Текст книги "Возвращение на родину"
Автор книги: Томас Гарди
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
ГЛАВА II
ЕГО РЕШЕНИЕ ВЫЗЫВАЕТ СПОРЫ
Ибрайт любил своих ближних. Он был убежден, что главное, в чем нуждается большинство людей, – это знание, причем такое знание, которое приносит мудрость, а не достаток. Он хотел возвысить общество за счет индивидов, а не индивида за счет общества. Более того, он готов был сам стать первой жертвой на этом пути.
При переходе от буколической жизни к жизни интеллектуальной бывает по меньшей мере две промежуточных стадии, а часто и гораздо больше, и одной из этих стадий почти наверняка будет продвижение по общественной лестнице. Трудно себе представить, чтобы буколическая безмятежность могла расшевелиться сразу до чисто интеллектуальных целей, не пройдя сперва через достижение материальных благ как переходную ступень.
Местная особенность Ибрайта заключалась в том, что стремясь к высокому мышлению, он одновременно не хотел отрываться от простой, в некоторых отношениях даже дикой и скудной жизни и братства с простолюдинами.
Он был своего рода Иоанном Крестителем, но проповедовал не покаяние, а облагораживание человека. Духовно он жил уже в будущем своего края, иначе говоря – он был наравне с мыслителями своего времени, проживавшими в главных европейских городах. Тут он многим был обязан своей жизни в Париже, где он ознакомился с этическими учениями, популярными в те дни.
Именно это относительно передовое развитие было причиной того, что обстоятельства складывались для Ибрайта скорее несчастливо. Сельский мир еще не созрел для него. Свое время следует опережать только частично; быть целиком в авангарде неблагоприятно для славы. Если бы воинственный сын Филиппа был настолько впереди своего времени, что попытался бы создать новую цивилизацию без кровопролития, он был бы вдвойне богоподобным героем, каким казался своим современникам, но никто не слыхал бы об Александре.
Чтобы это опережение времени не вредило славе, нужно, чтобы оно заключалось главным образом в умении придавать идеям форму. Удачливые пропагандисты потому и имели успех, что ту доктрину, которую они так блестяще излагали, их слушатели уже давно чувствовали, но не могли выразить. Человек, который защищает эстетические стремления и осуждает стремление к материальным благам, вероятно, будет понят лишь теми, для кого завоевание материальных благ уже позади. Доказывать сельскому миру возможность культуры прежде роскоши, может быть, правильно по идее; но это попытка нарушить последовательность, к которой человечество издавна привыкло. Проповедовать эгдонским отшельникам; как хотел Ибрайт, что они могут возвыситься до ясного и всестороннего знания о мире, не проходя сквозь процесс обогащения, это почти то же, что доказывать древним халдеям, что, возносясь с земли в чистые эмпиреи, не обязательно сперва пройти сквозь промежуточное эфирное небо.
Был ли у Ибрайта уравновешенный ум? Нет, ибо это такой ум, который не имеет никаких особых пристрастий, о носителе которого можно с уверенностью сказать, что он никогда не будет посажен в желтый дом, как сумасшедший, подвергнут пытке, как еретик, или распят, как святотатец. А также, с другой стороны, что никогда ему не будут рукоплескать, как пророку, почитать его, как водителя душ, возвеличивать, как короля. Блаженная доля таких людей счастье и посредственность. Они создают поэзию Роджерса[22]
[Закрыть], картины Уэста, государственную мудрость Норта, духовное руководство Томлайна; все они находят путь к богатству, завершают жизнь среди общего уважения, с достоинством сходят со сцены, спокойно умирают в своих постелях; им воздвигают приличные памятники, в большинстве случаев ими вполне заслуженные. Будь у Ибрайта уравновешенный ум, он никогда не сделал бы такой нелепости, как бросить выгодное дело ради того, чтобы облагодетельствовать своих ближних.
Он шел по направлению к дому, не разбирая троп. Уж кто-кто, а Клайм хорошо знал вересковую пустошь. Он был пропитан ее образами, ее сущностью, ее запахами. Можно сказать, что он был ее созданием. Она предстала ему, когда глаза его впервые открылись; ее пейзажи вплетались в первые его воспоминания; его суждения о жизни были окрашены ею; его игрушками были кремневые ножи и наконечники стрел, которые он находил на склонах, дивясь, почему это камень "вырастает" в такие странные формы; его цветами были пурпурные колокольчики и желтые головки дрока; его животным миром – амеи и дикие пони; его обществом – ее человеческие обитатели. Возьмите все разнообразные виды ненависти, которые Юстасия Вэй питала к вересковой пустоши, и превратите их в столько же видов любви – и перед вами будет сердце Клайма. Пробираясь по взгорью, он оглядывал открывшиеся ему широкие дали и радовался.
Для многих Эгдон был местом, которое давно, много поколений назад, выскользнуло из своего столетия и теперь вторглось в наше как некое инородное тело. Это было нечто устарелое, и мало кто склонен был его изучать. Да и как могло быть иначе в наши дни квадратных полей, подстриженных изгородей и лугов, орошаемых столь правильно расположенными канавками, что в солнечный день они похожи на серебряный рашпер. Фермер, который, проезжая мимо, может улыбнуться сеяным травам, заботливо оглядеть наливающиеся колосья и печально вздохнуть над изъеденной мошкой репой, при виде этих дальних вересковых нагорий самое большее, если неодобрительно сдвинет брови. Но Ибрайт, озирая их с гребня холма, по которому лежала его дорога, невольно испытывал какое-то варварское удовлетворение, видя, что в тех немногих местах, где делались попытки подъема эгдонской земли, пашня, продержавшись год-другой, в отчаянии отступала, и там снова утверждались папоротники и кусты дрока.
Он спустился в долину и вскоре был уже дома, в Блумс-Энде. Его мать обирала увядшие листья с комнатных растений на окнах. Она как-то недоуменно подняла к нему глаза, словно не могла понять, почему он так долго остается с нею; уже несколько дней он замечал это выражение на ее лице. Он понимал, что если у поселян, собравшихся для стрижки, его поведение возбуждало любопытство, то у матери это уже была тревога. Она ни разу не спросила его словами, даже когда прибытие сундуков ясно показало, что сын не намерен скоро уехать. Но ее молчание громче, чем слова, требовало ответа.
– Я не вернусь в Париж, мама, – сказал он. – По крайней мере, на прежнюю мою должность. Я совсем бросил это дело.
Миссис Ибрайт обернулась в горестном изумлении.
– Я так и знала, что что-то неладно. Еще когда сундуки пришли. Но почему ты раньше мне не сказал?
– Да, следовало бы раньше. Но я не знал, одобрите ли вы мой план. Да и мне самому кое-что еще было неясно. Я ведь намерен пойти по совсем новому пути.
– Ты меня удивляешь, Клайм. Разве можно найти что-нибудь лучше того, что ты делаешь сейчас?
– Очень легко. Но это будет лучше не в том смысле, как вы думаете; большинство, наверно, скажет, что это хуже. Но я ненавижу теперешнее мое занятие и хочу сделать что-нибудь стоящее, прежде чем умру. И как учитель, мне кажется, я смогу это сделать, – я хочу быть учителем для бедных и невежественных людей и научить их тому, чему никто другой их не научит.
– После всех наших трудов, чтобы поставить тебя на ноги, сейчас, когда тебе нужно только продолжать идти вперед, к богатству, ты говоришь, что хочешь быть учителем бедняков. Твои фантазии, Клайм, тебя погубят.
Миссис Ибрайт говорила спокойно, но сила чувства за словами была слишком очевидна для того, кто так хорошо знал ее, как сын. Он ничего не ответил. Лицо его выражало безнадежность, которую испытываешь, когда видишь, что собеседник органически неспособен принять твои доводы, и сознаешь, что логика даже при благоприятных обстоятельствах может подчас оказаться слишком грубым орудием для передачи тонкой мысли.
Больше они ничего об этом не говорили, пока не сели обедать. В самом конце обеда мать вдруг опять начала, словно и не было с утра перерыва.
– Меня очень тревожит, Клайм, что ты приехал домой с такими мыслями. Я понятия не имела, что ты вздумал по собственному выбору испортить себе карьеру. Я, разумеется, всегда думала, что ты будешь пробиваться дальше, вперед, как делают мужчины, – все, достойные этого названия, – когда перед ними открыта дорога.
– Я не могу иначе, – взволнованно отвечал Клайм. – Мама, я ненавижу всю эту фальшь. Вы говорите – мужчины, достойные этого названия, ну, а может достойный этого названия мужчина тратить время на такие ничтожные пустяки, когда у него на глазах половина человечества гибнет потому, что нет никого, кто взялся бы за дело и научил их восстать против той жалкой участи, в которой они рождены? Каждое утро я просыпаюсь и вижу, что все живое стонет и мучается, как сказал апостол Павел, а я тем временем продаю блестящие побрякушки богатым женщинам и титулованным развратникам и потворствую самому презренному тщеславию – я, у которого хватит здоровья и сил для чего угодно. Целый год у меня на душе было неспокойно, и вот теперь конец – я не могу больше этим заниматься.
– Почему ты не можешь, когда другие могут?
– Не знаю. Может быть, потому, что есть много вещей, которые другие ценят, а я нет. Отчасти поэтому я и считаю, что должен сделать то, что задумал. Например, мое тело очень мало от меня требует. Я равнодушен ко всяким деликатесам, не нахожу вкуса в топких блюдах. Ну и надо этот недостаток обратить на пользу; раз я могу обойтись без многого, за чем люди гоняются, так можно будет эти деньги истратить на кого-нибудь другого.
Эти слова не могли не вызвать отклика в душе миссис Ибрайт, так как свои аскетические наклонности Клайм унаследовал не от кого другого, как от нее же самой; и там, где логика была бессильна, чувство нашло прямую дорогу, как ни старалась миссис Ибрайт это скрыть для пользы сына. Она заговорила уже с меньшей уверенностью:
– А все-таки ты мог бы стать богатым человеком, если б только продолжал начатое. Заведующий большим ювелирным магазином – чего еще желать? Человек, облеченный доверием, всеми уважаемый! Но ты, наверно, будешь как твой отец; как и ему, тебе надоедает жить хорошо.
– Нет, – сказал ее сын. – Это мне не надоедает, хотя мне и надоело то, что вы под этим подразумеваете. Мама, что такое "жить хорошо"?
Миссис Ибрайт сама была слишком вдумчива по натуре, чтобы удовлетвориться ходячими определениями, и, подобно сократовскому "Что есть мудрость?" и "Что есть истина?" Понтия Пилата, жгучий вопрос Ибрайта остался без ответа.
Воцарившееся молчание прервал скрип садовой калитки, потом стук в дверь, и дверь растворилась. На пороге появился Христиан Кентл в своем воскресном костюме.
На Эгдоне было в обычае начинать вступление к рассказу, еще не войдя в дом, так что к тому времени, когда гость и хозяин оказывались лицом к лицу, повествование уже шло полным ходом. Поднимая скобу и растворяя дверь, Христиан говорил:
– И подумать только, ведь я из дому-то в редкость когда выхожу, а нынче как раз там и оказался!
– Ты нам принес какие-то новости, Христиан? – сказала миссис Ибрайт.
– А как же, про колдунью, и простите уж, коли я не вовремя, потому я подумал: "Надо пойти им рассказать, хоть они, может, еще и не кончили обедать". Верите ли, я до сих пор как лист осиновый дрожу. Беды-то нам от этого не приключится, а? Как по-вашему?
– Да что случилось-то?
– Да вот были мы сегодня в церкви, ну, встали, когда полагается, стоим, а пастор и говорит: "Помолимся". "Ну, думаю, что стоймя стоять, что на коленках, какая разница", и стал, да не я один, а все, никто не захотел старику поперечить. Ну вот, стоим на коленях и простояли, может, минуту либо две, как вдруг слышим – вскрикнул кто-то, да страшно так, словно у него душа с телом расставалась. Все вскочили, и тут узналось, что Сьюзен Нонсеч уколола мисс Вэй заточенной вязальной спицей, она уже и раньше грозилась это сделать, только бы в церкви ее застать, да мисс Вэй редко в церковь ходит. Месяц небось караулила, все дожидалась, как бы сделать, чтобы у той кровь потекла, – это чтоб снять порчу со Сьюзеных детей, потому та давно их заколдовала. А сегодня Сью прошла за ней тихонечко в церковь и села рядышком, и как только та повернулась, так что удобно стало, Сью сейчас раз – и запустила ей иголку в руку.
– Боже, какой ужас! – сказала миссис Ибрайт.
– И так глубоко воткнула, что барышня сразу в обморок, а я испугался вдруг побегут все, меня затолкают, и спрятался за виолончель и больше уж ничего не видел. Но, говорят, ее вынесли на воздух, а когда оглянулись, где Сью, той уж и след простыл. Ох, да как же она вскрикнула, бедняжка! А настор, в стихаре, руки поднял, говорит: "Сядьте, сядьте, добрые люди!" Ну да как же, сели они! Ой, а знаете, что я доглядел, миссис Ибрайт? У пастора под стихарем сюртук надет! Когда он руки-то воздел, так и стало черный рукав видно.
– Какая жестокость, – сказал Ибрайт.
– Да, – откликнулась его мать.
– В суд бы надо подать, – сказал Христиан. – А вот и Хемфри, кажись, идет.
Вошел Хемфри.
– Ну, слыхали вы наши новости? Вижу, уж дошло до вас. А ведь вот чудно, – как кто из наших, эгдонских, в церковь пойдет, так что-нибудь неладное и случится. В последний раз Тимоти Фейруэй там был еще осенью, так это ж тот самый день, когда вы племянницы вашей брак запретили, миссис Ибрайт.
– Эта девушка, с которой так жестоко поступили, смогла сама дойти до дому? – спросил Клайм.
– Говорят, ей потом получшало и, пошла себе спокойненько домой. Ну, вот я вам все рассказал, пора мне и ко дворам.
– И мне, – сказал Хемфри. – Теперь узнаем, есть ли правда в том, что люди про нее говорят.
Когда они вышли на пустошь, Клайм сдержанно сказал матери:
– Ну, как вы теперь считаете – что мне еще рано становиться учителем?
– Это правильно, чтоб были учителя и миссионеры и тому подобные люди, ответила она. – Но правильно также, чтобы я старалась поднять тебя из этой жизни к чему-то лучшему и чтобы ты не возвращался в нее опять, как будто мною ничего не было сделано.
Попозже днем зашел торфяник Сэм.
– Я пришел запять у вас кое-что, миссис Ибрайт. Слыхали, наверно, что случилось с нашей красоткой с холма?
– Да, Сэм, уж человек шесть нам рассказали.
– Красоткой? – переспросил Клайм.
– Да она ничего себе, похаять нельзя, – отвечал Сэм. – У нас и то все говорят, – это, мол, диво, что такая женщина вздумала тут поселиться.
– Она темная или белокурая?
– Вот поди ж ты, я раз двадцать ее видел, а этого не запомнил.
– Темнее, чем Тамзин, – обронила миссис Ибрайт.
– И ничто ей не мило и ничем заняться не хочет.
– Она, значит, меланхолик?
– Все бродит одна, а с нашими ни с кем не дружит.
– Может быть, эта молодая девица склонна к приключеньям?
– Вот уж не знаю, не слыхал.
– Участвует иной раз с молодыми парнями в их играх, чтобы развеять скуку?
– Нет.
– Например, в святочных представлениях?
– Да нет же. У нее замашки совсем другие. По-моему, и помыслы-то ее все не здесь, с нами, а где-то невесть где, с лордами да с леди, которых ей никогда не знавать, во дворцах, которых ей больше никогда не видать.
Заметив, что Клайм как-то уж очень заинтересован этим разговором, миссис Ибрайт с некоторым беспокойством сказала Сэму:
– Вы, право, больше в ней видите, чем мы все. На мой взгляд, мисс Вэй слишком ленива, чтобы быть привлекательной. Я никогда не слыхала, чтобы она сделала что-нибудь полезное для себя или для других. С хорошими девушками все-таки не обращаются как с колдуньями, даже на Эгдоне.
– Пустяки какие, это ничего не доказывает, – сказал Ибрайт.
– Ну я, конечно, таких тонкостей не понимаю, – политично сказал Сэм, уклоняясь от возможно неприятного спора, – а что она есть, время покажет. Я ведь зачем к вам зашел, миссис Ибрайт: не одолжите ли нам веревку, самую крепкую и самую длинную, какая у вас есть? У капитана бадья в колодец сорвалась, нечем воды достать, а сегодня воскресенье, все дома, так хотим попробовать, авось вытащим. Мы уж трое вожжей связали, да не достает до дна.
Миссис Ибрайт разрешила ему взять любую веревку, какую он найдет в сарае, и Сэм отправился на поиски. Когда он потом проходил мимо двери, Клайм присоединился к нему и проводил до ворот.
– А что, эта юная колдунья еще долго пробудет в Мистовере? – спросил он.
– Надо думать, что долго.
– Какой позор – так ее обидеть! Она, вероятно, очень страдала, больше духом, чем телом.
– А конечно, недоброе дело, да еще девушка-то какая красивая! Вам бы ее повидать, мистер Ибрайт, вы сами издалека приехали, да и вообще свет повидали, не то что мы тут, сидни.
– Как вам кажется, она согласилась бы учить детей? – спросил Клайм.
Сэм покачал головой.
– Совсем другого сорта человек.
– Да это мне только так, сейчас в голову пришло... Конечно, надо бы повидаться с ней и поговорить, а это, кстати сказать, не так просто, наши семьи – ее и моя – не в ладах.
– Я вам скажу, как вы можете с ней повидаться, мистер Ибрайт, – сказал Сэм. – Сегодня в шесть часов мы пойдем к ним вытаскивать бадью, а вы приходите нам помочь. Нас будет человек пять-шесть, да колодец больно глубокий, лишняя пара рук не помешает, если, конечно, вам не обидно в таком обличье им показаться. А она, уж конечно, выйдет посмотреть либо так куда пойдет.
– Я подумаю, – сказал Ибрайт, и они расстались.
Он много думал об этом, но в тот день больше ни слова не было сказано в их доме о Юстасии. И для него оставался нерешенным вопрос, была ли эта романтическая жертва суеверий и меланхолический комедиант, с которым он беседовал в лунном свете, одним и тем же лицом или нет.
ГЛАВА III
ПЕРВЫЙ АКТ ВЕКОВЕЧНОЙ ДРАМЫ
День был хороший, и Клайм около часу гулял с матерью по вереску. Поднявшись на высокий гребень, который отделял долину Блумс-Энда от соседней, они постояли немного, глядя по сторонам. В одном направлении в низине на самом краю пустоши виднелась гостиница «Молчаливая женщина», в другом поднимался в отдалении Мистоверский холм.
– Вы хотите зайти к Томазин? – спросил он.
– Да. Но тебе не обязательно сегодня к ней идти, – ответила мать.
– Тогда я тут с вами расстанусь, мама. Я иду в Мистовер. Миссис Ибрайт подняла к нему вопросительный взгляд.
– Помогу им вытаскивать бадью из капитанского колодца, – продолжал он. – Там очень глубоко, так что и я буду нелишним. И, кроме того, мне хочется поглядеть на эту мисс Вэй, не столько из-за ее красоты, как по другой причине.
– Непременно надо идти? – спросила мать.
– Да я уж надумал. И он ушел.
– Ничего нельзя сделать, – мрачно пробормотала мать Клайма, глядя ему вслед. – Они наверняка увидятся. Ах, лучше бы Сэм свои новости в другие дома приносил, а не в мой.
Удаляющаяся фигура Клайма становилась все меньше и меньше, то поднимаясь, то опускаясь по пригоркам на его пути.
– Очень уж он мягкосердечный, – сказала про себя миссис Ибрайт, все еще следя за ним глазами, – а то бы ничего. Как спешит!
Он действительно таким решительным шагом, не разбирая дороги, стремился сквозь заросли дрока, словно от этого зависела его жизнь. Его мать глубоко вздохнула и повернула обратно к дому. Вечерняя дымка уже сгущалась в низинах, затягивая их туманом, но все возвышенности еще обстреливались косыми лучами закатного солнца; оно поглядывало и на шагающего Клайма, и тысячи других глаз, – каждый кролик и каждый дрозд-рябинник, затаившиеся в кустах, – пристально за ним следили, и впереди него двигалась длинная тень.
Приблизившись ко рву и поросшему дроком валу, составлявшим укрепления капитанского обиталища, Клайм услышал за валом голоса, – очевидно, работы по извлечению бадьи уже начались. У боковой калитки он остановился и заглянул во двор.
Полдесятка крепких мужчин стояло цепочкой, держа веревку, которая, перекинувшись через лежачий ворот над колодцем, исчезала в его недрах. Тимоти Фейруэй, безопасности ради привязанный поперек тела другой веревкой, покороче, к одному из стояков, склонялся над горлом колодца, придерживая правой рукой длинную веревку в той ее части, которая вертикально уходила вниз.
– Ну-ка потише, ребята, – сказал Фейруэй.
Разговоры умолкли, и Фейруэй сообщил веревке круговое движение, словно размешивая тесто. Спустя минуту из глубины донесся глухой плеск: спиральный извив, приданный веревке, достиг крюка на дне.
– Тащите! – сказал Фейруэй, и мужчины, державшие веревку, принялись выбирать ее, наматывая на ворот.
– Что-то есть, – сказал один.
– Так тяните поосторожней, – сказал Фейруэй.
Они все больше и больше выбирали веревку, и через некоторое время снизу, из колодца, донесся звук равномерно капающей воды. Он становился тем резче, чем выше поднималось ведро; наконец было вытащено около ста пятидесяти футов веревки.
Тогда Фейруэй зажег фонарь, привязал его к другой веревке и стал спускать ее в колодец рядом с первой. Клайм подошел и заглянул вниз. Странные мокрые листья, для которых не существовало времен года, и причудливо-узорчатые мхи обнаруживались на стенках колодца по мере того, как фонарь опускался; наконец лучи его упали на смутный ком из перепутанной веревки и бадьи, покачивающийся в волглом темном воздухе.
– Мы ее только за край дужки подцепили, – ради бога, осторожней!
Они тянули с величайшей бережностью, пока в колодце двумя ярдами ниже не показалась бадья, словно умерший друг, снова возвращающийся на землю. Три-четыре руки протянулись к ней, как вдруг дернулась веревка, визгнул ворот, двое передних в цепочке повалились навзничь, послышался стук падающего тела о стенки колодца, и со дна донесся громовой всплеск. Бадья опять сорвалась.
– Ах, чтоб ей! – сказал Фейруэй.
– Спускай опять, – сказал Сэм.
– У меня уже спина задеревенела, столько времени согнувшись стоял, сказал Фейруэй, выпрямляясь и потягиваясь с такой силой, что хрустнули суставы.
– Отдохните немного, Тимоти, – сказал Ибрайт. – Я стану на ваше место.
Опять спустили крюк. Его стремительный удар о далекую воду отдался у них в ушах, как звук поцелуя, после чего Ибрайт стал на колени и, нагнувшись над колодцем, принялся кругообразно водить крюком, как раньше делал Фейруэй.
– Обвяжите его веревкой, это же опасно! – раздался мягкий и тревожный голос откуда-то сверху.
Все обернулись. Говорила женщина из верхнего окна, стекла которого сверкали в красном зареве заката. Губы ее приоткрылись, казалось, она на миг забыла, где она.
Ибрайта обвязали веревкой вокруг пояса, и работа продолжалась. Еще что-то вытащили, но тяжесть была небольшая, и оказалось, что это только виток веревки, отвязавшийся от бадьи. Мокрую массу бросили в сторонку на землю; Хемфри занял место Ибрайта, и крюк снова спустили.
Ибрайт в задумчивости отошел к сваленной на траву веревке. В тождестве только что прозвучавшего голоса девушки и голоса меланхолического комедианта у него теперь не оставалось сомнений. "Какая заботливая!" – подумал он.
Юстасия покраснела, когда заметила, какой эффект произвели ее слова на стоявших внизу, и теперь больше не показывалась в окне, хотя Ибрайт долго на него поглядывал. И пока он там медлил, мужчины у колодца наконец благополучно вытащили бадью. Один пошел искать капитана, чтобы узнать, какие будут дальнейшие распоряжения. Капитана дома не оказалось; вместо него в дверях появилась Юстасия и подошла к ним. Она держалась непринужденно, со спокойным достоинством, весьма далеким от той силы чувства, которая прозвучала в ее заботливых словах о безопасности Клайма.
– А сегодня уже можно будет достать воду? – спросила она.
– Нет, мисс. Дно у бадьи вышибло начисто. И так как мы сейчас ничего не можем сделать, то мы уйдем, а придем завтра утром.
– Опять без воды, – уронила она и повернулась, чтобы уйти.
– Я могу прислать вам немного из Блумс-Энда, – сказал Клайм, выступая вперед и приподнимая шляпу; остальные уже выходили в калитку.
Мгновение Ибрайт и Юстасия глядели друг на друга, как будто каждый вспоминал те несколько минут в лунном свете, которые были их общим достоянием. И после этого обмена взглядами спокойная неподвижность ее черт смягчилась, ее сменило более утонченное и теплое выражение, как будто жесткий свет полдня за несколько секунд возвысился до благородства и прелести заката.
– Благодарю вас, но это, право, не нужно.
– Да ведь у вас же нет воды?
– Ну, это я считаю, что нет воды, – сказала она, краснея и поднимая свои опушенные длинными ресницами веки, как будто поднять их было делом, требующим размышления. – Но мой дедушка считает, что воды у нас довольно. Пойдемте, я вам покажу.
Она сделала несколько шагов в сторону, он последовал за ней. Когда она подошла к стыку между насыпями, где были проделаны ступеньки, чтобы подниматься на вал, она вспрыгнула на них с легкостью, неожиданной после ее вялых движений у колодца. Это, между прочим, показывало, что ее томность происходила не от недостатка силы.
Клайм поднялся следом за ней и заметил наверху на валу круглое выжженное пятно.
– Зола? – спросил он.
– Да, – сказала Юстасия. – На пятое ноября мы тут устраивали маленький костер, и это след от него.
На этом месте был костер, который она зажгла, чтобы привлечь Уайлдива.
– Вот какая у нас есть вода, – сказала она и бросила камешек в пруд, лежавший с наружной стороны вала, как белок глаза без его зрачка. Камень упал в воду с громким плеском, но Уайлдив не появился на другой стороне пруда, как это однажды было. – Мой дедушка говорит, что во время своих морских походов он двадцать лет пил вдвое худшую воду, – продолжала она, – и считает, что и мы отлично можем пить эту, когда нет другой.
– Что ж, это верно, в зимнее время в этих прудах нет грязи. Они только что наполнились дождевой водой.
Она покачала головой.
– Я уже приспособилась жить в глуши, – сказала она, – но пить из пруда не могу.
Клайм поглядел в сторону колодца, где теперь никого не было, все уже ушли домой.
– За ключевой водой далеко посылать, – сказал он, помолчав. – Но если вам так не нравится прудовая вода, попробую достать для вас колодезной. – Он пошел к колодцу. – Да, мне кажется, я смогу. Привяжу вот это ведерко.
– Но раз я не стала тех утруждать, то, по совести, не могу и вам позволить...
– Никакого труда, я сделаю это с удовольствием.
Он привязал ведерко к сваленной на землю длинной веревке, перекинул ее через ворот и стал спускать, давая веревке скользить меж ладоней. Но, отпустив немного, он задержал ее.
– Надо сперва закрепить конец, а то можно все потерять, – сказал он подошедшей ближе Юстасии. – Не можете ли вы подержать веревку, пока я это сделаю, – или мне пойти позвать вашу служанку?
– Я подержу, – сказала Юстасия, и он передал веревку ей в руки, а сам пошел искать конец.
– Можно, я буду спускать потихоньку? – спросила Юстасия.
– Только не надо много, – сказал Клайм, – а то, если ведро уйдет глубоко, вы увидите, насколько оно станет тяжелее.
Юстасия все-таки начала травить веревку. Когда Клайм завязывал конец, она вдруг вскрикнула:
– Я не могу ее удержать!
Клайм подбежал к ней, но задержать веревку ему удалось, только замотав ненатянутую часть вокруг стояка; тогда она сильно дернулась и остановилась.
– Вас не поранило?
– Есть-таки.
– Очень?
– Нет; кажется, нет.
Она раскрыла ладони. Одна кровоточила, – веревкой содрало кожу. Юстасия обернула руку носовым платком.
– Надо было бросить, – сказал Ибрайт. – Почему вы не бросили?
– Вы сказали – держать... Это уж во второй раз меня сегодня ранят.
– Ах да, я слышал. Краснею за мой родной Эгдон. И серьезное вам нанесли повреждение?
В его голосе было столько сочувствия, что Юстасия медленно подняла рукав и открыла свою круглую белую руку. На гладкой коже горело ярко-красное пятнышко, словно рубин на паросском мраморе.
– Вот, – сказала она, тронув пятнышко пальцем.
– Какой низкий поступок, – сказал Клайм. – Неужели капитан допустит, чтобы эта женщина осталась безнаказанной?
– Он как раз сейчас пошел по этому делу. Я не знала, что у меня такая магическая репутация.
– И вам стало дурно? – сказал Клайм, глядя на крохотную алую ранку, как будто ему хотелось поцеловать ее и тем излечить.
– Да, я испугалась. Я так давно не была в церкви. И, наверно, еще долго не пойду, – может быть, никогда. Я не могу смотреть им в глаза после этого. Ведь правда, это страшно унизительно? Я потом хотела умереть. Но теперь мне уже все равно.
– Я приехал сюда, чтобы вымести всю эту паутину, – сказал Ибрайт. – Не хотите ли вы мне помочь? Будете учить в старших классах. Мы можем принести здесь много пользы.
– Что-то не очень хочется. Я не слишком люблю своих ближних. Иногда почти ненавижу.
– Все-таки я думаю, если бы вы познакомились с моим планом, вы бы заинтересовались. А ненавидеть людей не стоит; уж если что ненавидеть, так то, что их сделало такими.
– Вы хотите сказать – природу? Я уже ее ненавижу. Но о ваших планах я буду рада послушать в любое время.
Теперь положение вполне определилось, и оставалось только попрощаться. Клайм хорошо это понимал, да и Юстасия сделала какой-то заключительный жест; все же он смотрел на нее, словно хотел еще что-то сказать. Если бы он не жил раньше в Париже, возможно, это так и осталось бы несказанным.
– Мы уже встречались, – проговорил он наконец, глядя на нее, пожалуй, с большим интересом, чем то было необходимо.
– Я этого не признаю, – тихо и сдержанно ответила она.
– Но я могу думать, что хочу.
– Да.
– Вы одиноки здесь.
– Не выношу вереска, кроме как когда он цветет. Для меня Эгдон жестокий тюремщик.
– Да что вы! – воскликнул он. – А меня он всегда бодрит и успокаивает и придает мне силы. Если бы надо было выбирать, где жить, я бы из всех мест на земле выбрал только эти нагорья.
– Они интересны для художников, но у меня нет никаких способностей к рисованию.
– А вон там, совсем близко, – он бросил камешек в нужном направлении, есть очень любопытный друидический камень. Вы часто ходите на него смотреть?
– Я даже не знала, что тут есть такой камень. Но я знаю, что в Париже есть Бульвары.
Ибрайт задумчиво глядел в землю.
– Этим много сказано, – проговорил он.
– Да. Конечно.
– Помню, и я когда-то испытывал такую же тоску по городской суете. Пять лет в большом городе радикально это излечивают.
– Послал бы мне бог такое лекарство! А теперь, мистер Ибрайт, я должна пойти в дом перевязать свою раненую руку.
Они расстались, и Юстасия исчезла в сгущающихся сумерках. Душа ее была полна до краев. Прошлое перестало существовать, только сейчас начиналась жизнь. Клайм же далеко не сразу разобрался в своих чувствах и лишь значительно позже понял, как на него повлияло это свиданье. А сейчас, пока он шел домой, у него было лишь одно ясное ощущение – что его план теперь почему-то представляется ему в сияющем ореоле. Образ прекрасной женщины переплелся с ним.
Придя домой, он поднялся наверх, в комнату, в которой хотел устроить себе рабочий кабинет, и весь вечер занимался тем, что распаковывал книги из ящика и расставлял их на полках. Из другого ящика он достал лампу и бутыль с керосином. Он заправил лампу, разложил все нужное на столе и сказал: