412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Бернхард » Стужа » Текст книги (страница 21)
Стужа
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:02

Текст книги "Стужа"


Автор книги: Томас Бернхард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

День двадцать седьмой

«Какой-то дьявольский страх, представьте себе, всегда удерживал меня от самоубийства. Кроме того, из глубинного мрака наплывали всякие раздумья, вообще происходило общение с самим собой, во мне весьма отчетливо отражалась некая норма. Убеждения моей человеческой натуры, это чудовищное состояние развития ума и моего внутреннего мира…

Да, я всегда умел отстраниться от самоубийства, от всех этих неисчислимых случаев безграничного разочарования, эксцессов, преступлений, наследственных наклонностей, этих непосильных для человека трудностей… К вашему сведению, я, как и все люди, всю жизнь общался почти всегда только с самим собой в этом странном неудобном мире, где нет никаких законов… нет даже возможности толком рассмотреть его… я был слишком небезразличен, если хотите знать, я всегда был человеком решений, противоречий, страха…»

Материал наблюдений за Штраухом (в моей памяти) разросся неимоверно. Кое-что, по мере возможности, я записал. Я мог бы прислать отчет. Но способ, каким объясняют состояние животного, не приложим к человеку. Моя задача – своего рода учебное пособие. Для художника Штрауха от моей миссии наверняка не будет никакой пользы. Почему? Ассистент Штраух, вероятно, станет меня расспрашивать. Я сумею привести ему кое-какие фразы и наглядно изобразить походку художника. Теперь я могу сказать, почему Штраух приехал в Венг. Почему он расстался с Веной. Почему сжег свои картины. Почему он ненавидит. Почему уходит в леса. Не спит. Я знаю почему! Я могу передать, что и как он говорит и почему его носит на волнах между сумасшествием и тотальной неприязнью; что он ощущает при встречах с хозяйкой и при виде живодера с заплечным мешком. Почему, на кого и на что он плюет. Я знаю, чем он всё время мается, знаю, что за человек художник Штраух, этот постоянно преследуемый, считающий себя бесполезным созданием, бывший живописец, узы которого с братом и сестрой и другими людьми существуют лишь на бумаге и который на самом деле всегда был один, так отчаянно одинок, что это невозможно себе представить даже с помощью моего отчета. Это сравнимо с одиночеством мухи, оказавшейся зимней порой в городской квартире, где на нее ополчаются все взбудораженные обитатели, пока не размажут ее по стене, ибо чувствуют себя жертвами назойливости этой мухи, ее жесточайших атак. Они сбегаются на один пятачок и молча решают доконать эту муху, этого зверя, как выражаются они в воинственном упоении, – это чудовище! – которое отравляет воздух и праздничный вечер, они даже не ведают, что это за существо и что творится в нем, пусть даже это всего лишь зимняя муха в большом городе. Я наблюдал художника Штрауха, подглядывал за ним, я лгал ему, как требовало мое задание, и сводил его с ума своими вопросами, а еще больше – своим молчанием, нанося порой удары прямо в голову, в затылок – самое его больное место. Я тяготил его своей молодостью. Раздражал своими планами. Своей робостью. Своим неумением. Своей капризностью. Я веду речь о смерти, не зная, что такое смерть, что есть жизнь, что есть всё это… всё, что я делаю, я делаю в неведении, да, и я обременяю его, губя и его, и себя тоже. Губя? Наконец я попытался сегодня даже описать самые различные способы самоубийства, чем поверг его в полный мрак. «Самоубийство – моя натура, да будет вам известно», – говорит он. Он рассекает палкой воздух, точно чудовище, которое перестало быть таковым, он лупцует воздух пространства, где уже нет никаких небес, нет даже ада. Воздух, рассекаемый его палкой – это воздух, и ничего больше, и, как мне стало ясно, даже не одна из стихий.

«Наступает день, когда приходишь домой и понимаешь: отныне надо за всё платить, и с этого момента становишься старым и мертвым. В один прекрасный день кончается всё, хотя жизнь может, наверное, длиться, сколько ей будет угодно. Умираешь раз и навсегда, и вся красота, всё, что есть и чем может быть счастье, богатство, – всё на свете ушло от тебя безвозвратно». Художник говорит это как бы про себя, не мне. На деревенской площади, куда мы пришли, не намереваясь заранее, поскольку просто кружили по дорогам, целиком погрузившись в свои мысли, он сказал: «Какой же это ужас, собачий лай! Я всю жизнь ненавидел его. И всегда боялся укуса бешеной собаки и смерти от бешенства. Уже дорога в школу была насквозь пролаенным беспутьем! У меня сердце сжималось в судороге, представьте себе. Собаки набрасываются на человека и страшным ударом лап опрокидывают его. Хозяева натравливают своих псов на людей, которые ничего не сделали ни им, ни их собакам. Вас могут страшно искусать! Вот набросится освирепевшая туша, и это может кончиться вашей гибелью! Доги… – сказал художник, – доги-мясники и волкодавы! Лай! Шагу не ступить! Ненавижу собак! У моей сестры, к вашему сведению, гостиничная собака вырвала однажды кусок бедра. А хозяин даже не извинился. Хоть бы ужаснулся!.. Вопьется в тебя такая вот тварь, и все ваши усилия напрасны! Нередко они отрывают карманы пальто! Нападают сзади на старых тугоухих людей, а их потом, может быть, через несколько дней хватает сердечный удар. Когда я прихожу сюда, собаки бегут мне навстречу, и я вынужден пару раз взмахнуть палкой, чтобы они оставили наконец меня в покое. Без палки мне здесь не жить!» Когда миновали кладбище, он заметил: «Крестьянские похороны – некий ритуал. Покойника обмывают, завертывают в льняное полотно, кладут на помост для прощания, снова обнажают и облачают в воскресный костюм». У изножия произносят предписанные, переходящие из века в век молитвы. Молятся поочередно братья и сестры покойного, потом родители, потом родители родителей, дети, внуки. Или же другие родственники. Они поют скорбные песни со средневековым текстом, которого никто из них не понимает. На латыни. По всему дому развешиваются портреты усопшего. Его пожитки собирают, сортируют и надписывают именем того, кто должен их получить. Они просят покойника о заступничестве на небесах, куда он, по их представлениям, удалился. Они задают ему вопросы и получают от него ответы. Они кропят его святой водой «и произносят его имя как заклинание».

Всё это пронеслось у меня в голове: балаганщики, эксцентричный бродяга с его «летучим театром», труп собаки, похоронные процессии, поступки хозяйки, муж которой, томящийся где-то далеко в тюрьме, точно на привязи, и вынужденный горбатиться ради куска требухи и миски баланды, никогда не привыкнет к деревянным башмакам и дерюге, а на соломенном тюфяке и в наручниках на запястьях, может статься, обретет для себя убежище. Кто знает. Всё, что мелькнуло в голове, было неотделимо от ощущения стужи, и это чуть не свело меня с ума. Тянулось сумасшедшее утро, кромсаемое музыкой духового оркестра, меня дурманило от пива, копченостей и воскресных костюмов с их странным человеческим запахом. Вспомнилась минувшая ночь. Подумалось о том, как всё далеко друг от друга, о том, что всё нереально и тем не менее существует как нечто привычное и незначительное. День сегодня выдался холодный, как никогда, и я написал в больницу, чтобы мне выслали мое зимнее пальто, иначе я не вынесу стужи. И книгу Кольтца, так как я не думал уезжать. Теперь мне не уехать. Опять всё те же дороги, всё это сжимается, свивается, как веревка, и хлещет по мыслям. Вот на моем столе начатое письмо моему брату и мой Генри Джеймс, который скоро будет дочитан до конца. На улице, должно быть, стало еще холоднее. Час от часу холодало столь же стремительно, как и темнело. Когда я слышу, как художник, пыхтя, поднимается к себе, мне становится муторно. Сейчас я должен приниматься за дело, излагать какие-то мысли о нем. Ведь надо было составлять отчет. Мне было неясно, сколько ему лет. Как он ходит и что означает его походка? Как он встает, как садится? Что и как говорит?! А я? Как отношусь к нему я теперь? Прежде всего я обманщик. Вчера он пронзил меня взглядом и спросил: «Юриспруденция, говорите, это правда?» Я ответил: «Да, юриспруденция». И тут воцарилось молчание. Долина утопала во мраке, точно бездыханная от безветрия. Потом повалил снег. Потом послышались выстрелы со стороны леса на теневой стороне, но то, что доносилось помимо выстрелов, когда я в одиночестве брел в гостиницу, не могло быть ревом оленя. «Мир сжимается в моем сердце», – сказал художник. Это записано? И не бессердечно ли фиксировать такие дикости, какие я записываю сейчас? Вынужденная необходимость. И возможно, всё это лишь потому, что меня принуждают. Что это? Разговоры, которые я веду с художником? Вряд ли. Какие-то узловые пункты? Во всем черта болезненности, о чем говорил его брат, «и всё же есть страшная дистанция». По чьей вине? Но теперь я так неплохо знаю важнейшие фрагменты его жизни. Однако ничего не могу с ними поделать. Слишком большой снегопад всегда разделяет нас. В памяти мелькнула картина: он сидит на кровати и рассматривает свое тело. Что ему видится? Болезнь, с которой «он всё же по разные стороны»? Страшно было слышать, как он вчера разговаривал с железнодорожником. Страшно было видеть, как он всегда признавал правоту другого, который ровным счетом ничего не понимал, ничего не мог понять. И как он теперь признает правоту за всеми. Все его слова – признание правоты. И в самом деле, он всегда до предела бессилен.

Каждый возраст разделен целыми верстами с миром, который тиранит его в своих интересах. Иногда на него, художника, находят состояния давних лет, вызванные каким-нибудь запахом, который связан, например, с кофейным полдником в доме бабушки или с кудахтаньем кур где-нибудь на большом крестьянском подворье. Кроме того, не первый раз чудится запах кондитерской в большом городе, зальчика, где сидели какие-то поистине нездешние дамы. «Мгновения бытия трехлетнего существа возвращаются к тридцатилетнему». Теперь он видит их из иной ситуации иного ужаса. Его остужают деревья какой-нибудь аллеи, которая ассоциируется с домашними заданиями второго класса народной школы. С посещениями церкви, имевшими в детстве привкус определенного отрезка времени, так же как и подневольное исполнение таких повинностей, как вылезать из постели, ложиться спать и решать арифметические задачи. Волшебные чары, навеваемые ладаном, «славой в вышних Богу» и мадоннами из дерева, изготовленными по заказу священника местным токарем. В пору учебы, означавшей – ходить учиться и учиться возражать. В пору истовых вечерних молитв. И затем: «Допустим, в гостинице прозвучит какое-нибудь слово, – сказал художник, – и оно сделает меня таким, как двадцать лет назад». И еще: «Человек никогда не бывает одним и тем же». Мгновения прошлого, изначальные ощущения, забытые и восстановленные на том месте, где были оборваны: в лесу, в церкви, во дворе школы. Город и деревня чередовались для него по прихоти родителей и деда с бабушкой, а по прихоти политики скитается в этом мире и он, и его мысль, стоит только назад оглянуться. «Всё слилось, всё свалялось, – говорит он, – я мог есть даже там, где всё было заблевано и самого тянуло блевать, и я же мог так усовершенствовать свои манеры, что и принцессы бы подивились». Он играл как самые низкие, так и самые высокие роли. «Я всегда был гением перевоплощения». Он, «как никто, овладел искусством не выделяться. Торжественная церемониальность и изысканный стол были для меня таким же привычным делом, как жевать бутерброд в оберточной бумаге». Однако это не только игра: «Я до мозга костей был человеком, обходящимся замасленной оберточной бумагой, но и таким, кто умеет благородно вкушать, и всё же больше тем, кому приходится иметь дело с едой в оберточной бумаге…» Детство: школы и больницы, разговоры о профессии, которые приводили только к одному итогу – отчаянию родителей и деда с бабушкой. Вечная дерготня, связанная с опекой, на которую его обрекли. Прекращение вспомоществований именно в тот момент, когда он нуждался в деньгах, «как никогда»! Устройство на работу, одна попытка за другой. «Я выполнял любую, самую грязную работу». Попытки проскочить туда-сюда, поступить в высшее учебное заведение, в одно, в другое, в третье. Всюду – неудача. Недели постельного окоченения. Шатание по улицам и голод, отнимавший способность принять какое-либо решение. Брат и сестра закрылись в своем «таинственном мире». Смерть дедушки, бабушки, смерть родителей. Возвращение. Фабрика, ставшая удавкой для всяких мыслей.

«Я часто встаю среди ночи, – сказал художник, – вы же знаете, я не сплю. Представьте себе эту голову. Если я уж выбрался из постели, я начинаю ощупывать руки, потом ноги, медленно двигать ими, что очень трудно, поскольку я не сразу достигаю равновесия. Именно из-за этой вот головы, если хотите знать, стоит мне только подняться, и возникают проблемы с равновесием, я должен остерегаться резко вставать с постели. Я стою совершенно раздетый, прислушиваюсь, напрягаю слух: снаружи вроде бы никакого движения, в гостинице тоже, словно вымерло всё человечество. Птицы, должно быть, сидят на ветвях, эти черные зимние птицы, но они даже не шелохнутся. Подойдешь к окну, выглянешь, а на деревьях птицы: толстые оперенные грудки, им уже не запеть. Не знаю, что за порода, но это всегда одни и те же птицы. Я пытаюсь несколько раз пройтись по комнате, так, чтобы голова не раскалывалась от боли, которую вызывают усилия при ходьбе. Знаете, каково быть человеком, которому неимоверной боли стоит дышать и ходить одновременно? Я осторожно присаживаюсь к столу и начинаю писать заметки, заметки обо всем, что меня занимает. Но не тут-то было, дальше третьего или четвертого слова дело не идет… разумеется, страшно, когда хочешь что-то записать… и вдруг эта мысль, которая только что была в голове и казалась вполне убедительной и ценной, пропадает вовсе. Ночи для меня – муки смертные, да будет вам известно, я коротаю их тем, что занимаюсь изучением своего тела: я сажусь перед зеркалом и рассматриваю себя. Не всё же разделываться с высокоумными вопросами. Поэтому я сейчас часто устраиваю длительные сеансы простого телосозерцания. Это единственное, оставшееся мне удовлетворение; оно смягчает боль, буча в голове стихает, жар и возбуждение уже не нарастают. Я переваливаю через ночь, через ужасное отчаяние, если хотите знать, которое запечатлено на стенах, исцарапанных моими ногтями. Видите, – сказал художник, – у меня сломаны ногти. Голова обдает такой неимоверной болью, что я и описать не могу».

Вернувшись в Шварцах, я прочитал в газете «Демократишес Фольксблатт»: «На территории Венгской сельской общины в прошлый четверг пропал без вести человек без определенных занятий, некий г. Штраух из В. Ввиду затяжного снегопада пришлось прервать поисковые мероприятия, в которых принимали участие и представители жандармерии». Вечером того же дня я закончил свою практику в Шварцахе и уехал в столицу, где продолжаю свою учебу.

Венделин Шмидт-Денглер.Томас Бернхард: смысл и значение [6]6
  Перевод А.Белобратова.


[Закрыть]
1

Можно ли так вот запросто полностью передать читателям другого культурного региона смысл и значение такого феномена, как Томас Бернхард? Можно ли вообще говорить о его «значении», если мы читаем Бернхарда на другом языке и в совершенно иных социокультурных обстоятельствах? Пристало ли вообще говорить о значении? В любом случае, начну с наблюдения: Томасу Бернхарду за последние двадцать лет удалось завоевать позицию классика современной литературы, и это касается не только Австрии или немецкоязычного региона. Бросается в глаза живой интерес к нему в романских странах: в Италии, Испании и Франции переведены почти все произведения Бернхарда. В Великобритании отношение к нему более сдержанное. Этот автор явно меньше говорит англо-саксонскому common sense. Однако и в Англии, и в США Бернхард по меньшей мере признан как крупный автор, пусть и лишь для посвященной публики. Бернхарда восторженно приняли читатели славянских стран, а с недавнего времени внимание к нему (в среде специалистов) проявляется и в России, и в странах бывшего СССР. Любопытно, что в Южной Корее, например, существует Общество Томаса Бернхарда. Нас радует и представляется очень важным то обстоятельство, что интерес к Бернхарду проявляется и в Китае. В любом случае можно говорить об известности, которая возникла не только за счет издательской рекламы или на уровне личных культурных связей. Литературная критика в разных странах мгновенно реагирует на публикации Бернхарда и о Бернхарде, и это позволяет сделать вывод, что его произведения явно обладают качествами, которые воздействуют на читателей поверх барьеров, возникающих из-за различия культур и языков. Следовательно, его стоит рассматривать не как единичное австрийское (или немецкое) явление, а скорее как пример того, что даже в те времена, когда повсюду слышны жалобы на плачевное состояние литературы и на ее жалкую роль в обществе, существует то, что можно гордо именовать подлинной литературой, литературой мировой. Это совершенно трезвая констатация фактов, основанная на конкретных данных. Другие авторы могут быть более популярны, – возьмем, к примеру, Стефана Цвейга, – однако Бернхард вызывает стойкий интерес у людей самого разного происхождения и образовательного уровня, и этот интерес заслуживает некоторого объяснения.

2

Насколько отмеченное нами внимание к Бернхарду дает повод радоваться, настолько же оно дает основание и задуматься, ведь оно в определенной степени вытеснило интерес к произведениям писателя. Их место занимает – и прежде всего в Австрии – личность писателя и его эскапады. Бернхард превратился в своего рода звезду масс-медиа в меньшей степени благодаря своим книгам и в большей – из-за продуманных и умелых провокационных поступков, с помощью которых ему удавалось возмутить коллективное сознание австрийцев. Все говорили о Бернхарде, о его заявлениях и выступлениях, но не о его книгах. Воздействие Бернхарда на своих современников стало частью его творчества и одновременно отчасти поглотило его. Бернхарду удалось вырваться из гетто, в которое наша западная цивилизация заключила литературу. Он стал знаковой фигурой, и, как мне представляется, стоит задаться вопросом, какие стороны его личности и творчества сделали его, по крайней мере в пределах европейской культуры, столь значительным автором. И я предлагаю читателю вернуться от скандалов вокруг Бернхарда к книгам Бернхарда и внимательно к ним приглядеться.

3

Бернхард за свою относительно недолгую жизнь (1931–1989) оставил обширное творческое наследие: опубликовано девять романов, пять повестей, четыре сборника новелл, два тома прозаических зарисовок, пять автобиографических книг, восемнадцать полномасштабных пьес, несколько коротких драматических произведений, три книги стихов, а также многочисленные интервью и письма. Стоит упомянуть и о том факте, что его рукописное наследие по объему примерно равно опубликованному (правда, речь идет прежде всего о его записях и набросках из раннего периода творчества, примерно до 1960 г.). [7]7
  Бернхард начал работу над романом «Стужа» в 1960 году. В его архиве сохранились три редакции, в которых просматриваются основные черты будущего произведения. При этом в первых двух редакциях персонажи и места действия сильно отличаются друг от друга. Третий вариант в основной своей части совпадает с напечатанным текстом, однако многие главы в опубликованной книге Бернхард расположил в иной последовательности. Некоторые части произведения («История с бродягой» и «Туда и обратно») были написаны и вошли в готовую книгу в процессе подготовки романа к публикации в 1963 году.


[Закрыть]
То есть мы имеем дело с огромным корпусом текстов. Нам известно, что количество написанного не решает дела, однако уже эта фантастическая работоспособность писателя может внушать уважение.

Если же речь заходит о том, чтобы в рамках данного ограниченного объемом послесловия к роману «Стужа» дать оценку всему творчеству писателя, то задача мне предстоит нелегкая. Надо сказать, что год от года (а я пишу о Бернхарде уже давно) эта задача становится не легче, а все труднее. Чем дольше я занимаюсь его произведениями, тем больше загадок в них нахожу. Позволю себе наметить некоторые узловые моменты, на основании которых попытаюсь объяснить, в чем заключается обаяние творчества классика современной австрийской литературы и чем вызван стойкий интерес к нему.

Поначалу обратимся к книгам австрийского писателя. У того, кто читает Бернхарда, возникает впечатление, что его произведения отличаются особой стилистической гомогенностью, что написал их автор, который владеет герметичным и только ему присущим языком, что по этой причине тексты его похожи друг на друга, что фразы и целые абзацы внутри его книг вполне можно менять местами, коротко говоря, что монотонность, бесконечные повторы, вновь и вновь возникающие обороты, своего рода спиралевидное развитие текста – все это порождает особый поток, мощный водоворот, который втягивает в себя читателя. Монотонность текстов Бернхарда, вне всякого сомнения, – один из наиболее заметных признаков, однако, присмотревшись внимательнее, легко заметишь тончайшие оттенки и различия. В искусстве и художественной критике во все большей степени обращаются именно к этим тончайшим нюансам. В одном из интервью Бернхард наметил очень точный образ, помогающий нам охарактеризовать кажущуюся монотонность его книг: «Когда смотришь на белую стену, то обнаруживаешь, что она вовсе не белая, не гладкая и не голая. Если долгое время находишься в одиночестве, если привыкаешь к одиночеству, научаешься ему, то там, где для обычного человека не существует ничего, открываешь для себя бездну интересного. Обнаруживаешь трещины в стене, едва заметные сколы, бугорки, замечаешь на ней и в ней разных насекомых. Какое огромное движение в этой самой стене происходит.

В самом деле, и стена, и книжная страница совершенно похожи друг на друга».

К этому образу стоит отнестись серьезно: тексты Бернхарда предстают своего рода белой стеной, и они побуждают нас смотреть на них, как мы смотрим на белую стену, воспринимать все трещины и сколы, ощущать «огромное движение» в них. Это значит, что для постижения Бернхарда требуется выбрать определенный угол зрения. Читатель не имеет здесь дела с изображением социума, как этого ждут обычно от великих реалистических романов. Повествовательная перспектива у Бернхарда существенно иная: многоцветье красок жизни редуцируется до однотонности, и мы имеем дело с белой поверхностью. Попробуем же подойти к этим произведениям с типичной для Бернхарда формулой отрицания, понимая процесс «стирания», «изничтожения» красочной фрески на стене и ее замены на белую поверхность как некую исходную метафору.

Речь идет о процессе отрицания, «изничтожения», «корректуры» («Изничтожение», 1986 и «Корректура», 1975 – так названы два его романа). Речь идет и о том, чтобы «стереть», уничтожить само рассказывание историй, традиционное повествование. Томас Бернхард назвал себя однажды «разрушителем историй», тем, кто сразу обрывает повествование, стоит только занимательному сюжету «показаться из-за бугорка прозы». Тем самым Бернхард выступает против одной из наших основных жизненных потребностей: все мы хотим и любим рассказывать разные истории, любим повествовать. Бернхард же заявляет (как многие авторы до него, в том числе Рильке и Музиль), что время рассказывать истории кануло в прошлое. Всеохватное, адекватное миру повествование, рассказывание более невозможно, оно дробится, распадается на фрагменты. Подобным же образом он поступает и в своих пьесах, систематически разрушая диалог как основу, которая оживляла бы драматическое произведение. Предприятие это вполне рискованное, ведь драма живет диалогом, конфликтом. Бернхард же переводит их в монолог, и искусство монолога приобретает свое оригинальное выражение в его повествовательной прозе и драматических произведениях. Бытует мнение, что все это крайне скучно, и эта монотония многих критиков приводила в замешательство. О Бернхарде писали как об «альпийском Беккете и человеконенавистнике», однако параллель с Беккетом стоит рассматривать лишь как относительно достоверную. Именно благодаря монотонии Бернхард создает на сцене напряжение. Один из персонажей произносит монолог, другой молча слушает его, и зрителю вдруг становится ясно, насколько важен этот молчащий и слушающий персонаж. Его молчание в конце концов оборачивается критикой того, о чем в пьесе говорится. Бернхард заставляет актеров совершать на сцене самые простые действия. Один из персонажей гладит белье, или кому-то подают костюм, чтобы он оделся; на сцене возникает обыденность, повседневность, представленная в пантомиме, и действия, молча выполняемые актерами, по мере движения пьесы приобретают весомость и выполняют определенную функцию. Существует лишь немного драматургов, которые могут столь суверенно, как Бернхард, обращаться с великим искусством молчания.

Однако зрители и читатели обнаруживают, что их лишают красивых историй, эффектных финалов и развязок: произведения Бернхарда заканчиваются как бы вдруг, в них все остается открытым, они сами открывают нечто. Ему известно, что в искусстве более не может быть ничего закругленного, ничего завершенного, он знает, что эстетический выбор в пользу фрагментарности, незавершенности есть честный выбор художника. Истории, которые рассказывает Бернхард, невозможно пересказать, любая из них ускользает от попытки с помощью нашей интерпретации превратить ее в нечто целое, завершенное.

Бернхард сбивал с толку своих читателей и критиков в первую очередь тем, что его прозу нельзя было мерить теми мерками, которые мы прилагаем к реалистическим произведениям. «Все в моих книгах искусственно», – не раз подчеркивал он. Он осознавал, что отображение реальности невозможно и в лучшем случае удается создать ложное ее отражение. К этой сфере воздействия его произведений относится и язык безапелляционности, абсолютизация суждений и оценок, выносимых его персонажами. Каждый, кто читал книги Бернхарда, находился под впечатлением бурного потока абсолютных степеней сравнения, высказываний исключительно резких и претендующих на абсолютность и всеохватность.

5

Все вокруг отвратительно и ужасно, все и повсюду. Бернхард уплотняет свой стиль «абсолютными высказываниями и суждениями о последних вопросах бытия» (Р. Карнап), делая его невосприимчивым к любому миметически-подражательному и реалистическому подходу. Свое искусство он сам называл искусством преувеличения. Художник должен преувеличивать, чтобы выманить наружу истину, заманить ее из предметного мира в мир слова. Необходимо искажать, чтобы обнаруживать. При этом одним из центральных предстает известное высказывание Бернхарда: «Все до смешного ничтожно, когда думаешь о смерти». Здесь сформулирован один из фундаментальных принципов эстетики Бернхарда. Все, чем бы мы ни занимались, до смешного ничтожно перед лицом смерти, представляющей собой абсолютное начало в человеческой жизни, ее последний абсолют. Решающей представляется здесь постановка акцента, и мне кажется, что в этом заключается достоверный критерий суждения об австрийском авторе. В его раннем творчестве смерть располагается на переднем плане, и в сопоставлении с ней все релятивируется, становится относительным, обретает смешную ничтожность. В позднем творчестве – примерно с середины 1970-х гг. – на первый план выдвигается смешное и ничтожное. Тем самым мы затронули еще один важный принцип, с помощью которого Бернхарду удается сбить с толку и привести в замешательство своих читателей. В этих произведениях автор постоянно переступает черту, отделяющую комическое и трагическое друг от друга. Ужасное постоянно возникает в смешном, а смешное всегда проглядывает сквозь ужасное. Эти тексты представляют собой симбиоз комедии и трагедии, и старое определение, данное еще Шопенгауэром, в соответствии с которым великие трагедии являются одновременно и великими комедиями, есть один из принципов, с помощью которых Бернхарду удается запутать читателя, взволновать его и одновременно вовлечь в повествование. «Комедия? Или трагедия?» – так называется одна из ранних новелл Бернхарда. И это название имеет программный характер для творчества австрийского писателя в целом. Иными словами, читателю предоставляется право решить, разворачивается перед ним трагедия или комедия, и реакции на произведения Бернхарда действительно самые разнообразные, при этом речь идет о людях, которые в любом случае очень рассудительны: у одних смех застревает в горле, другие смеются через силу. Нам известно, что и Франц Кафка, читая вслух отрывок из своего романа «Процесс», не мог удержаться от смеха, а Бернхарда с Кафкой ведь очень многое объединяет.

6

Существует множество возможностей приблизиться к текстам Бернхарда, и если бросить взгляд на уже написанное о нем, то впору впасть в отчаяние. На Бернхарде оттачивали свои подходы и способы анализа почти все школы и направления: от конструктивистов до деконструктивистов, от рецептивных эстетиков до правоверных герменевтиков и представителей онтологической критики из школы позднего Хайдеггера, от дискурсивных аналитиков и марксистов до верующих теологов, от литературных социологов до психоаналитиков, – и у всех есть свое представление о Бернхарде, свое у каждого.

Не вмешиваясь в эту борьбу партий и не принимая сторону ни одной из них, попытаюсь задаться вопросом, что же привело к этой полифонии и к герменевтической анархии в отношении к творчеству Бернхарда. Легко предположить, что разногласия в восприятии заложены в самих произведениях автора. Справедливо также, что каждый из исследователей разглядел в его книгах то, для чего и в них, и в жизни имеются определенные основания.

У каждого читателя свой Бернхард, и тем самым происходит активизация читателя, каждый может, нет, даже обязан иметь свое мнение по поводу Бернхарда. Можно при этом говорить об определенной герменевтической анархии, как, например, в случае с Францем Кафкой, но мне представляется вполне необходимым отстаивать скорее эту «анархию», чем диктатуру одного метода. При этом можно констатировать, что в творчестве Бернхарда существуют центральные мотивы, основные тематические комплексы, которые проявляются в самых разнообразных вариантах и с разной степенью консистентности, играя при этом и роль объединительную, придающую всему корпусу сочинений австрийского писателя определенные цельность и единство. На трех из этих основных мотивов (природа, история и искусство) я остановлюсь подробнее.

7

Чтобы оценить значение природы, которую она как тема играет у Бернхарда, стоит обратиться к вопросу, какую роль природа играет в австрийской литературе в целом. Австрия – это страна, которая привыкла к тому, чтобы все восхищались ее природой, ее красивыми ландшафтами. Прекрасная природа – гарант австрийского своеобразия и самоощущения. Природа заботится о том, чтобы люди, взрастающие на ее лоне, были добрыми и прекрасными, а поскольку люди, населяющие эту природу, добры и прекрасны, то прекрасна и добра и сама природа. Таким образом, природа в этом замкнутом круговороте печется об австрийском своеобразии, и именно Бернхард пытался разорвать заколдованный круг своими произведениями, прервать эту циркуляцию постоянного австрийского самоутверждения. Природа у Бернхарда вовсе не добра, она антагонистична. Именно она делает человека больным. Природа насыщена антителами, она способна уничтожить человека, она ужасна. «И в самом деле, иной раз природа сворачивает кому-нибудь шею, и тогда замечаешь, насколько бесконечно сложна и страшна она, эта природа», – пишет Бернхард в романе «Стужа». Автор вступает в противостояние с традицией, которая в сильной степени определяла мысли и поведение людей на протяжении многих столетий. Мать Природа – это некоторый топос, устойчивое понятие и выражение, возникшее еще в античности, однако мать эта у Бернхарда жестока и безжалостна: она уничтожает то, что сама породила. И наоборот, она уничтожает нас потому, что мы сами ее уничтожаем. В романе «Стужа» в тех главах, где речь идет о строительстве электростанции, эта тема звучит наиболее отчетливо. В западноевропейской литературе, как известно, представление о том, что мы действуем и должны действовать в согласии с природой, является давно апробированной стоической максимой. «В согласии с природой» – одно из излюбленных выражений Бернхарда, однако у него оно заряжено отрицательным смыслом, пусть автор и восхищен красотой природы. «Если сложить красоту природы с человеческой подлостью, в итоге выходит самоубийство», – написал он однажды, и эта совершенно своеобразная арифметическая операция как раз в силу своей иррациональности подкупает читателя. Природа в произведениях Бернхарда вездесуща; она вгрызается в человеческую жизнь, она является одновременно умерщвляющим и живительным принципом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю