355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Гарди » Возвращение на родину » Текст книги (страница 2)
Возвращение на родину
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:23

Текст книги "Возвращение на родину"


Автор книги: Томас Гарди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

ГЛАВА III
МЕСТНЫЙ ОБЫЧАЙ

Если бы наблюдавший все это путник находился возле самого кургана, он распознал бы в этих людях поселян – взрослых мужчин и мальчиков – из соседних деревень. Каждый, поднимаясь по склону, нес четыре больших вязанки дрока – две спереди, две сзади, что достигалось с помощью двух длинных, положенных на плечи палок, на заостренные концы которых и были наткнуты эти вязанки. Все это они тащили на себе добрую четверть мили, из дальней части пустоши, заросшей почти исключительно дроком.

За такими огромными вязанками человека даже не было видно, пока он не сбрасывал ношу, – казалось, идет куст на двух ногах. Двигались они гуськом, в том же порядке, как овцы в стаде, то есть старшие и более сильные впереди, те, что помоложе и послабее, – сзади.

Наконец, все вязанки были сложены, и на макушке кургана – он на много миль кругом был известен под прозвищем Дождевого кургана – выросла пирамида из дрока в тридцать футов окружностью. Теперь одни готовили спички и выбирали самые сухие пучки дрока, другие распутывали плети ежевики, которыми были скреплены вязанки. А кое-кто, пока шли эти приготовления, посматривал по сторонам, озирая обширное пространство, открывавшееся с этой высоты и уже тонувшее во мраке. В эгдонских долинах ничего не увидишь вокруг, кроме угрюмого лика самой пустоши, – здесь же кругозор был так широк, что охватывал и окрестные села, лежавшие за пределами Эгдона. Ничего в отдельности сейчас уже нельзя было разглядеть, но все вместе ощущалось как смутные, затаившиеся в темноте дали.

Пока мужчины и мальчики готовили костер, в тех уплотнениях тьмы, которыми обозначались эти дальние селения, произошла перемена. Там и сям стали вспыхивать маленькие красные солнца и хохолки света, пестря огнями темную равнину. То были костры в других приходах и деревнях, где люди тем же способом отмечали праздник. Одни костры, очень далекие и зажженные в сырых низинах, глухо просвечивали сквозь туман, так что видны были только расходящиеся веером бледные лучи, похожие на пук соломы; другие, близкие и яркие, кроваво рдели, как раны на черной шкуре. Были среди них Менады с багровыми от вина лицами и развевающимися волосами. Эти бросали отсветы на молчаливое лоно облаков и, озаряя разверстые в нем воздушные пещеры, превращали их в кипящие котлы. Во всей округе можно было насчитать до тридцати костров, и так же, как при плохом свете можно по положению стрелок на циферблате узнать час, хотя цифры и неразличимы, так и люди на холме по направлению и углу безошибочно определяли, в какой деревне горит костер, хоть самой деревни и не могли видеть.

Высокий огненный язык внезапно взвился над Дождевым курганом, и все, кто еще смотрел на дальние чужие костры, поспешили вернуться к тому, который был создан их собственными стараниями. Веселое пламя расписало золотом внутреннюю сторону этого людского круга, пополнившегося теперь еще новыми запоздалыми пришельцами, мужчинами и женщинами, и даже на темный вереск позади них набросило дрожащее сияние, которое редело и гасло там, где бока кургана закруглялись и уходили вниз. Стало видно, что курган представляет собой половинку шара, такую же аккуратную, как в тот день, когда его только что насыпали; сохранилась даже кольцевая канавка на том месте, откуда брали землю. Плуг никогда не тревожил этой скудной почвы. В ее негодности для фермера таилось ее богатство для историка. Ничто тут не было стерто, потому что не было ухожено.

Люди, озаренные пламенем костра, как будто стояли в каком-то верхнем ярусе мира, отдельном и независимом от темноты внизу. Со всех сторон их окружала бездна – так чудилось им оттого, что взгляд, привыкший к свету, не проникал в эти черные глубины. Иногда, правда, случалось, что взревевшее с внезапной силой пламя забрасывало туда быстрые отблески, словно высылало разведчиков в неведомую страну, и тогда какой-нибудь куст на дальнем склоне, озерцо, участок белого песка на миг ответно вспыхивал таким же красноватым огнем, а затем снова все терялось во мраке. Тогда казалось, что вся эта нижняя бездна – это преддверие Ада, такое, каким узрел его в своих видениях божественный флорентиец, когда заглянул туда, склонившись над краем; и в бормотании ветра по лощинам слышались жалобы и мольбы "могучих душ", обреченных вечно парить там в пустоте.

Эти мужчины и мальчики из соседней деревин словно бы вдруг нырнули в глубь столетий и вынесли оттуда какой-то завет седой древности, ибо то, что они сейчас делали, уже не раз вершилось в этот же час и на этом месте. Пепел от жертвенных огней древних бриттов еще лежал, чистый и нетронутый, под темным дерном кургана. Погребальные костры более поздних лет точно так же бросали отсветы на окрестные низины. Празднества в честь Тора и Одина пришли им на смену и отсняли в положенное время. Теперь уж можно считать установленным, что в этих осенних кострах, одним из которых наслаждались сейчас поселяне, следует видеть прямое наследие друидических ритуалов и саксонских похоронных обрядов, а вовсе не воспоминание народа о Пороховом заговоре[3]

[Закрыть]
.

А кроме того, осенью всякого тянет разжечь костер. Это естественное побуждение человека в ту пору, когда во всей природе прозвучал уже сигнал гасить огни. Это бессознательное выражение его непокорства, стихийный бунт Прометея против слепой силы, повелевшей, чтобы каждый возврат зимы приносил непогоду, холодный мрак, страдания и смерть. Надвигается черный хаос, и скованные боги земли возглашают: "Да будет свет!"

Яркие блики и черные как сажа тени, падая на лица и одежду стоявших вокруг людей, придавали всей этой сцене чисто дюреровскую резкую выразительность. Но уловить подлинный склад каждого лица, так сказать, его постоянный нравственный облик, было невозможно, – быстрые языки пламени взвивались, кивали, разлетались в воздухе, пятна теней и хлопья света беспрестанно меняли место и форму. Все было неустойчиво – трепетно, как листва, и мимолетно, как молния. Впадины глазниц, только что глубокие и пустые, как в голом черепе, вдруг до краев наливались блеском; худая щека миг назад была темным провалом, теперь она сияла, изменчивый луч то углублял морщины, то совершенно их сглаживал. Ноздри казались черными колодцами, жилы на старческой шее – позолоченным лепным орнаментом, то, что по природе своей было лишено лоска, вдруг покрывалось глазурью, а блестящие предметы, например, серп для резки дрока в руках у одного из поселян, становились прозрачны, как стекло; глаза вспыхивали, словно фонарики. Те, кого природа наделила сколько-нибудь необычной внешностью, превращались в уродов, уроды в чудовищ, ибо все было доведено до крайности.

Возможно поэтому, что лицо старика, которого веселый огонь тоже выманил на вершину, вовсе не состояло из одного только носа и подбородка, как это казалось. Он стоял у самого костра, нежась в тепле, словно у печки, и длинным пастушеским посохом подгребал в огонь разбросанные вокруг остатки хвороста. Иногда он поднимал глаза, измеряя высоту пламени и следя за полетом искр, которые тоже взвивались вверх в токе горячего воздуха и уплывали в темноту. Яркий свет и оживляющее тепло мало-помалу привели его в веселое настроение, а потом и в восторг. С посохом в руке он принялся в одиночку выплясывать жигу, отчего гроздь медных печаток на цепочке, свисавшей из-под его жилета, сверкала и раскачивалась, как маятник. Он даже затянул песню – хлипким тоненьким голоском, похожим на жужжание пчелы в дымоходе.

Пойду я к королеве, граф,

Войду в ее покои

И исповедую ее,

И ты пойдешь со мною.

Надень монашеский наряд,

И я надену тоже,

И к королеве мы с тобой

Войдем, как люди божьи.

Но на втором куплете он задохнулся, и песня оборвалась. Это привлекло внимание плотного мужчины средних лет, который стоял у костра, прочно утвердившись на толстых ногах и крепко вжав, в щеки опущенные книзу углы рта, словно желая отвести от себя малейшее подозрение в склонности к подобному же легкомыслию.

– Славная песня, дедушка Кентл, – проговорил он, обращаясь к морщинистому весельчаку, – да только не под силу твоим стариковским легким. Что, дед, небось хочется, чтоб тебе опять было три раза по шесть, как тогда, когда ты только учил эту песню?

– А? Чего? – отозвался дедушка Кентл, прекращая пляску.

– Я говорю, хотел бы ты снова стать молодым? А то нынче, похоже, в мехах у тебя дырка. Голосу-то уж нету!

– Зато уменье есть. Вот кабы не умел я спеть да сплясать, ну, тогда был бы я не моложе самого старого старика. А так я еще молодцом, а, Тимоти?

– Ну, а как наши новобрачные – там, в гостинице "Молчаливая женщина"? осведомился его собеседник, указывая на тусклый огонек, светившийся в низине за большой дорогой, но на порядочном расстоянии от того места, где сейчас отдыхал охряник. – Правда ли, нет ли, что у них что-то не заладилось? Ты бы должен знать, ты же человек толковый.

– Хоть малость и гуляка? Есть такой грешок, всегда за мной водился. Да это беда небольшая, сосед Фейруэй, с годами пройдет.

– Я слыхал, они хотели сегодня вернуться. Сейчас уж, наверно, дома. А дальше ничего не знаю.

– Так надо бы пойти их поздравить!

– И совсем это ни к чему.

– Да отчего же, пойдем! Я-то уж непременно пойду. Где веселье, там я первый!

Твоим приказам, мой король,

Я повинуюсь свято,

Но королева пред тобой

Ни в чем не виновата.

– Я вчера встретил миссис Ибрайт, невестину тетку, и она мне сказала, что ее сын, Клайм, приезжает домой на рождество. Ох, и дошлый парень этот Клайм! Ученый! Мне бы столько всего знать, сколько у него в голове припрятано! Ну, я поболтал с ней, шуточку отпустил одну-другую, как водится, а она посмотрела на меня и говорит: "Господи, говорит, на вид-то какой почтенный, а послушать – дурень!" Да мне-то что, я ей так и сказал, я, мол, твои слова ни во что не ставлю, вот тебе! Ловко я ее отбрил, а?

– По-моему, это она тебя отбрила, – сказал Фейруэй.

– Да что ты! – испуганно откликнулся дедушка Кентл, сразу потеряв весь свой апломб. – Это что ж, по-твоему, выходит, я такой и есть, как она сказала?..

– Выходит, что так. А Клайм, стало быть, из-за этой свадьбы и приезжает? Чтобы мать не оставалась одна в доме?

– Ну да, ну да, из-за этого. Нет, а ты послушай, Тимоти! Я, правда, шутник, все знают, да ведь могу и по-серьезному разговаривать. Хочешь, все тебе расскажу про эту парочку? Вот послушай. Они, точно, сегодня утром в шесть часов в город поехали венчаться, и больше уж их никто не видал, да небось к вечеру воротились, и теперь уже мужчина и женщина, – то есть, тьфу! – муж и жена. Что, разве плохо я рассказал? И разве не видишь теперь, что миссис Ибрайт ошиблась?

– Да ладно уж, хорош! А я и не знал, что они опять за прежнее взялись даром что мать ей запретила... И давно это у них сызнова пошло? Ты не знаешь, Хемфри?

– Да! Давно ли? – с важностью вопросил дедушка Кентл, тоже поворачиваясь к Хемфри. – Отвечай-ка!

– А с тех самых пор, как ее мать, то бишь тетка, передумала и сказала, пусть, мол, уже выходит за него, коли ей охота, – отвечал Хемфри, не отрывая глаз от огня. Это был несколько мрачный молодой человек, очевидна промышлявший резкой дрока, потому что под мышкой у него был серп, на руках кожаные перчатки, а на ногах толстые краги, твердые, как медные поножи филистимлянина. – Оттого, наверно, они и решили обвенчаться в другом приходе. А то миссис Ибрайт столько тогда шуму наделала, в церкви-то во время оглашения, смешно было бы после этого тут же у нас свадьбу устраивать.

– А конечно, смешно, да и тем-то бедняжкам вроде как стыдно, – это я, впрочем, так, догадываюсь, а там кто их знает, – рассудительно заметил дедушка Кентл, все еще стараясь сохранить солидный вид и осанку.

– Да, я сам был в тот день в церкви, – сказал Фейруэй. – Чудно, а? Я ведь нечасто туда хожу.

– Где уж нам часто ходить, – с жаром подхватил дедушка Кентл. – Я все лето сбирался, а теперь зима на носу, так уж вряд ли соберусь.

– Я три года не бывал, – сказал Хемфри. – По воскресеньям больно спать хочется, а идти далеко, да еще раздумаешься – ну, положим, я потружусь, схожу, так неужто за это меня допустят в царствие небесное, когда стольких не допускают, ну и останешься дома и никуда не пойдешь.

– А я вот был, – с твердостью заявил Фейруэй, – и не только был, а еще и сидел на одной скамье с миссис Ибрайт. И хотите – верьте, хотите – нет, а у меня кровь застыла в жилах, когда я услышал, что она говорит. Да, прямо кровь застыла, вот как! Я же сидел с ней рядом. – Рассказчик оглядел присутствующих, теперь подошедших ближе, чтобы послушать, и еще плотнее, чем всегда, сжал губы, как бы подчеркивая этим строгую точность своего описания.

– Ах, страсти!.. – вздохнула какая-то женщина сзади.

– Только что пастор сказал: "Если есть возражения против этого брака, заявите", – продолжал Фейруэй, – как вдруг встает женщина рядом со мной, у самого моего локтя. "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", – говорю я себе. Да, соседи, даром что в храме божьем, а именно так я сказал. Сами знаете, нет у меня такой повадки, чтобы клясться и ругаться, и которые тут есть женщины, пусть сейчас на меня не обижаются. Но что я сказал, то сказал, скрывать не хочу, – ведь если б я скрыл, это была бы ложь.

– Верно, верно, сосед Фейруэй.

– "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", – говорю я себе, повторил рассказчик, непреклонной строгостью лица и тона показывая, что повторение вызвано исключительно необходимостью, а отнюдь не желанием посмаковать кощунственные слова. – И вдруг слышу, она говорит: "Я запрещаю этот брак!" – "Хорошо, мы с вами поговорим после службы", – отвечает пастор, да так спокойно, совсем по-домашнему, будто и не священник, а простой человек, и святости в нем не больше, чем во мне или в вас. А она стоит, – ни кровинки в лице. Может, помните, в Уэзербери в церкви есть памятник – солдат сидит, ногу на ногу положил? Еще мальчишки у него нос отбили? Вот и она такая же была белая, когда сказала: "Я запрещаю этот брак!"

Слушатели прокашлялись и подбросили хворостинок в огонь, – не потому, что в том была надобность, но чтобы дать себе время извлечь мораль из этого рассказа.

– А я, как узнала, что им нельзя пожениться, так-то обрадовалась, словно мне шестипенсовик подарили, – послышался робкий голос. Это говорила Олли Дауден, бедная женщина, кормившаяся тем, что вязала на продажу веники и метлы из вереска. Она всегда была вежлива и с друзьями и с недругами, признательная всему миру уже за одно то, что ей позволяли оставаться в живых.

– А теперь она все равно за него вышла, – сказал Хемфри.

– После того, как миссис Ибрайт передумала и дала согласие, – закончил Фейруэй с независимым видом, как будто его слова были не просто повторением того, что еще раньше сказал Хемфри, но плодом его собственных размышлений.

– Ну, пусть даже им стыдно, а я все ж таки не понимаю, почему было не сыграть свадьбу здесь, у нас, – сказала дебелая женщина, у которой корсет скрипел, словно высохшие ботинки, всякий раз, как она поворачивалась или наклонялась. – Плохое ли дело – собрать соседей да повеселиться, хоть об рождество, хоть на свадьбе. Другой бы рад был угождение людям сделать, а эти на-ка, все тайком да втихомолку. Не люблю этаких скрытных.

– А я, хотите верьте, хотите нет, не люблю веселых свадеб, – веско заявил Тимоти Фейруэй, снова обводя строгим взглядом присутствующих. – И, признаться, не осуждаю Томазин Ибрайт и соседа Уайлдива за то, что они все тишком проделали. Ведь свадьба это что значит? То тебе жига[4]

[Закрыть]
, то рил[5]

[Закрыть]
, хочешь не хочешь, а становись в круг. А ногам-то оно накладно, когда тебе уже за сорок.

– Да уж на свадьбе не откажешься, надо же отплатить хозяевам за угощение!

– На святках пляши, потому что раз в году, на свадьбах пляши, потому что раз в жизни. Даже на крестинах, ежели по первому либо по второму ребенку, так и то норовят один-два рила всунуть. А сколько еще петь приходится!.. Нет, по мне, всего лучше хорошие похороны. Угощенье не бедное, чем на свадьбе, а то и побогаче. А ногам покойнее. Посидеть за столом да потолковать об усопшем – это же не то что хорнпайп отхватывать!

– А потанцевать на похоронах, значит, никак нельзя? Пожалуй, люди скажут, это, мол, уж, значит, чуток перестараться, как ты считаешь, Тимоти? – любознательно осведомился дедушка Кентл.

– Да, только там может степенный человек без опаски смотреть, как кувшин ходит вкруговую.

– Не понимаю все-таки, как Томазин Ибрайт на этакую скаредность согласилась, – начала снова Сьюзен Нонсеч, дебелая толстуха, возвращаясь к своей прежней теме. – Ведь какая девушка хорошая, совсем как барышня, а свадьба – ну хуже, чем у голытьбы последней! Да и жених-то – разве бы ей такого надо? Только и есть в нем, что из себя пригляден.

– Э, нет, не скажи, он парень ловкий, а по учености, пожалуй, самому Клайму Ибрайту не уступит. Не к тому его готовили, чтоб в трактире стоять за стойкой. Вы же знаете, он инженером был, да сбился с пути, так, чтобы с голоду не пропасть, а взял за себя эту гостиницу. Ученье впрок не пошло!

– Ох, это часто бывает, – вздохнула Олли, та смиренница, что вязала метлы. – А все ж таки учатся все, да и выучиваются. Посмотришь на иного, раньше, хоть ты его режь, не сумел бы кружочка на бумаге вывести, а теперь, гляди-ка, уже фамилию свою подписывает, и перо у него не брызнет, даже, бывает, кляксы ни одной не посадит. Да что – стол даже ему не надобен, чтобы локти разложить и животом упереться, – так, стоя, и пишет!

– Это верно, – сказал Хемфри. – До чего народ стал полированный!

– Да хоть меня взять, – подхватил дедушка Кентл. – Пока не пошел я в ополченье в восемьсот четвертом году, не послужил в солдатах, так такой же был телепень, как вы все. А теперь меня хоть куда поверни, нигде не оплошаю!

– Да, кабы ты годился еще в женихи, – сказал Фейруэй, – так теперь-то сумел бы расписаться в церковной книге. Не то что наш Хемфри, он-то насчет грамоты по отцу пошел. Помню, Хем, когда я женился, только взял я перо, гляжу, строчкой выше крест наляпан – зда-аровый, руки в стороны, как у чучела, это твои родители как раз перед нами венчались, и отец, стало быть, свой знак поставил. Ох, и страшенный был крест, черный, голенастый, ни дать ни взять твой батюшка. Не выдержал я, прыснул со смеху, хоть еле дышал от жары, – запарился я с этой свадьбой, а тут еще жена на руке виснет, а Джек Чангли с ребятами в окошко на нас таращатся, зубы скалят. Да тут же подумал я, что вот ведь они и недавно женились, а уже чуть не каждый день ругаются, а теперь я, дурак, в такую же кашу лезу, так, верите ли, в озноб кинуло!.. Да-а, это был денек!

– Уайлдив и годами постарше Томазин Ибрайт. А она к тому ж и собой хороша. Молодой девушке такому человеку на шею бросаться – это уж надо совсем дурой быть.

Эту тираду произнес недавно подошедший к костру торфяник; он держал на плече широкую сердцевидную лопату – обычное орудие торфореза, – и в отблесках от костра ее навостренный край сверкал, как серебряный лук.

– Сотня к нему прибежит, только бы кликнул, – проворчала толстуха.

– А ты, сосед, видал когда-нибудь мужчину, за которого бы ни одна женщина не пошла? – спросил Хемфри.

– Я? Нет, не видал, – ответил торфяник.

– Ни я, – сказал кто-то.

– Ни я, – сказал дедушка Кентл.

– А я вот видал, – изрек Тимоти Фейруэй, еще тверже упираясь ногой в землю. – Знавал я такого. Но только одного, заметьте. – Он громогласно прокашлялся, как будто опасался, что слова его могут не дойти до слушателей из-за неясности произношения. – Да, я знавал такого человека, – повторил он.

– И что же это было за чучело такое несчастное? Урод, что ли, какой или калека? – спросил торфяник,

– Зачем калека? Не слепой он был и не глухой или там немой. А кто таков, не скажу.

– У нас его знают? – спросила Олли.

– Навряд ли, – сказал Тимоти. – Да я имен не называю... Эй, там, ребятки! Подбросьте-ка еще сучьев в огонь!

– А чего это у Христиана Кентла зубы стучат? – спросил молодой паренек из дыма и колыхающихся теней по ту сторону костра. – Прозяб, Христиан?

Тонкий невнятный голос ответил:

– Да нет, я ничего.

– Иди сюда, Христиан, покажись. Я не знал, что ты здесь, – милостиво сказал Фейруэй, обращая сострадательный взгляд в ту сторону, откуда был слышен голос.

В ответ на это приглашение из дыма возник тощий, узкоплечий парень, с жидкими, бесцветными волосами, одетый словно бы не по росту, – из рукавов торчали длинные костлявые руки, из штанин такие же длинные и костлявые лодыжки. Он нерешительно сделал два шага вперед, потом – очень быстро – еще пять-шесть шагов, уже не по своей воле, а подтолкнутый кем-то сзади. Это был младший сын дедушки Кентла.

– Чего ты дрожишь, Христиан? – добродушно спросил торфяник.

– Я – этот человек.

– Какой?

– За которого ни одна женщина идти не хочет.

– Вот те на! – сказал Тимоти Фейруэй, выкатывая глаза, чтобы лучше обозреть всю длинную фигуру Христиана. Дедушка Кентл тоже уставился на сына, как курица на высиженного ею утенка.

– Да, это я. И я очень боюсь, – пролепетал Христиан. – Не повредит это мне, а? Я всегда говорю, что мне наплевать, божусь даже, а на самом деле совсем мне не наплевать, иной раз такой страх нападет, не знаешь куда деваться.

– Ах, чтоб тебе, вот ведь чудно! – сказал Фейруэй. – Я же совсем не про тебя думал. Выходит, в наших краях еще один есть! Да зачем тебе было признаваться, Христиан?

– А что ж делать, коли оно так? Я же не виноват? – Он обратил к ним свои неестественно круглые глаза, обведенные, как на мишени, концентрическими кругами морщинок.

– Это-то конечно. А все ж таки радости мало, меня прямо мороз подрал по коже, когда ты про это сказал, – я думал, только один есть такой горемыка, а оказывается, двое! Плохо твое дело, Христиан. Да ты почем знаешь, что они бы за тебя не пошли?

– А я к ним сватался.

– Ишь ты! Вот бы уж не подумал, что у тебя хватит смелости. И что же последняя тебе сказала? Может, не так страшно, удастся еще ее уломать?

– "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", – вот какие были ее слова.

– М-да! Не обнадежила! "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", это, брат, крепко сказано. Но и то еще ничего, тут только терпенье нужно, подождать, пока у нахалки у этой седой волос пробьется, тогда небось добрей станет. Сколько тебе лет. Христиан?

– Об осень, как картошку копали, тридцать один стукнуло.

– Не так чтобы очень молод. Но время еще есть.

– Это я с того дня считаю, когда меня крестили – там у них записано в большой книге, что в ризнице лежит. Но мать мне говорила, что от родов до крестин еще сколько-то времени прошло.

– А-а!

– А сколько, хоть убей, не помнит. Знает только, что в ту ночь луны не было.

– Луны не было – э, брат, это плохо! Слушайте, соседи, ведь плохо это для него, а?

– Плохо, – подтвердил дедушка Кеитл, качая головой.

– Мать точно знает, что луны не было, нарочно справлялась у одной женщины, у которой календарь был. Всякий раз ее спрашивала, когда мальчика рожала, потому, слыхала, люди говорят: "Нет луны – нет жены", – так хотела знать, какая доля мальцу выпадет. А что, мистер Фейруэй, как вы считаете, это верно, насчет луны-то?

– Да. "Нет луны – нет жены", – это старая поговорка, мудрая. Кто родился в новолуние, тот, значит, к супружеству не сроден, так бобылем и помрет. Эх, Христиан, надо ж было тебе изо всего месяца в такой день нос наружу высунуть!

– А когда вы родились, луна, наверно, вовсю светила? – сказал Христиан, с завистливым восхищением глядя на Фейруэя.

– Да, уже не в первой была четверти, – небрежно уронил мистер Фейруэй.

– Я бы готов капли в рот не брать, на празднике урожая трезвым ходить, только бы не эта беда – что без луны родился, – продолжал Христиан тем же жалобным речитативом. – Люди надо мной смеются: "Какой, говорят, ты мужчина, роду своему без пользы", – а оно вон ведь откуда идет!

– Да, – вздохнул присмиревший дедушка Кентл. – А все-таки его мать, когда он мальчишкой был, иной раз по целым часам плакала, глаз не осушала, все боялась, вдруг он выправится с годами и в солдаты пойдет.

– Э, да не помирают же от этого, – сказал Фейруэй. – Валухи тоже живут, сколько им положено, не одни бараны.

– Так, может, и я еще поживу? А по ночам, Тимоти, по ночам-то мне не опасно?

– Ты всю жизнь будешь один в постели лежать. А привиденья, известно, не тем являются, кто с женой в обнимку спит. У нас, кстати сказать, будто бы недавно одно видели, очень странное!

– Ой, нет, нет, не надо, не говорите! А то я ночью вспомню, умру со страху! Да вы меня не послушаетесь, я знаю, расскажете, а мне потом спиться будет... А чем оно странное, Тимоти?.. Ой, нет, не говорите!

– Я сам не очень-то верю в привиденья. Но это, говорят, настоящее, без обману. Его мальчонка один видел.

– А какое же оно?.. Ой, нет, не надо...

– Красное. Призраки, они все больше белые, а этот словно в крови выкупался.

Христиан с шумом вдохнул воздух, отчего, впрочем, ничуть не расширилась его впалая грудь, а Хемфри спросил:

– Где его видели?

– Да тут же, на пустоши, только не где мы сейчас, а подальше. Да не стоит к ночи про это поминать. А что вы скажете, соседи, – продолжал Фейруэй более веселым тоном, – насчет того, чтобы нам всем пойти сейчас поздравить молодоженов? – Он с важностью оглядел слушателей, как будто эта идея принадлежала ому самому, а не дедушке Кентлу. – Уж раз люди поженились, надо радоваться, потому, ежели плакать, они все равно не разженятся. Песню им споем, как полагается. А потом, как ребята и женщины домой уйдут, можно и в трактир заглянуть – выпить за новобрачных и сплясать малость перед ихней дверью. Мне-то без надобности, я, сами знаете, непьющий, да хотелось бы молодую потешить, славная девушка, сколько раз мне из своих рук стаканчик подносила, еще когда с теткой жила в Блумс-Энде.

– А что ж! И заглянем! – вскричал дедушка Кентл, повернувшись с такой живостью, что медные его печатки взлетели в воздух. – У меня и то уж в горле пересохло, с утра капли во рту не было. А в "Молчаливой женщине" пивцо есть знатное, на прошлой педеле варили. Эх, погуляем, соседи, хоть бы и всю ночь напролет, завтра воскресенье, выспимся.

– Экой ты верченый, дедушка Кентл, – сказала толстуха, – старику вроде бы и не пристало!

– Ну и верченый, ну и что, а тебе завидно? Ты бы рада меня за печку загнать, чтобы сидел да охал! А я вот лучше им песню спою, "Веселых матросов" либо еще какую, – я, слава те господи, все могу, как есть молодец на все руки!

Король его через плечо

Окинул грозным взглядом:

"Не вышло бы тебе висеть

С разбойниками рядом".

– Да, так вот и сделаем, – сказал Фейруэй. – Споем им свадебную, и пусть себе живут-поживают! А про Клайма Ибрайта одно скажу – поздно спохватился. Коли не хотел, чтоб она за Уайлдива выходила, так приезжал бы пораньше да сам на ней и женился.

– Да, может, он просто хочет у матери немножко пожить, чтобы не страшно ей было одной?

– А мне вот никогда страшно не бывает, даже самому чудно. – сказал дедушка Кентл. – Ночью я такой храбрый – что твой адмирал!

К этому времени костер уже начал гаснуть, топливо было не такое, чтобы долго поддерживать огонь. Остальные костры на всем обозримом с холма пространстве тоже заметно потускнели. По яркости, окраске и стойкости того или другого костра можно было судить о том, какой материал для него использован, а отсюда до некоторой степени и о характере растительности в тех местах. Светлое лучистое пламя, такое же, как на кургане, говорило о зарослях вереска и дрока, которые действительно и простирались на много миль в одну сторону. По другим направлениям пламя вспыхивало быстро и столь же быстро гасло, что служило указанием на самое легкое топливо – солому, сухую ботву, обычные отходы пашни и огорода. Самые стойкие огни, светившиеся ровно и спокойно, словно планета или круглый немигающий глаз, означали дерево ореховые сучья, вязанки терна, а может быть, даже и толстые чурбаки. Эти были редки, и хотя сравнительно небольшие и не столь яркие, как трепетное и преходящее сияние вереска и соломы, теперь именно они побеждали в силу своей долговечности. Те уже гасли один за другим, эти оставались. Все такие костры горели далеко к северу на врезавшихся в небо вершинах, в краю густых рощ и саженых лесов, где почва была иной, а вереск необычным и чуждым явлением.

Все, кроме одного: этот горел ближе всех и светлее всех, как луна среди звезд. Не с той стороны, где в долине тускло светилось маленькое окно, а в прямо противоположном направлении. Он горел так близко, что, несмотря на малую величину, яркостью превосходил все остальные.

Этот неподвижный огненный глаз давно уже привлекал внимание стоявших на кургане. А когда их собственный костер осел и померк, они еще чаще стали туда поглядывать. Уже и многие дровяные костры отгорели и растаяли в темной дали, а этот пылал по-прежнему.

– До чего же он близко, этот костер, – сказал Фейруэй. – Даже видно, как мальчишка кругом ходит.

– Я могу камень туда добросить, – сказал один из мальчиков.

– И я могу, – тотчас откликнулся дедушка Кентл.

– Э, нет, дети мои, не добросите. Оно только кажется близко, а на самом деле туда мили полторы, – сказал торфяник.

– Это у нас на пустоши, а все-таки не дрок горит. – добавил он.

– Колотые дрова, вот это что, – решил Тимоти Фейруэй. – Только чистая лесина такое пламя дает. И горит это в Мистовере, на горушке, что перед домом старого капитана. Чудак человек! У себя на усадьбе костер зажег, за своей насыпью и канавой, чтоб никто другой не попользовался, даже близко бы подойти не мог! А на что ему, старому, костер? Когда и ребятонка-то в доме нет, кого бы потешить?

– Капитан Вэй нынче куда-то далеко ходил, страх как уморился, – сказал дедушка Кентл, – вряд ли это он зажег.

– Да он бы и хороших дров пожалел, – вставила толстуха.

– Ну так, наверно, ото его внучка, – сказал Фейруэй. – Хотя и ей-то зачем – не маленькая.

– А может, ей нравится, – сказала Сьюзен. – Она тоже этакая, с причудами. Живет одна, ни с кем по знается.

– А красивая девушка, – заметил Хемфри, – особенно когда одно из своих городских платьев наденет.

– Это верно, – сказал Фейруэй. – Ну пускай себе палит свой костер, бог с ней. Наш-то, гляжу, совсем прогорел.

– И как сразу темно стало, – пролепетал Христиан, оглядываясь назад и еще больше округляя свои заячьи глаза. – Не пойти ли уж нам домой, а, соседи? На пустоши, я знаю, худого еще не случалось, а все-таки лучше бы домой... Аи, что это?

– Ничего больше, как ветер, – успокоил его торфяник.

– Я считаю, пятое ноября в городах еще можно вечером праздновать. А в такой глуши, как у нас, только бы днем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю