Текст книги "Языковые аномалии в художественном тексте: Андрей Платонов и другие"
Автор книги: Тимур Радбиль
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
3.3. Аксиологические аномалии
Напомним, что под аксиологическими аномалиями в этой книге понимается только рационально не интерпретируемое с позиций «прототипических ценностей» (т. е. неостраняемое в поле авторской интенциональности) значимое отклонение в актуализации ценностного аспекта содержательного плана в «художественном мире». Это не исключает возможности его художественной интерпретируемости в рамках целостного эстетического задания автора, так сказать, «изнутри».
Речь идет о неадекватной текстовой актуализации «идеологем» и «аксиологем», понимаемых в духе работ Е.И. Дибровой: «Концептуальная картина мира писателя характеризуется актуализацией и осознанием мотивов, целеустановок и интерпретаций событий по мировоззренческим нормам писателя. Нормы-идеи отражаются в идеологемах, текстовых авторских субкатегориях, представляющих нравственные, философские, в том числе и обыденно-философские, политические, религиозные и иные взгляды. Аксиологема – субтекстовая категория авторской эмоционально-интеллектуальной оценки» [Диброва 1998: 255].
На наш взгляд, мир ценностей, подлежащий аномальной актуализации, имеет в произведении разные уровни воплощения.
(1) Ценности представлены в концептуальном содержании (и, соответственно, в прагматическом плане высказывания), когда средствами языка передается имеющая ценностную значимость информация. Сами средства языка при этом могут быть нейтральны к выражению ценностей, а ценностная семантика поддерживается текстом и контекстом.
Оценке подвергаются не столько слова, сколько денотаты – т. е. сами реалии окружающего мира. Так, нейтральные с точки зрения общеязыковой оценочности слова революция или Октябрь получают контекстуальную оценочную коннотацию именно в речевой практике (узусе), в речевом поведении, т. е. в прагматике социалистической эпохи. Также подобная ценностная информация может задаваться прямыми ценностными суждениями, дефинициями оценочных предикатов и атрибутов и пр. Результатом указанных словоупотреблений является «иерархия ценностей» в «художественном мире» данного произведения, воплощенная в системе идеологем и аксиологем, – т. е. ценностные рефлексы в прагматике художественной речи.
(2) Ценности представлены в самой языковой семантике словесных знаков – либо на уровне денотативном (как в прилагательном хороший), либо на уровне коннотативном (как в прилагательных блестящий, классный и т. д.). Результатом подобных словоупотреблений в художественной речи писателя является особый «язык ценностей», с его особой лексикой, стилистикой и фразеологией, иногда поддержанный и на уровне словообразовательных процессов.
3.3.1. Аномалии системы ценностей в «художественном мире»Аномалии системы ценностей в «художественном мире» обычно связаны с разного рода отклонениями в области базовых «прототипических ценностей». Как уже говорилось выше (параграф 1.2.2. главы I), существуют целые жанры, специализирующиеся на художественной эксплуатации подобных аномалий – детский «черный юмор», блатные романсы и т. п.
Очевидная «деконструкция» общечеловеческих ценностей в «художественном мире» разных авторов имеет разные причины. Например, у обериутов это связано с их общей установкой на дискредитацию норм и ценностей обычного человека, точно так же, как это происходит в эпатирующем дискурсе «экстремальных модернистов» – дадаистов, футуристов и др.
Например, в пьесе А. Введенского «Елка у Ивановых» супруги Пузыревы совокупляются перед гробом дочери. Только после акта отец приходит в себя: Пуз ы рев-отец (кончив свое дело, плачет). Господи, у нас умерла дочь, а мы тут как звери. – Но при этом дальнейший контекст никак не остраняет и не дезавуирует это «антиповедение», рассматривая его в поле нейтральной оценочности.
В повести Д. Хармса «Старуха» дается неостраняемое описание (от первого лица – от лица Повествователя) «придумывания казней» для шумящих на улице детей: С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают.
И здесь Повествователь никак не дистанциирован в поле системы ценностей от автора (как, например, в сказе М. Зощенко, где «антиценности» однозначно приписаны недалекому и хамоватому Рассказчику, далеко не alter ego автора). Возможно, подобные случаи являются примерами установки на нарочитый эпатаж как противопоставление творческой личности «человеку толпы», с дискредитацией присущего последнему мира ценностей.
А. Платонов также подвергает своеобразной «деконструкции» общечеловеческую систему ценностей, но уже с позиций неприятия ее «неорганичности» – т. е. «окультуренности» (а значит, «неприродности»), излишней социализированное™ и абстрактности.
С этим связана установка на «некрасивость», «ущербность», принципиальная натуралистичность в изображении разного рода отходов человеческой жизнедеятельности, неприятных на вид, на вкус и на запах людей, предметов, веществ и явлений [Михеев 2003: 26–27]. Так, запах пота из-под мышек является самым привлекательным в понравившейся женщине:… он [Сербинов] чувствовал слабый запах пота из подмышек Софьи Александровны и хотел обсасывать ртом те жесткие волосы, испорченные потом («Чевенгур»),
А, например, посредством нагромождения отталкивающих подробностей актуализуется такая, традиционно оцениваемая как сверхценность аксиологема, как рождение ребенка: У кровати роженицы пахло говядиной и сырым молочным телком, а сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом – она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу («Чевенгур»),
Здесь А. Платонов чутко следует за ценностными представлениями крестьянской бедноты, для которой описываемое – вовсе не таинство, а будничное дело, даже, скорее, несчастье, влекущее за собой появление лишнего едока в семье.
Концепт жизни также не всегда безусловно положительно оценивается в поле ценностей: [Дванов – глядя на мраморную статую девушки] Ему жалко было одного, что эти ноги, полные напряжения юности, – чужие, но хорошо было, что та девушка, которую носили эти ноги, обращала свою жизнь в обаяние, а не в размножение, что она хотя и питалась жизнью, но жизнь для нее была лишь сырьем, а не смыслом, – и это сырье переработалось во что-то другое, где безобразно-живое обратилось в бесчувственно-прекрасное» («Чевенгур»),
Обратим внимание на оппозиции обаяние – размножение, жизнь (= сырье) – смысл, оппозицию безобразно-живого и бесчувственно-прекрасного, которые в норме не являются противоположными в плане противопоставления ценности и антиценности.
С этим связано своеобразное травестирование оппозиции счастье – горе, где именно горе может занять позитивный полюс в ценностном противопоставлении. Это проявляется, например, у героя «Чевенгура» Копенкина, размышляющего о коммунизме: Как бы не пришлось горя организовывать: коммунизм должен быть едок, малость отравы – это для вкуса хорошо («Чевенгур»), – Но при этом парадоксальным образом нахождение «внутри коммунизма» автоматически должно отменять чувство горя: – Неужели коммунизма им мало, что они в нем горюют? – опечаленно соображал Чепурный(«Чевенгур»),
Аналогичным образом отчуждаются в мире ценностей произведений А. Платонова и ценности эстетические. Так, концепт красоты получает неожиданные ассоциации с бессмысленностью'. Копенкин тоже посерьезнел перед колоннами: он уважал величественное, если оно было бессмысленно и красиво («Чевенгур») – и даже смертью: Эта трава была красивей невзрачных хлебов – ее цветы походили на печальные предсмертные глаза детей, они знали, что их порвут потные бабы («Чевенгур»), – Причем и ‘бессмысленность’, и ‘смерть’ явно находятся в поле положительной неостраняемой коннотации (;предсмертные глаза детей есть некий эталон красоты в «странном» мире ценностей А. Платонова).
Технократическое преклонение перед механизмом рождает в мире А. Платонова любопытную аксиологему, согласно которой явления природы как враждебные человеку и лишенные смысла объявляются мертвыми, а машины как служащие человеку и наполненные смыслом человеческой креативности – напротив, живыми. Вот мастер-наставник думает о паровозах как об одухотворенных существах: Если б его воля была, он все паровозы поставил бы на вечный покой, чтоб они не увечились грубыми руками невежд. Он считал, что людей много, машин мало; люди – живые и сами за себя постоят, а машина – нежное, беззащитное, ломкое существо: чтоб на ней ездить исправно, нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой хлеб в олеонафт макать («Чевенгур»),
Аксиологема приоритетной ценности машины над человеком, видимо, имеет поддержку в реальном мире ценностей революционной эпохи, когда фраза из песни: Вместо сердца – пламенный мотор! – воспринимается как выразитель однозначно положительной ценности, и никем не реципируется ее явная антигуманистическая направленность.
Вот Сербинов думает об автомобилях как о драгоценных изделиях и воспринимает газы машин как возбуждающие духи: Поэтому Сербинов со счастьем культурного человека вновь ходил по родным очагам Москвы, рассматривал изящные предметы в магазинах, слушал бесшумный ход драгоценных автомобилей и дышал их отработанным газом, как возбуждающими духами («Чевенгур»),
Традиционно в мировой культуре существует прототипическое представление о природном как воплощении жизни в противовес техническому как омертвленному, искусственному, сделанному. В мире ценностей А. Платонова происходит своеобразная метатеза: Для обоих – и для машиниста-наставника, и для Захара Павловича – природа, не тронутая человеком, казалась малопрелестной и мертвой: будь то зверь или дерево. Зверь и дерево не возбуждали в них сочувствия своей жизни, потому что никакой человек не принимал участия в их изготовлении, – в них не было ни одного сознательного удара и точности мастерства («Чевенгур»),
Мертвы как раз явления природы: На берегу реки уже никого не было, и вода лилась, как мертвое вещество («Чевенгур»), Природа представляет косное и инертное начало, враждебное миру человека: Саша испуганно глядел в пустоту степи; высота, даль, мертвая земля – были влажными и большими, поэтому все казалось чужим и страшным («Чевенгур»),
При этом ценности мира природы не являются самодостаточными ценностями; для их ценностной «легитимизации» необходимо уподобить их образам из мира техники. Солнце, как всемирный пролетарий, не светит, а работает: Солнце, по своему усердию, работало на небе ради земной теплоты («Чевенгур»), – При этом природе должны помогать машины: В стороне от города – на его опушке – дымили четыре трубы завода сельскохозяйственных машин и орудий, чтобы помогать солнцу производить хлеб («Чевенгур»),
Позитивная природная ценность ассоциируется с хорошо, исправно работающим механизмом: У нас в Чевенгуре хорошо – мы мобилизовали солнце на вечную работу, а общество распустили навсегда! («Чевенгур»), Ср. еще: …в Чевенгуре человек не трудится и не бегает, а все налоги и повинности несет солнце («Чевенгур»); Работает тут одно летнее солнце, а люди лишь только нелюбовно дружат… («Чевенгур»), – Напротив, негативная ценность мира природы воспринимается как механизм, работающий «со сбоями»:… простиралась пустая, глохнущая земля, и тающее солнце работало на небе как скучный искусственный предмет («Чевенгур»),
Присущий мифологическому сознанию приоритет коллективных ценностей над индивидуальными вполне адекватно нашел свое выражение в своеобразном приятии в мире А. Платонова коммунистической идеологии. В результате актуализуется такая система ценностей, в которой последовательно прослеживается противопоставление социально-политических и природных (или психологических) ценностей: Он только знал вообще, что всегда бывала в прошлой жизни любовь к женщине и размножение от нее: но это было чужое и природное дело, а не людское и коммунистическое…
В рамках подобной системы ценностей природное помещается в сферу чужого и снижается в ценностной иерархии – в сравнении с коммунистическим. Попутно в контексте на общечеловеческие ценности любовь и красота наводится и отрицательная коннотация – см. продолжение цитаты:… для людской человеческой жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте, которая не составляет части коммунизма, потому что красота женской природы была и при капитализме («Чевенгур»).
По той же логике такое общечеловеческое философское понятие, как смысл жизни, оказывается, может быть советским'… осталось только установить советский смысл жизни («Чевенгур»),
Максимально значимое ценностное противопоставление до коммунизма – после коммунизма неправомерно обобщает и подчиняет себе более широкий объем явлений, к коммунизму не имеющих отношения: женская красота, любовь (последние тем самым приобретают сниженную оценочность). При этом в иерархии ценностей устанавливается и отношение ложной мотивированности: ценности эстетические и психологические определяются наличием ценности социально-политической – наличием свойства коммунизма.
В новой иерархии ценностей даже явления природы подвергаются «идеологизации» – вне социально-политического маркирования природные объекты (и вся природа в целом) лишаются эстетической ценности: В Дванове уже сложилось беспорочное убеждение, что до революции и небо и все пространства были иными – не такими милыми («Чевенгур»),
Вне «свойства революции» человек не может воспринимать красоту природы: До революции Копенкин ничего внимательно не ощущал – леса, люди и гонимые ветром пространства не волновали его… («Чевенгур»), – С другой стороны, именно царизм виноват в отсутствии чувства красоты у героя: Копенкин полагал виноватым царизм, что он сам не волнуется сейчас от громадных женских ног, и только по печальному лицу Дванова видел, что ему тоже надо опечалиться («Чевенгур»),
Аналогично в иерархии ценностей снижаются и человеческие, психологические ценности, нейтральные по отношению к коммунизму: Только революции в ихнем теле не видать ничуть. Женщина без революции – одна полубаба… Красивости без сознательности на лице не бывает («Чевенгур»), – Вопреки очевидности, реальности, мифологическое сознание постулирует «наличие качества революции», непостижимым образом влияющее на женскую красоту. Так изменяется ценностная установка носителя сознания мифологизованного типа, формируется новый идеал красоты, при котором вне революции ничто не может быть оценено как красивое.
На этом ценностном фоне общественно-политическая лексика включается и в параллелизм психического и внешнего мира [Вознесенская 1995а], издавна присущий фольклорной традиции. Так, например, возникает модель образно-метафорического уподобления любимой (красивой и т. п.) женщины не конкретному природному объекту (березка, лебедь и пр.), а абстрактной социально-политической идее: Кирей возвращался к Груше и отныне решался лишь думать о ней, считать ее своей идеей коммунизма («Чевенгур»),
Слова общественно-политической лексики могут выступать в роли обозначений эмоциональных состояний личности, при этом также подвергаясь образно-метафорическому уподоблению: [старушка Федератовна утешает Вермо] – Будет тебе, – сказала старушка, – иль уж капитализм наступает: душа с Советской властью расстается («Ювенильное море»).
Другая сторона использования этой модели: когда мифологизованному сознанию нужно сформулировать представление об идеале женщины, о тайне женственности, используется словоупотребление общественно-политической лексики: – В ней имелось особое искусство личности – она была, понимаешь, женщиной, нисколько не бабой. Что-то, понимаешь, такое… вроде его… /– Наверно, вроде коммунизма, – робко подсказал Жеев(«Чевенгур»),
В целом можно говорить о том, что указанная «идеологизация» «прототипических ценностей» имела, по всей видимости, соответствия и в реальном узусе революционной эпохи [Селищев 2003].
В мире ценностей А. Платонова в том числе отрицаются и ценности христианские, так как они создавались в эпоху «угнетения масс» и, стало быть, диктуются интересами враждебных простому люду классов. Однако идеологемы христианства, традиционно занимавшие доминирующую позицию в мире ценностей этноса, не исчезают совсем, а причудливо состыковываются с идеологемами новой, «коммунистической эры».
С этим связано такое аномальное совмещение в позициях приоритетной ценностной значимости концептов идеологических («коммунистических») и христианских, которое мы определили как сакрализация общественно-политической лексики [Радбиль 1998: 62–64]. Подобное сближение – примета реального языка революционной эпохи [Селищев 1968].
Оно выглядит парадоксальным лишь на первый взгляд, если учесть провозглашенный идеологический антагонизм атеистического коммунистического учения и традиционного христианства. На более глубинном, порою даже подсознательном уровне вхождения слов общественно-политической лексики в массовое сознание обнаруживается глубокое типологическое родство самого способа представления реальности посредством общественно-политической и посредством религиозной лексики.
Сакрализация проявляется: (1) на уровне речевой реализации системных средств языка – использование слов общественно-политической лексики в соответствующих контекстах; (2) на уровне речевого поведения – установки, мотивация, использование прецедентных текстов и формул христианства, ритуализация поведения по христианской модели и т. д.
(1) В художественной речи А. Платонова представлена целая система использования общественно-политической лексики в контекстном окружении религиозной лексики и фразеологии, переосмысления христианских формул, аллюзий на литургическую литературу и обрядность. Так, в «Чевенгуре» слова общественно-политической лексики ассоциативно сближаются с религиозной символикой: Он слышал в напеве колокола тревогу веру и сомнение. В революции тоже действуют эти страсти…, —Хоть они и большевики и великомученики своей идеи…;… Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф… Аналогично – в «Котловане»:… ты теперь как передовой ангел от рабочего состава.
От сближения в ассоциативном ряду (контекстного по своей сути) слова общественно-политической лексики могут переходить к полному замещению (уже вербализованному в словесном знаке) позиции религиозной «идеологемы»: Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом («Чевенгур»).
Здесь любопытна многомерность платоновского слова: а) реализуется буквальное представление о конце как исчезновении и овеществленное представление о точке, границе процесса; б) при этом снимается общеязыковая отрицательная коннотация конца как уничтожения – за счет использования в контексте выразителя высшей положительной ценности коммунизм, в) осуществляется ассоциативное сближение идеи Маркса о том, что вся докоммунистическая история человечества есть лишь предыстория, и библейского пророчества о конце света.
Ср. – о революции Александр… верил, что революция – это конец света… («Чевенгур»); Он тогда же почуял, куда и на какой конец света идут все революции… («Сокровенный человек»). Или о социализме: —… Скоро конец всему наступит?/ – Социализм что ль? – не понял человек. – Через год… («Чевенгур»).
Активно эксплуатируется в художественной речи как Повествователя, так и его героев идеологический лексический фонд эпохи в контекстном окружении религиозно-христианской символики: Дванов поднимал эти предметы… и снова возвращал на прежние места, чтобы все было цело в Чевенгуре до лучшего дня искупления в коммунизме, … мне ведь жутко быть одному в сочельник коммунизма, … кротко пройти по адову дню коммунизма.. («Чевенгур»).
(2) Сближение слов общественно-политической и религиознохристианской лексики порождает и соответствующую трансформацию речевого поведения. Можно обнаружить характерное сходство установок, мотивации и поведенческих реакций в использовании идеологии коммунизма и религиозной идеологии.
Так, паломничество Копенкина к могиле Розы Люксембург ассоциируется с походом ко гробу Господню, а само тело Розы Люксембург ассоциируется с «телом Христовым»: Он считал революцию последним остатком тела Розы Люксембург («Чевенгур»), Копенкин верует в воскрешение Розы Люксембург в грядущем коммунизме, как в Воскресение Христа, во второе пришествие Христа:… где могла бы родиться вторая, маленькая Роза Люксембург...(«Чевенгур»), В свою очередь Чепурному предложено объявить коммунизм вечным странствием – налицо ассоциация с паломничеством в «землю обетованную». Не случайно и то, что чевенгурский ревком находится в храме, на котором начертано библейское: Приидите ко мне все труждающиеся…, которое еще и названо новым лозунгом революции.
Естественным образом в мифологизованном мире ценностей героев соединяется религиозная и коммунистическая обрядность:… сегодня у нас сельский молебен в честь избавления от царизма; Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную заутреню, – «Интернационала» он сыграть не мог, хоть и был по роду пролетарием, а звонарем – лишь по одной из прошлых профессий(«Чевенгур»),
Подобное сближение общественно-политической лексики с религиозной входит в число основных поэтических стандартов в официальном литературном стиле эпохи, во многом благодаря поэме А. Блока «Двенадцать».
Но в платоновской прозе схвачен сам процесс этого сближения, обнажен его мифологический характер. Его суть в том, что одна идеология закономерно и естественно меняется другой. При этом говорить о «новизне» коммунистической идеологии, представленной словами общественно-политической лексики, можно лишь на формальном уровне конкретного лексического наполнения словесных формул. Неизменными остаются сами принципы мифологического представления реальности в мире ценностей. Видимо, любой идеологический подход к отображению мира «грешит» мифологичностью.
В качестве некоторых выводов отметим, что основная черта мифологического искажения общечеловеческой иерархии ценностей заключается в том, что ценности идеологические, социально-групповые (разделяющие людей на «своих» и «чужих») поставлены над ценностями общечеловеческими (призванными, напротив, объединять).
При этом идеологической оценке, «идеологизации», подвергаются явления природы, свойства и качества человека – то есть явления, свойства и качества, в принципе такой оценке не подлежащие. Ср. наблюдения Н. А. Купиной о том, что в «тоталитарном языке» «размывается» этическая константа, а некоторые единицы традиционной морали вытесняются: «тавтологическое сочетание старая традиция приобретает отрицательную оценку и включается в организованное по типу оксюморона антонимическое противопоставление – новые традиции» [Купина 1995: 31].
Все это находит свое выражение в создании особой, ценностно окрашенной семантики в языке новой эпохи, – то есть в создании специализированных языковых средств вербализации новых ценностей эпохи, особого «языка ценностей».















