, необходимым для радуги.

Но страх перед неизвестностью прошел. Кончились смутные опасения, терзавшие ее, когда она думала, что может оказаться в роли покинутой жены. Тогда грозящая беда могла быть лишь предметом глухих трепетных догадок, теперь это было нечто постигаемое рассудком, ограниченное зло. Да и главное содержание ее жизни – малютка Юстасия – была при ней. В горе Томазин было смирение, в ее отношении к миру не было вызова, а когда так бывает, это знак, что потрясенная душа склонна утихнуть.

Если бы нынешнюю печаль Томазин и дремотное спокойствие Юстасии, облекавшее ее при жизни, можно было измерить какой-то единой мерой, весьма вероятно, что показания бы сошлись. Но прежняя яркость Томазин превращала в тень то, что в более сумрачном окружении само было бы светом.

Пришла весна и успокоила ее: пришло лето и умиротворило ее; пришла осень – и она снова стала понемногу радоваться жизни, так как ее маленькая дочь росла здоровенькой и веселой и с каждым днем крепла умом и телом. Внешние обстоятельства тоже благоприятствовали Томазин. Уайлдив умер без завещания, и она с дочкой были единственной его родней. Когда было назначено управление имуществом, уплачены все долги и наследство после дяди, причитавшееся Уайлдиву, официально закреплено за его вдовой, оказалось, что сумма, которую надлежало поместить в банк для пользования Томазин и ее маленькой дочери, составляет чуть поменьше десяти тысяч фунтов.

Где же ей теперь жить? Ответ напрашивался сам собой: в Блумс-Энде. Правда, старые комнаты были немногим выше, чем межпалубное пространство на фрегате, и для того, чтобы поместить новые стоячие часы, которые Томазин перевезла из гостиницы, пришлось в одном месте понизить пол и с футляра часов снять венчавшие его красивые бронзовые шары, но зато комнат было достаточно, да и самый дом был ей мил по воспоминаниям детства. Клайм с радостью отдал почти весь дом в ее распоряжение, оставив себе только две комнаты на верху задней лестницы, и там он жил теперь, совсем отдельно от Томазин и ее трех служанок, которых она наняла, так как была теперь сама хозяйка своим деньгам и могла позволить себе такую роскошь, – жил потихоньку, занятый какими-то своими делами, предаваясь каким-то своим мыслям.

Тяжелые переживания этого года несколько изменили его внешне, но главная перемена была внутри. Можно сказать, что душа его была в морщинах. У него не было врагов, и никто его не упрекал; тем горше он упрекал сам себя.

Иногда он думал, что судьба была к нему несправедлива, и даже говорил, что перед каждым рождающимся на свет встает неразрешимая задача, и по-настоящему людям следовало бы думать не о том, как пройти по жизни со славой, а о том, как уйти из нее без позора. Но на том, с какой злой насмешкой, как безжалостно его душа и души его близких были пронзены словно ножами, он все же не останавливался мыслью слишком долго. Так бывает со всеми, кроме самых непреклонных. В своих великодушных попытках построить гипотезу, которая не унижала бы Первопричину, люди никогда не решались допустить, что моральный уровень правящей миром силы может быть ниже, чем их собственный; и даже когда они сидели и плакали на роках Вавилонских, они уже подыскивали оправдания для того гнета, который вызывал их слезы.

Таким образом, хотя утешительные слова, которые ему говорили, были бессильны, предоставленный сам себе, он в каком-то другом, им самим избранном направлении, находил подобие душевного мира. Для человека его скромных привычек дом и унаследованные от матери сто двадцать фунтов в год полностью обеспечивали все его материальные нужды. Ибо достаток измеряется не тем, сколько человек получает, а соотношением между получением и тратой.

Он часто бродил один по пустоши, и бывало, что прошлое хватало его своей призрачной рукой и заставляло прислушиваться к своим рассказам. Тогда его воображение вновь населяло пустошь ее древними обитателями: забытые кельтские племена ходили вокруг него по своим тропам, он как будто жил среди них, заглядывал им в лица, видел, как они стояли возле курганов, разбросанных кое-где на пустоши и посейчас еще нетронутых и круглых, как в те дни, когда они только что были возведены. Те из раскрашенных варваров, которые избрали пригодные для обработки земли, по сравнению с теми, что оставили свой след здесь, были как писатели, писавшие на бумаге, по сравнению с теми, что писали на пергаменте. Их летопись давно была стерта плугом, тогда как создания этих стоят до сих пор. Однако все они жили и умерли, не подозревая о различной судьбе своих трудов. Это напоминало Клайму о том, какие непредвиденные факторы участвуют в создании бессмертия.

Снова пришла зима и с нею ветры, морозы, ручные малиновки и сверкающие звезды. В прошлом году Томазин почти не замечала смены времен года, теперь сердце ее было открыто для всех внешних влияний. Жизнь этой милой сестры, ее ребенка и ее служанок доходила до Клайма только в виде звуков сквозь деревянную переборку, когда он сидел у себя в комнатах и работал – теперь он уже мог читать книги с наиболее крупным шрифтом, – но его слух вскоре так привык к этим легким шумам, что он как будто сам видел то, о чем они говорили. Слабое постукивание с темпом два в секунду означало, что Томазин качает колыбель; чуть слышное дремотное гуденье что она убаюкивает ребенка песенкой; хруст песка, словно между двумя жерновами, вызывал представление о тяжелых башмаках Хемфри, Фейруэя или Сэма, ступающих по каменному полу кухни; легкий юношеский шаг и веселый напев фальцетом говорил о посещении дедушки Кентла, а внезапный перерыв в его звукоизлияниях – о том, что губы его в этот момент приложились к краю кружки с домашним пивом; суета и хлопанье дверей означали отбытие на рынок, ибо Томазин, несмотря на появившиеся у нее аристократические замашки, была до комизма экономна в расходах и старалась выгадать каждый пенс, чтобы сберечь лишний фунт для своей малютки-дочери.

Однажды летним днем Клайм, проходя по саду, остановился под окном гостиной, которое, как всегда, было открыто. Он разглядывал цветы на подоконнике; стараниями Томазин они были возвращены к жизни и вновь доведены до того состояния, в каком их оставила миссис Ибрайт. Он услышал, как слегка вскрикнула Томазин, сидевшая в это время в гостиной.

– Ох, как ты меня напугал! – сказала она кому-то, кто, видимо, только что вошел. – Я думала, это твой призрак!

Любопытство побудило Клайма подойти еще ближе и заглянуть в окно. К удивлению своему, он увидел, что в комнате стоит Диггори Венн, но уже не в обличье охряника, а до странности изменивший всю свою окраску – в белой манишке, светлом жилете с цветочками, с галстуком в синий горошек и в бутылочно-зеленом сюртуке. Странного в его внешности было только то, что она так сильно отличалась от прежней: красный цвет и все сколько-нибудь приближающиеся к нему оттенки были тщательно изгнаны из его одежды – ибо чего больше всего опасается человек, только что бросивший тянуть лямку, как не того, что напоминает о ремесле, его обогатившем?

Клайм обогнул угол дома и вошел в комнату.

– Я так испугалась! – сказала Томазин, с улыбкой поглядывая то на Диггори, то на брата. – Никак не могла поверить, что он сам собой побелел. Прямо колдовство какое-то!

– Я еще об рождестве кончил охрой торговать, – сказал Венн. – Это ведь дело выгодное, и у меня уже довольно скопилось, чтобы снова взять на себя ту молочную ферму о полсотне коров, что отец мой держал при жизни. А я всегда думал туда вернуться, если уж стану занятие менять. Ну и вот теперь я там.

– Да как же ты белым-то стал, Диггори? – спросила Томазин.

– Постепенно, мэм.

– Ты так куда красивее, чем раньше был.

Венн, казалось, смутился, и Томазин, сообразив, что слишком вольно разговаривает с человеком, который, может быть, еще питает к ней нежные чувства, слегка покраснела.

Клайм ничего этого но заметил и добродушно добавил:

– Чем же мы теперь будем стращать Тамзину дочурку, когда ты опять стал человеком, как все люди?

– Садись, Диггори, – сказала Томазин. – Сейчас будем чай пить.

Венн сделал движение, как будто хотел идти в кухню, но Томазин сказала с шутливой повелительностью, снова принимаясь за шитье:

– Здесь, конечно, садись, с нами. А где же находится ваша ферма, мистер Венн?

– В Стиклфорде, мэм, – это две мили вправо от Олдерворта, там, где начинаются луга. Может, мистер Ибрайт надумал бы к нам побывать? За приглашеньем дело не станет. А насчет чая – спасибо, но сегодня я, уж простите, не останусь, дело у меня есть на руках, надо его уладить. Завтра, видите ли, майский, праздник, и ребята из Шедуотера сговорились кое с кем из ваших соседей, чтобы майское дерево поставить здесь, на пустоши, как раз против вашего палисада, – тут такая хорошая зеленая лужайка. Фейруэй мне говорил об этом, а я сказал, что, прежде чем ставить, надо спросить разрешения у миссис Уайлдив.

– Я тут ничего не могу ни разрешать, ни запрещать, – ответила Томазин. – Наша земля только до белого тына и ни вершка дальше.

– Но, может, вам неприятно будет, когда куча народу станет выплясывать вокруг шеста перед самым вашим носом?

– Да нет, я ничего не имею против.

Венн вскоре откланялся, а Клайм, прогуливаясь вечером, дошел до дома Фейруэя. Был чудесный весенний закат, и березки, выросшие по краю эгдонских вересковых дебрей, оделись молодой листвой, нежной, как мотыльковые крылья, и прозрачной, как янтарь. Возле дома Фейруэя в стороне от дороги было открытое место, и теперь тут собралась вся молодежь, живущая поблизости. Шест положили одним концом на козлы, и девушки увивали его, начиная с верхушки книзу, полевыми цветами. Дух веселой Англии еще был жив здесь, и символические обряды, которые по традиции связывались с тем или другим временем года, свято соблюдались на Эгдоне. В сущности, в таких глухих селениях и до наших дней затаилось язычество; поклонение природе, празднества с буйным весельем, осколки тевтонского ритуала в честь богов, чьи имена давно забыты, – все это каким-то образом пережило здесь средневековую догму.

Ибрайт не стал мешать их приготовлениям и вернулся домой. И когда на следующее утро Томазин отдернула занавески в окне своей спальни, на лужайке напротив палисада уже возвышалось майское дерево, уходя верхушкой в небо. Оно выросло за одну ночь, или, вернее, за раннее утро, как бобовый стебель Джека. Томазин подняла раму, чтобы получше разглядеть украшавшие его гирлянды и букеты. Сладкий запах цветов уже разливался в воздухе, и воздух Эгдона, чистый и ничем не запятнанный, донес до ее губ благоуханье от поднятого ввысь цветника, который он овевал. На самом верху были прикреплены крест-накрест два обруча, увитые мелкими цветочками; пониже шел пояс молочно-белого боярышника; еще ниже – пояс из пролесков, потом – из первоцветов, потом – из сирени, потом – из горицвета, потом – из желтых нарциссов и так далее до самого низа. Томазин приметила их все и радовалась, что майское празднество будет происходить так близко.

После полудня на лужайке начал собираться народ, и это настолько пробудило интерес Клейма, что он даже стал поглядывать на них в одно из открытых окон в своей комнате. Немного позже Томазин вышла из двери, находившейся как раз под этим окном, и, подняв глаза, увидела брата. Она была одета гораздо наряднее, чем всегда, – такой Клайм не видал ее ни разу за все полтора года после смерти Уайлдива; да, пожалуй, и с самого дня своей свадьбы она еще не одевалась с таким старанием и так к лицу.

– Какая ты сегодня хорошенькая, Томазин! – сказал Клайм. – Это ты в честь майского дерева?

– Не совсем, – ответила она и тут же покраснела и потупилась, на что Клайм не обратил особого вниманья, но тон ее все же показался ему несколько странным, тем более в обращении к нему. Или, может быть, – нет, неужели возможно, что она надела это веселое летнее платье, чтобы понравиться ему?

Он стал припоминать, как она держалась с ним последние несколько недель, когда они часто работали вместе в саду, – точь-в-точь так же, как делали это детьми под присмотром его матери! Что, если в ее отношении к нему было не только родственное чувство, как прежде, но и нечто большее? Для Ибрайта это был серьезный вопрос; даже одна эта мысль приводила его в смятенье. Вся его потребность любви, не утоленная еще при жизни Юстасии, ушла вместе с ней в могилу. Страсть посетила его поздно, в зрелые годы, и не оставила по себе столько горючего, чтобы хватило для нового костра, как могло быть в юности. Если даже допустить, что он еще способен любить, эта любовь рождалась бы медленно и трудно и оставалась бы в конце концов хилой и малорослой, как выведенный по осени птенец.

Это новое осложнение так его расстроило, что когда прибыл полный энтузиазма духовой оркестр, – что случилось около пяти часов, – и заиграл, так всколебав воздух, что, казалось, и самый дом Ибрайтов мог сдуть с места, Клайм незаметно выскользнул черным ходом, прошел через сад и заднюю калитку и скрылся. Нет, сегодня он был не в силах присутствовать при чужом веселье, как бы ему этого ни хотелось.

Добрых четыре часа никто его не видал. Когда он возвращался по той же тропке, уже пали сумерки, и все, что было кругом зеленого – трава и листья, – стало влажным от росы. Буйная музыка умолкла, но совсем ли кончилось гулянье, Клайм, подходя к дому сзади, видеть не мог, пока не прошел через половину, занимаемую сестрой, к передней двери. Тут на галерейке одна-одинешенька стояла Томазин.

Она подняла к нему укоризненный взгляд.

– Ты ушел, как раз когда началось, – сказала она.

– Да. Я почувствовал, что не могу присоединиться к их веселью. Но ты-то, конечно, пошла к ним?

– Нет.

– Но ты ведь как будто ради этого и приоделась?

– Да, но я не могла идти одна, там было столько народа. Вон и сейчас еще один ходит.

Клайм вгляделся в темно-зеленое пространство за тыном, и там возле черного силуэта майского дерева он различил смутную фигуру, лениво похаживающую взад и вперед.

– Кто это? – спросил он.

– Мистер Венн, – сказала Томазин.

– Что ж ты его не пригласила к нам, Тамзи? Он столько тебе сделал добра.

– Пойду сейчас, приглашу, – сказала Томазин и, повинуясь порыву, быстро прошла через калитку туда, где под майским деревом стоял Венн.

– Это вы, мистер Венн? – проговорила она.

Венн сильно вздрогнул – как будто до сих пор ее не замечал, хитрец! – и ответил:

– Да, я.

– Не зайдете ли к нам?

– Боюсь, я...

– Я видела, вы весь вечер танцевали, и еще с самыми хорошенькими. Не потому ли и зайти не хотите, что вам так приятно стоять здесь и вспоминать о столь счастливо проведенных часах?

– Отчасти да, – отвечал Венн нарочито сентиментальным тоном. – Но главное, почему я тут застрял, – хочу дождаться, когда луна взойдет.

– Поглядеть на майское дерево при лунном освещении?

– Нет, поискать перчатку, которую одна из девушек тут обронила.

Томазин даже не нашлась что сказать от удивления. Если человек, которому предстояло еще пройти четыре или пять миль до дому, вздумал задерживаться здесь по такой причине, это могло означать только одно – что он очень заинтересован в обладательнице этой перчатки.

– Ты танцевал с ней, Диггори? – спросила она, и по голосу ее было слышно, что это открытие сильно повысило ее интерес к собеседнику.

– Нет, – вздохнул он.

– И, значит, не зайдешь к нам?

– Сегодня нет, благодарю вас, мэм.

– Не дать ли вам фонарь, мистер Венн, чтобы вы могли поискать перчатку этой молодой особы?

– Да нет, спасибо, миссис Уайлдив, это совсем не нужно. Луна вот-вот взойдет.

Томазин вернулась на галерейку.

– Ну что, придет он? – спросил дожидавшийся ее здесь Клайм.

– Сегодня не хочет, – бросила Томазин и прошла мимо него в дом, после чего Клайм тоже удалился в свои комнаты.

Когда он ушел, Томазин, не зажигая света, на цыпочках поднялась наверх, прислушалась у кроватки, спит ли ребенок, потом прошла к окну, осторожно отвернула уголок белой занавески и стала смотреть на поляну. Венн еще был там. Несколько времени она следила, как разрастается бледное сияние на небе над восточным холмом; наконец лупа высунула там краешек и залила долину светом. Теперь Диггори был хорошо виден на лужайке; он ходил согнувшись, очевидно, просматривая траву в поисках драгоценной перчатки, все время слегка отклоняясь то вправо, то влево, так чтобы ни один фут земли не оставался необследованным.

– Смешно! – пробормотала Томазин, пытаясь вложить всю доступную ей силу сарказма в это восклицание. – Взрослый мужчина – и разводит такие нежности из-за какой-то перчатки! А еще почтенный фермер теперь и человек с достатком! Смотреть жалко!

Под конец Венн, по-видимому, нашел перчатку; он выпрямился и поднес ее к губам. Затем спрятал в нагрудный карман – самое близкое к сердцу вместилище в современном костюме и зашагал по вереску, пренебрегая тропинками, точно по прямой к своему далекому дому на краю лугов.

ГЛАВА II
ТОМАЗИН ГУЛЯЕТ В ЗЕЛЕНОЙ ЛОЖБИНКЕ ВОЗЛЕ РИМСКОЙ ДОРОГИ

В ближайшие дни Клайм мало видался с Томазин, а когда виделся, то замечал, что она молчаливее, чем обычно. Под конец он спросил ее, о чем она так усердно думает.

– Знаешь, я совсем с толку сбилась, – откровенно призналась она. Понять не могу, в кого это Диггори Венн так влюблен. Из тех девушек, что тут были, ни одна его не стоит, а все-таки это же одна из них!..

Клайм на минуту попытался представить себе избранницу Веныа, но, не будучи особенно заинтересован в этом вопросе, снова пошел работать в саду.

К этой тайне Томазин еще некоторое время не могла найти ключа. Но однажды, одеваясь у себя в спальне для прогулки, она столкнулась с обстоятельством, которое заставило ее выйти на лестницу и крикнуть: "Рейчл!" Рейчл была молодая особа тринадцати лет от роду, чья должность состояла в том, чтобы носить ребенка гулять. Она немедля явилась на зов.

– Рейчл, – сказала Томазин, – ты не видала где-нибудь одну из моих новых перчаток? Пару вот этой.

Рейчл молчала.

– Почему ты не отвечаешь? – спросила ее хозяйка.

– Она, наверно, потерялась, мэм.

– Потерялась? Как так? Кто ее потерял? Я эту пару всего один раз надевала.

Рейчл обнаружила все признаки крайнего смущенья и под конец расплакалась.

– Простите, мэм, ради бога, нечего мне было надеть на майское гулянье, а тут вижу, ваши лежат, ну и подумала, возьму, надену, а потом назад положу. А одна-то и потерялась. Один человек дал мне денег – купить вам другие, да мне все времени не было в город съездить.

– Какой человек?

– Мистер Венн.

– Он знал, что это моя перчатка?

– Ну да, я ему сказала.

Томазин была так поражена этим открытием, что забыла сделать девочке выговор, и та тихонько ушла. А Томазин даже не шевельнулась, только обратила взгляд к зеленой лужайке, где в тот памятный вечер возвышалось майское дерево. Она долго стояла так в раздумье, потом решила, что гулять сегодня не пойдет, а лучше возьмется наконец всерьез за то хорошенькое платьице из шотландки, которое уже давно скроила для своей дочки по самому модному фасону, но так и не удосужилась дошить. Как получилось, что, взявшись всерьез, она за два часа ничуть не подвинулась вперед в своих трудах, это, конечно, загадка, – если не вспомнить, что предшествовавшее маленькое событие было из тех, что не рукам задают работу, а голове.

На другой день она уже, как всегда, занималась домашними делами и вернулась к своему обычаю гулять по пустоши без иных спутников, кроме маленькой Юстасии, достигшей того возраста, когда эти создания еще не отчетливо понимают, как им предназначено передвигаться в этом мире – на руках или на ногах, и часто претерпевают большие неприятности, пробуя и то и другое. Томазин нравилось, унеся ребенка в какой-нибудь укромный уголок на пустоши, давать ей возможность потренироваться в искусстве ходьбы на густом ковре из зеленого дерна и чебреца, где мягко падать вниз головой, если вдруг потеряешь равновесие.

Однажды, когда она исполняла таким образом свои тренерские обязанности и нагнулась к земле, чтобы убрать с пути ребенка веточки, стебли папоротника и прочие непреодолимые препятствия высотой в четверть дюйма, она с беспокойством увидела, что к ней чуть не вплотную подъехал всадник, чьего приближения она раньше не заметила, так как по мягкому травяному ковру лошадь ступала бесшумно. Всадник – это был Венн – помахал ей шляпой и галантно поклонился.

– Диггори, отдай мне мою перчатку, – сказала Томазин, ибо ей свойственно было при любых обстоятельствах идти прямо к делу, если оно сильно ее занимало.

Венн немедля спешился, сунул руку в нагрудный карман и подал ей перчатку.

– Спасибо. Очень любезно с вашей стороны, что вы ее сберегли, мистер Венн.

– Очень любезно, что вы так говорите.

– Нет, я правда была очень рада, когда узнала, что она у вас. Сейчас все стали такие равнодушные, я даже удивилась, что вы обо мне подумали.

– Кабы вспомнили, каким я был раньше, так бы и не удивлялись.

– Да, – быстро сказала она. – Но мужчины с вашим характером все такие гордые.

– Какой же у меня характер? – спросил он.

– Всего я, конечно, не знаю, – скромно ответила она, – но вот, например: вы всегда скрываете свои чувства под каким-то деловым тоном и обнаруживаете их, только когда остаетесь один.

– Гм! Почему вы знаете? – выжидательно спросил Венн.

– Потому, – сказала она и приостановилась для того, чтобы свою дочку, ухитрившуюся стать на голову, снова перевернуть надлежащим концом кверху, потому, что знаю.

– Не судите по другим, всяк ведь на свой образец, – сказал Венн. – А что касается чувств – то я даже хорошенько не знаю, какие теперь бывают чувства. Все был занят делами, то одним, то другим, ну и чувства у меня вроде испарились. Да, я теперь душой и телом предан наживе. Деньги – вот моя мечта.

– Ну, Диггори, как нехорошо! – укоризненно протянула Томазин, и по ее виду никак нельзя было угадать, принимает ли она его слова за чистую монету или только за попытку ее поддразнить.

– Оно и верно, чудно, да что поделаешь, – отвечал Венн снисходительно, как человек, примирившийся со своими пороками, которых уже не в Силах преодолеть.

– Вы же раньше всегда были такой милый...

– Вот это приятно слышать, потому, чем я был раньше, тем могу снова стать. – Томазин покраснела. – Только теперь это труднее, – добавил он.

– Почему? – спросила она.

– Вы теперь богаче, чем тогда были.

– Да нет, не очень. Я почти все перевела на ребенка, как и обязана была сделать. Оставила только на прожитье.

– И я этому очень рад, – мягко сказал Венн, поглядывая на нее краешком глаза. – Потому что так нам легче дружить.

Томазин опять покраснела; и после того, как они обменялись еще несколькими словами, судя по всему приятными для обоих, Венн вскочил на коня и поехал дальше.

Этот разговор происходил в зеленой ложбинке поблизости от старой римской дороги; Томазин часто здесь бывала. И надо заметить, не стала в дальнейшем бывать реже оттого, что однажды повстречалась там с Венном. А стал, или не стал Венн избегать этой ложбинки оттого, что однажды повстречался там с Томазин, об этом легко догадаться по тем действиям, которые она предприняла двумя месяцами позже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю