355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Том Вулф » Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка » Текст книги (страница 19)
Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:01

Текст книги "Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка"


Автор книги: Том Вулф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Хартфорда, однако, все это ничуть не тревожит. Большая часть его мышления являет собой преднамеренный возврат к умственной атмосфере викторианской Англии, к тому Zeitgeist44
  Дух времени (нем.).


[Закрыть]
, который ему самым что ни на есть капитальным образом навязывала матушка, Генриэтта Герард Хартфорд, благородная дама-южанка.

Существует просто замечательная фотография Хартфорда и его матушки, которая может очень о многом поведать. На этой фотографии шестнадцатилетний Хантингтон Хартфорд стоит, идеально выпрямив спину, в двубортном блейзере и брюках цвета сливочного мороженого, а его волосы ложатся на лоб золотистыми кудрями, как на картинах Гейнсборо. Матушка стоит сзади своего сына, выглядывая из-под громадной шляпы для садовых вечеринок, сияя улыбкой, которая совершенно недвусмысленно говорит: «Мой Мальчик». Атмосфера на этой фотографии точно такая же, что и на верандах в Ньюпорте, Род-Айленд, – пение хором в гостиной, крокет на дальней лужайке, соломенные шляпы, веера с вышивкой, листья мяты, приемы гостей по пятницам, подсвечники Тиффани, батиковые зонтики от солнца, теннисные рубашки, кожа из Марокко, вербена, синие мухи и зеленовато-желтые дни в тени дерева – короче говоря, светская жизнь году эдак в 1880-м. Однако фотография была сделана в 1927 году, за пару лет до начала Великой депрессии.

Хартфорд вырос в Ньюпорте, который к 1927 году уже стал местом упадочным, жалким остатком того, чем он был в конце XIX века. Детство Хартфорда прошло в изоляции, характерной для высшего класса американского общества, с которой большинство американцев может худо-бедно ознакомиться по романам Джона Филлипса Маркуонда. Его отец, Эдвард Хартфорд, был одним из трех сыновей Джорджа Хантингтона Хартфорда, основателя «Эй энд Ар». Двое братьев Эдварда, Джордж Л. и Джон, вошли в дело и стали заправлять им после смерти Старого Джентльмена, как они называли отца. Эдвард, более чувствительный интроверт, сам отделился от братьев, изобрел какой-то особенный амортизатор и составил себе на нем небольшое состояние. Он умер, когда Хартфорду исполнилось одиннадцать. Хартфорд помнит отца довольно смутно: это был тихий, незаметный человек, который вечно сидел у себя в кабинете спиной к двери, уткнувшись в бумаги на письменном столе. Так что у Хартфорда с детства были миллионы долларов, но он был лишен возможности почувствовать атмосферу сильных людей, использующих свои состояния как инструменты для достижения власти. Его дядюшки, Джордж Л. и Джон, жили и буквально дышали своей «Эй энд Пи», но племянником совершенно не интересовались. Личностью, создавшей весь жизненный стиль Хартфорда, стала его матушка.

Школа-интернат, в которую она его отправила, вряд ли была способна вырвать Хантингтона Хартфорда из изоляции и дать ему почувствовать хоть самый отдаленный гул внешнего мира. Это был Сент-Пол, который, подобно всем лучшим школам-интернатам восточных штатов, являлся чем-то вроде созданной тамошним директором эмерсонианской версии английского привилегированного частного учебного заведения для мальчиков. Все там было побелено известкой и сдобрено славным ароматом сентенций и заповедей XIX столетия – касательно Бога, аристократичности, формулы «положение обязывает», а также неопровержимой пользы активных занятий спортом. В поразительно откровенном фрагменте своей написанной в 1959 году исповеди Хартфорд, вспоминая о юности в Гарварде, признался, что Сент-Пол превратил его в «жалкую, скромную мышку».

В годы учения в Гарварде у Хартфорда имелись деньги, чтобы производить надлежащее впечатление. Однако сокурсники, похоже, запомнили его исключительно как чудаковатого парнишку, который, по слухам, был сказочно богат, но тем не менее безвылазно торчал в своей комнате, читая Теккерея, Диккенса и сэра Вальтера Скотта. Дело было в 1930 году, в то самое время, когда (если верить историкам литературы) все гарвардские студенты повально увлекались творчеством Хемингуэя, Дос Пассоса и Ф. Скотта Фицджеральда. И вдруг – только представьте себе! – сэр Вальтер Скотт.

Писатели вроде Теккерея, Диккенса и Скотта считались в сфере культуры американскими викторианцами конца XIX века. Все они были британцами – обстоятельство немаловажное. Их репутации твердо установились как минимум лет пятьдесят тому назад. Их книги были занимательными, однако с явной тенденцией к чему-то более серьезному и даже капитальному. Этим писателям была присуща нравственная трезвость; иначе говоря, они показывали зло в человеческой природе, весьма серьезно относясь в то же время к общественному строю. Все тот же самый определенный набор имен британских писателей и художников, почитавшихся в качестве культурных идолов благовоспитанными классами в Америке приблизительно от 1880 года до начала Второй мировой войны, снова и снова всплывал в жизни Хартфорда. Свою яхту, например, он назвал «Джозеф Конрад». В гостиной дома номер 1 на Бикмен-Плейс у Хартфорда имелись бюст Конрада, а также собрания Скотта, Теккерея, Чарлза Лэма и Роберта Луиса Стивенсона в солидных кожаных переплетах. Пьеса, которую Хартфорд написал и спродюсировал, являлась переложением романа «Джен Эйр» мисс Шарлотты Бронте. Он собрал восемьдесят полотен (общей стоимостью порядка двух с половиной миллионов долларов), и немало из них принадлежат кисти художников XIX столетия, давно вышедших из моды, таких как Бёрн-Джонс, Констебль, Милле, сэр Эдвин Генри и Поль-Постав Доре. Рисунки последнего иллюстрируют те роскошные издания классиков, которые состоятельные матроны давали читать своим детям пятьдесят лет тому назад.

На втором году обучения в Гарварде Хартфорд женился на девушке по имени Мэри Ли Эплинг, которая ныне является супругой Дугласа Фербенкса-младшего. Возможно, это был своего рода бунт против той железной хватки, которой матушка Хартфорда держала сына всю его жизнь (она даже переехала в Кембридж, желая быть поближе к мальчику, пока он учится). Однако Хартфорд всегда хранил верность ее стилю жизни и интеллектуальным идеалам. К примеру, после Гарварда он начал было работать в «Эй энд Ар», однако уже через год оттуда уволился – отчасти потому, что его матушка считала саму мысль о «занятии коммерцией» отвратительной.

Настоящий джентльмен не может заниматься бизнесом – этот предрассудок остался еще от британской феодальной аристократии Средних веков, однако и в XX столетии эта идея зачастую начинала управлять мышлением множества американских миллионеров, особенно на Восточном побережье, как только им удавалось разбогатеть. Согласно старой аристократической схеме, старший сын получал по наследству собственность и принимал на себя династическую власть. Для младшего сына оставались открыты три приемлемые карьеры: военного, дипломата или священника (рангом не ниже викария). Разумеется, многие сыновья американских миллионеров стали дипломатами, а некоторые (к примеру, Уильям Аверелл Гарриман) даже обрели колоссальное влияние. Однако, что касается армии, вооруженные силы США так капитально бюрократизированы и так безнадежно лишены стиля (у самого паршивенького южноамериканского полковника имеется куда более привлекательная на вид форма, чем у американского генерала), что карьера на военном поприще, как правило, отпадала. А потому изначально склонная к ней категория сыновей миллионеров скорее предпочитала раствориться в общей сфере государственной службы. Допускалось и участие в выборах – но при этом полагалось выставить свою кандидатуру на пост не ниже губернаторского. Позиция конгрессмена считалась слишком низкой. Назначение в кабинет или в «малый кабинет» любой ветви правительства вполне подходило. На худой конец годилась даже должность товарища министра в более старых структурах власти, в Государственном департаменте (дипломат) или в Министерстве обороны (военный).

Однако вне зависимости от того, как далеко в туман уходили все эти линии карьеры, у Хартфорда тут не было ровным счетом никаких перспектив. Во-первых, он никогда не проявлял ни малейшего интереса к политике или к упражнениям со светской властью. Во-вторых, даже если бы он и захотел занять определенный пост, Хартфорда просто некому было надлежащим образом назначить; его симпатии, когда он вообще их ощущал, неизменно оказывались на стороне консервативных республиканцев, а в период от двадцать второго до сорок второго дня рождения Хартфорда назначениями в Вашингтоне занимались исключительно демократы. Кроме того, к сорока двум годам Хартфорд уже бросил свои дилетантские блуждания и погрузился в единственную сферу, которая по-прежнему оставалась для него открыта, а именно: в сферу религии.

Всякий, кто возьмет на себя труд прочесть первый манифест Хартфорда, «Был ли Бог здесь оскорблен?», немедленно поймет, что хотя автор и рассуждает об искусстве и литературе, однако на самом деле вся эта брошюра представляет собой религиозный трактат. Хартфорд выдвигал тезис, что человек творческий, как «выразитель мнения всего человечества», обладает великой властью. Однако современные представители искусства, особенно в сфере литературы и живописи, сделались орудием тех варварских сил, которые вознамерились уничтожить цивилизацию посредством страха, отчаяния, вульгарности и мятежа. В адепте современного искусства Хартфорд видит человека, «углубившегося во зло и разрушение жизни», бредущего прочь, «в некий модернизированный ад, в котором он сжег изображение нормальных людей планеты Земля. Не то чтобы люди всегда против этого возражали, ибо зачастую бывает очень интересно понаблюдать за работой дьявола, бывает забавно посмотреть на колоссальный костер – даже если в этом пламени сгорает ваш собственный дух». Хартфорд призывает этих людей исправиться. «Головокружительная задача – восстановить духовность, наполнить ею современную жизнь! И из всех классов и всех представителей общества самая тяжкая ноша этой ответственности падает на плечи людей творческих».

Тон этого манифеста до боли наивен, там даже допускается старомодная риторика Рескина, и все же основная его идея не так проста, как может показаться. Примерно те же самые выкладки в своей «Республике» делает Платон, выдвигая тезис, что поэты, которые усиливают своим творчеством человеческое отчаяние и играют на пороках и страстях, должны быть изгнаны из государства.

Даже религиозная тематика сочинения Хартфорда, несмотря на весь свой налет архаичности, представляется любопытным образом весьма уместной. Ибо ко времени появления брошюры в 1951 году Культура уже начинала постепенно становиться новой религией американской интеллигенции – и вовсе не фигурально, а буквально. К примеру, не было никакой случайности в том, что на церемонии инаугурации президента в 1961 году перед процессией римско-католических, протестантских, иудаистских и православных священников, читающих молитвы, выступил со своими стихами поэт Роберт Фрост. Для бессчетных тысяч интеллектуалов сегодняшняя Культура, а вовсе не церковь, является излюбленной формой религиозного неприятия мира. Каждое утро в нью-йоркской подземке можно увидеть молодых мужчин и женщин с томиками Рильке, Рембо, Германа Гессе, Лероя Джонса или еще кого-нибудь в таком духе на коленях. Тем самым американцы словно бы говорят: «Этот грязный вагон, эта грязная контора, этот прогнивший Готам55
  От англ. разг. ирон. «Gotham» – «город умников»; название Нью-Йорка в комиксах и рассказах о Бэтмене.


[Закрыть]
и эти ревущие крысиные бега – вовсе не моя настоящая жизнь. Моя настоящая жизнь суть Культура». Сегодня люди вешают на стены гравюры и картины, подобно иконам. Картины Ренуара теперь практически недоступны – за них цепляются, точно за кости Колумба. Бах, Моцарт, Монтеверди и Шенберг звучат из «хай-фая» с поистине литургической торжественностью.

Таким образом, Хартфорд являет собой любопытное сочетание шокирующе старого и поразительно нового. Он появился как Мартин Лютер, чтобы реформировать современную Культуру еще до того, как его религиозная природа была в общем и целом распознана. Подобно Лютеру, Хартфорд возник из ниоткуда с манифестом, осуждающим зло и разложение уже установившейся религии, то есть современного искусства. Как и Лютер, он призывает к реформации – возврату к более простой и более благословенной эпохе. И на уме у Хартфорда есть конкретная эпоха: викторианская Англия. Та самая викторианская Англия, которую священники от культуры расценивают как наиболее реакционную фазу во всей истории цивилизации. «Еще бы они так ее не расценивали, – заявляет Хартфорд. – Однако возврат к столь презираемой викторианской эпохе наверняка причинит гораздо меньше вреда, чем это кажется современным художникам», – пишет он в брошюре «Был ли Бог здесь оскорблен?».

Этот краткий трактат подобен тем знаменитым Девяносто пяти тезисам, которые он адресовал первосвященникам от религии, с той только разницей, что Хартфорда обращался к создателям и хранителям Культуры. Ничего не добившись у представителей власти, Хартфорд, опять же подобно Лютеру, обратился напрямую к народу. В шести ежедневных газетах он опубликовал свой второй манифест под названием: «Проклятие общественности».

Хартфорд увещевает толпу: «Леди и джентльмены, сформируйте свои собственные мнения касательно искусства. Не бойтесь не согласиться с критиками. При необходимости – громко не согласиться. Встаньте и будьте услышаны. А когда первосвященники от критики, директора музеев и горе-учителя начнут понимать, что вы говорите дело, вас, по моему скромному мнению, просто изумит, с какой скоростью сами они заведут совершенно иную песню».

Попытка Хартфорда донести свою Реформацию до простых людей на самом деле была впервые предпринята в Лос-Анджелесе. Тогда ему в голову пришла идея организовать крупную художественную выставку (требующую сотрудничества со стороны ведущих музеев и галерей Лос-Анджелеса), на которой критики выберут наиболее понравившиеся им картины, а публика проголосует за картины, которые пришлись по душе ей. Хартфорд не сомневался в том, что расхождение во мнениях окажется для критиков настоящей катастрофой. Так или иначе, говорит он, проверить на практике это не удалось, ибо проект быт капитально заблокирован директорами музеев, что наглядно продемонстрировало необыкновенную власть музеев в мире искусства. А что касается Нью-Йорка, заявляет Хартфорд, то тут и вовсе настоящая диктатура. Один-единственный музей (Музей современного искусства) монополизировал право полностью определять курс американской, а также во многом и европейской живописи. Хартфорд создал свою Галерею современного искусства в качестве культурного противовеса Музею современного искусства. Он настаивал, чтобы в названии его детища содержался этот элемент – «современного искусства».

Тем временем многие другие проекты Хартфорда, его «эксцентричные причуды», на самом деле стали неотъемлемыми частями все того же религиозного «крестового похода». Его колония для молодых художников являлась попыткой создать благожелательную окружающую среду, в которой сможет развиться избавленное им от горечи, отчаяния и деструктивности поколение новых Теккереев, Констеблей и сэров Вальтеров Скоттов. Театр классической драматургии, строительство которого Хартфорд субсидировал в Голливуде, представлял собой попытку поместить здоровую Культуру в самое сердце злой киноиндустрии. Курорт под названием «Райский Остров» воплощал в себе идею Хартфорда о том, чтобы внедрить культуру конца XIX столетия, викторианскую аристократичность в жизнь влиятельных американцев, которые, может статься, захотят отдохнуть на Багамах. Его проект реконструкции павильона в Центральном парке во многом нес в себе ту же самую идею. Журнал «Шоу» Хартфорд основал с мыслью о воссоздании «Вэнити фэйр», элегантного культурного журнала 1920-х годов, ибо смог по достоинству оценить фотографии, увиденные им в подшивках «Вэнити фэйр», на которых зачастую встречались весьма ухоженного вида мужчины в двубортных жилетах, в воротничках со скошенными концами и с широкими фуляровыми галстуками на шеях. От этих фотографий определенно исходила неспешная благость британской гостиной.

И все это время реальный Хантингтон Хартфорд был очень далек от образа того кроткого чудаковатого миллионера, каким его зачастую изображали. На самом деле он был азартным дельцом. Хартфорд шел на такой риск, от которого вздрогнул бы любой нефтяной магнат. По его собственным подсчетам, на свой «крестовый поход» Хартфорд истратил если не половину, то по меньшей мере четверть своего состояния (насчитывающего, напомним, семьдесят миллионов долларов), хотя эта цифра могла бы уменьшиться, если бы определенные инвестиции, такие как «Райский Остров», в конечном счете окупились. Хартфорд самозабвенно сражался на избранном им поле брани, коим являлась религия Культуры, сохраняя стойкое пренебрежение к культурному Истеблишменту. И если деятели культуры до сих пор не постигают его роль Мартина Лютера, даже имея перед собой наглядную иллюстрацию этой роли в виде мраморной башни на площади Колумба, Хартфорда это ничуть не обескураживает. Он смотрит очень далеко вперед. Ибо, как сказано в начале стихотворения Киплинга под названием «Когда уже ни капли краски…», четверостишие из которого высечено на стене рядом с лифтами, в один прекрасный день цветы даже нашего времени непременно сойдут с картины:

 
Когда уже ни капли краски Земля не выжмет на холсты,
Когда цвета веков поблекнут и наших дней сойдут цветы,
Мы – без особых сожалений – пропустим Вечность или две.
Пока умелых Подмастерьев не кликнет Мастер к синеве.
 
 
И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых,
Писать кометами портреты – в десяток лиг длиной – святых;
В натурщики Петра и Павла, и Магдалину призовут
И просидят не меньше эры, пока не кончат славный труд!66
  Перевод В. Топорова.


[Закрыть]

 
14. Общество Галереи нового искусства

Коза Пикассо! Малыш Александр, с бокалом шотландского виски в одной руке, отдыхает, сидя на пьедестале знаменитой бронзовой козы Пикассо. Другая его рука, точно вешалка для пальто, зацеплена за нос упомянутой козы, словно Александр вечно намеревается свисать с этой снабженной мешковатым выменем вехи Культуры в вестибюле Музея современного искусства. Видит бог, это сущее святотатство! Ведь это же коза Пикассо! Поводом для подобного кощунства стало открытие после реконструкции Музея современного искусства. Музей закрывался частично для реставрации, а также для постройки нового крыла. На все про все потребовалось лишь полгода. Но, боже мой, открытие музея после реконструкции оказалось событием колоссальной важности. Сюда пришли все приглашенные – за исключением Сальвадора Дали. А приглашены были только крупные спонсоры, значительные светские персоны, большие политики, выдающиеся художники и самая малость сопровождающих. Тысячи людей (я не преувеличиваю, их действительно порядка шести тысяч) катаются по музею, точно шары по бильярдному столу, скользя и рикошетируя среди уймы модерновых прямоугольников 1930 года и желтого тумана, подобного тому, что вечно висит в конце Девятой авеню, у Автобусного терминала Портового управления. Все посетители напялили сегодня смокинги с жилетами и гневно взирают на Малыша Александра, который, свисая с козы Пикассо, смотрит на них в ответ. Как дерзко! Как нахально!

Это покажется странным, однако Малыш Александр является доказательством того, событием какой колоссальной важности стало открытие Музея современного искусства после реконструкции. Малыш Александр – один из тех худощавых молодых людей, которые живут в полуторакомнатных, как выражаются в Нью-Йорке, квартирах, имея идеально подходящие адреса вроде Восточной 55-й улицы, и выходят в свет, когда их позовут, чтобы сопровождать богатых, роскошных, ослепительных, но пожилых женщин. Повод должен быть предельно серьезным – иначе эти женщины не потрудятся позвать с собой кого-то вроде Малыша Александра. Что же касается его самого, то ему остается лишь надеяться, что кто-нибудь вроде его нынешней подопечной, миссис Аннет ___, не выпьет лишнего и, уже на рассвете, не придет к тому заключению, что для полного счастья, пожалуй, надо бы постараться вытянуть малость страсти из этого прекрасного мальчика.

Аннет, наряженная, как полагается посетительнице подобных мероприятий, уже вышла в сад музея. Подобно атлантическому чистику, она кружит вокруг то одной, то другой роскошной группы людей. Там, в саду, рядом с новыми черными бассейнами, которые, по правде говоря, выглядят совсем как прямоугольники на чертеже архитектора, стоит Сол Стейнберг, художник с лицом хозяина прачечной в Бронксе. Он беседует с Зейди Паркинсон, – дочерью тех самых Паркинсонов, которые тридцать пять лет тому назад помогли основать этот музей, очень красивой девушкой, а также с другими, не менее очаровательными людьми. Разговор идет о мнемонике:

– …а затем два, и один, и четыре, и восемь…

Вверху, на террасе, стриженный «ежиком» Стюарт Аделл, министр внутренних дел Соединенных Штатов, с показной невозмутимостью озирается по сторонам, щеголяя белым смокингом. Вид у него такой, как будто сейчас июнь и он стоит на линии штрафного броска в школьном физкультурном зале, прикидывая, кого ему пригласить на танец. Стюарт Аделл разговаривает с Николь Альфан, женой французского посла. Мадам Альфан все еще являет собой подлинный символ гламурности в дипломатической жизни. В противоположном конце террасы, по ту сторону покачивающихся голов, миссис Джейкоб Джевитс, Мэрион Джевитс, жена сенатора из Нью-Йорка, стоит как раз у самых лап так называемой «черной вдовы» – массивного паука, изготовленного Александром Колдером. Миссис Джевитс, пожалуй, может служить символом того малого, что еще осталось от гламурности в жизни конгрессменов, однако большую часть времени она даже не приближается к Вашингтону. Обеих этих дам, Николь Альфан и Мэрион Джевитс, кое-что определенно роднит. С одной стороны, сами они не вполне являются знаменитостями, а с другой, представляют собой нечто большее, нежели просто жены официальных лиц. Самые разнообразные люди играют в придворных Хелены Рубинштейн, выглядящей безмятежней даосской маски; в данный момент Хелена является местной героиней, потому что, когда в ее квартиру ворвались грабители, она просто сказала: «Валяйте, убейте меня; я старая женщина, но я не намерена отдавать свои драгоценности двум сморчкам вроде вас», после чего грабители позорно смылись, оставив миссис Рубинштейн ее драгоценности. Жак Липшиц, скульптор, проходит мимо. И Кэти Маркус тоже проходит мимо. Ах, какая удача для Кэти Маркус. Сама она из восточного Texaca, но уже заворачивает прямиком в страну бутиков на Восточной 64-й улице. Просто прекрасно! А в самой середине толкающейся толпы, в дверном проходе, ведущем из нового крыла в сад, под пристальными взглядами охранников стоит Хантингтон Хартфорд, миллионер, который в марте прошлого года открыл в Нью-Йорке свой собственный музей. Он заявляет:

– Такую уйму народу я со времен вечеринки у Дж. Пола Гетти не видел. А там я на целых три часа заплутал.

Бернсовская охрана развесила белые ленты в саду между бассейнами и террасой. На стороне бассейнов ляжка к ляжке толпятся пять тысяч человек, которые просто пожертвовали сотню, пару тысяч или сколько-нибудь еще долларов в фонд постройки нового крыла музея. Таким образом они получили просто безукоризненные, пусть и не слишком сногсшибательные верительные грамоты. Лучи садовых прожекторов покрывают их черепа бледно-охряной дымкой, очень похожей на ту, какая бывает вечером перед бейсбольным матчем в Денисоне, что в штате Техас. На террасе, по другую сторону белых лент, стоят подлинные официальные лица – к примеру, Эдлай Юинг Стивенсон и леди Берд Джонсон, жена президента. Через несколько минут она обратится ко всем собравшимся протяжным голосом, звучащим так, словно его прислали по почте из Пайн-Блаффа, что в штате Арканзас. Речь жены президента будет касаться Бога, Бессмертия и Вдохновения, достижимых для свободных людей посредством Искусства.

Марк Ротко, художник, разговаривает с Томасом Хессом, главным редактором «Арт ньюс», и с Фрэнком О'Харой, музейным работником, который пишет стихи и грустные пьесы. Разговор идет о том, как забавно Хеди Ламарр… тогда как раз был день рождения Хеди Ламарра… в общем, о том, каким забавным был день рождения Хеди Ламарра, когда все они оказались в студии Франца Клайна.

Хеди Ламарр, Марк Ротко и все-все-все сейчас мысленно пребывают в нью-йоркской студии Франца Клайна. А Эдлай, леди Берд, Хантингтон, Николь, Мэрион, Стюард, Зейди, Кэти и опять-таки все-все-все стоят на террасе Музея современного искусства. Такое положение дел вовсе не кажется необычным. Вполне возможно, лет шестьдесят тому назад было время, когда Ренуар шел себе по дороге и вдруг сталкивался с Сезанном, который ковылял по дороге ему навстречу, с трудом таща под мышкой здоровенную картину с какими-то там купальщицами, так что один угол картины бороздил дорожную пыль. Привет, сказал Ренуару Сезанн, а затем сообщил ему о том, что тащит этих купальщиц одному тяжелобольному другу, которому они очень понравились. Существует предельно дохлая надежда на то, что какие-то подобные богемные события происходят и прямо сейчас. Сегодня Роберт Раушенберг уже пару лет занимается кое-какими картинами-комиксами, ныне известными как поп-арт. И вот, пожалуйста, одетый в смокинг, он сидит на почетном месте в Музее современного искусства, а вокруг него поднимают самую настоящую шумиху Эдлай, леди Берд, Николь и все прочие. Сегодня мир искусства в Нью-Йорке, мир знаменитостей, мир общественности, агентов по печати и рекламе, репортеров из отделов светской хроники, модных дизайнеров, декораторов интерьера, а также прочих верховных жрецов и глашатаев, объединенных Искусством, представляет собой особое, возвышенное место. Искусство (и в особенности Музей современного искусства) стало центром социальной добродетели, вполне сравнимым с Епископальной церковью в Шорт-Хиллсе. Люди, о которых идет речь, смотрят на открытие новой художественной галереи точно так же, как они прежде смотрели на театральные премьеры. Сегодня они считают театральную примеру чересчур бледным событием – по крайней мере, если это не «Гамлет» с Ричардом Бартоном в главной роли. Зато эти галереи! Порой две, три или сразу несколько галерей объединяются и организуют выставку работ какого-нибудь крупного художника. Например, Пикассо весной 1962 года или прошлой весной – Брака. Картины, созданию которых творец посвятил всю свою жизнь, делятся между галереями поровну, и грандиозное открытие подобной выставки напоминает сигнал для сбора скота: весь народ начинает гуртами носиться из одной галереи в другую, то выруливая на Мэдисон-авеню, то снова с нее сворачивая, прилепляя друг другу на щеки «социальные поцелуи» и освещая себе дорогу стопятидесятиваттными глазными яблоками.

Но здесь вся соль состоит в том, что новое открытие Музея современного искусства является крупнейшим из всех возможных открытий галерей. Когда он заново открывается после реконструкции, это становится событием государственной важности. Жена президента Соединенных Штатов произносит реинаугурационную речь. На церемонии присутствуют члены кабинета министров, дипломаты, а также Эддай Стивенсон, представитель Соединенных Штатов в Организации Объединенных Наций. Здесь также присутствуют священнослужители – один известный чикагский проповедник зачитывает текст обращения Пауля Тиллиха, знаменитого теолога, который ради такой оказии приготовил специальную проповедь. Новое царство святого человеческого духа!

Если много лет тому назад какая-нибудь славная женщина, обремененная недвижимостью на миллион долларов, захотела бы каким-либо благочестивым образом избавиться от своих денег, она передала бы их церкви. А сегодня миссис И. Пармали Прентайс оставила оба своих городских дома на Западной 53-й улице музею. И решительно всем это кажется вполне должным и естественным. Теперь подходит очередь нового крыла. Будьте уверены, никакой церковный строительный фонд (не считая, пожалуй, некоторых мормонских церквей) никогда с такой скоростью не пополнялся. Народ тут же принялся забрасывать музей десятками, сотнями тысяч, миллионами долларов. В банкетном зале Дэвид Рокфеллер простирает свою здоровенную правую ручищу в сторону председателя кампании по сбору средств, Гарднера (Майка) Коулса, по совместительству издателя, который, вовсю сверкая зубами, стоит тут с большим красным цветком в петлице.

А затем Дэвид Рокфеллер начинает вслух вспоминать о том, как еще в 1928 году он маленьким мальчиком прислушивался к разговорам сидевших у них в гостиной мистера Джона Д. Рокфеллера-младшего и его супруги, Лиззи Блисс, а также А. Конджера Гудьира, Паркинсонов и всех прочих. Они тогда как раз обсуждали основание Музея современного искусства, что прямо на следующий же год и осуществили. Современное искусство не вело в Америке никакой напряженной борьбы – во всяком случае, не с Рокфеллером, Гудьиром, Блисс – со всей этой неотразимой золотой облаткой. Упомянутые персоны обнаружили современное искусство в Европе, где оно было модным еще в 1920-х годах. А в Соединенных Штатах оно стало модным с того момента, как вышеупомянутая группа в 1929 году основала Музей современного искусства. По сути, им пришлось отправиться в провинции и околачивать там кусты, чтобы найти оппозицию современному искусству, достаточную для того, чтобы придать проекту ощущение духовной миссии, озорного вызова и острой пикантности. А сегодня… сегодня они собираются за спиной современного искусства в «каффеклатчах» у супермаркетов в Вифезде.

Всего лишь шесть сотен людей оказалось возможным пригласить на обед в честь нового открытия Музея современного искусства, и по этому поводу было немало душевных страданий. Снаружи шесть тысяч других деятелей культуры, которым позднее предстоит стоять по ту сторону белых лент в саду, по-прежнему выстраиваются в цепочку перед новым главным входом. Просто чудесно! Бедняки (бедные художники) откровенно это место пикетируют: полиция теснит бедных художников и простых зевак за баррикады перед Америка-Хаусом и другими домами через дорогу. Художники маршируют с плакатами, на которых начертаны большие вопросительные знаки. Эти художники являются членами Ассоциации художников-арендаторов, и вопрос, который они задают, звучит следующим образом: «Какое отношение вы, жирные, шикарные, роскошные, накрахмаленные потребители культуры, на самом деле имеете к искусству? Что вы сделали для того, чтобы город Нью-Йорк помог нам – подлинным творцам искусства и будущих открытий, носителям священного стандарта – сохранить наши чердаки?» Их вождь, Жан-Пьер Мерль, худой и невысокий мужчина с совершенно невероятными усами, носится туда-сюда по улице, передавая в музей различные манифесты и воззвания, раздавая значки с символом движения – вопросительным знаком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю