355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Константин » Августовский рассвет (сборник) » Текст книги (страница 14)
Августовский рассвет (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:18

Текст книги "Августовский рассвет (сборник)"


Автор книги: Теодор Константин


Соавторы: Драгош Викол,Аурел Михале

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Едва рассвело, как я услышал в других помещениях полные любопытства и изумления голоса солдат. Потом кто-то постучал в дверь моей спальни:

– Господин младший лейтенант!.. Девушка!..

Это прозвучало так, как если бы он сказал: «Комета!» Я вскочил с постели, быстро оделся, лихорадочно соображая: «Девушка? Откуда девушка?» Это было в те минуты выше моего понимания. Девушка! Одно это слово волновало меня, кружило голову, сводило с ума. Я вышел в охотничью комнату.

– Где она?

– Во дворе!

Я бросился вниз, понимая, что, пока я не вышел во двор, девушка еще никого не видела, потому что никто не осмелился выйти и встретить ее. Почему? Просто потому, что неожиданно после многих дней и ночей боев в водовороте войны появилась девушка – нечто далекое и нереальное. И каждый будто боялся этого далекого и нереального, боялся оказаться лицом к лицу с этим далеким и нереальным, ставшим вдруг таким близким и реальным…

Девушка загоняла в хлев нескольких жирных коров, произнося какие-то венгерские слова. Казалось, она не замечала, что в селе уже кто-то появился. Возможно, однако, что это мне только показалось, потому что, увидев меня на пороге, девушка улыбнулась и продолжала заниматься своим делом. Загнав коров в хлев, она отряхнула юбку ладонями, провела рукой по волосам и направилась к крыльцу. Подойдя ближе, она ткнула себе в грудь пальцем и сказала:

– Маргит!

Я смотрел на нее и ничего не мог сказать. Впрочем, я и не знал ни слова по-венгерски. Я растерянно смотрел на девушку. Маргит была красива. У нее были белые зубы и пухлые губки. Икры ног поцарапаны, но все равно красивы. Волосы спутаны, но пленительны. Одежда потрепана, но это не имело никакого значения. Я пробормотал только:

– Маргит!

– Минтени!

Видно, она что-то поняла: бросилась в комнаты для слуг и вышла оттуда с подойником. Потом побежала к хлеву, бросив еще раз: «Минтени!», и исчезла. Появилась с полным подойником молока, угостила меня. И с этого момента мы подружились. Маргит стала нашей сестрой, подругой, покровительницей. Она начала хлопотать, шарить по дому, извлекая отовсюду что-нибудь нужное. Потом развела огонь и приготовила нам завтрак. Пока мы ели, она с улыбкой смотрела на нас, сидя на маленьком стульчике, скрестив руки на коленях.

Я сказал Сынджеорзану, чтобы он поговорил с ней по-венгерски.

– Что ты здесь делаешь?

– Я была служанкой у графа. Когда подошел фронт, я с коровами убежала. Теперь это мои коровы.

– Как твои?

– Так я сама решила. Я за ними ухаживаю и сама их выбрала.

– Тебе их отдал граф?

– Нет, не отдал. Но они мои. Все равно я их взяла бы. Убежала бы с ними.

– Куда?

– Не знаю, но убежала бы.

– Тебя бы нашли.

– Теперь, раз пришли вы, не найдут.

– А если вдруг?

Маргит сделала испуганные глаза:

– А разве вы не за нас?

Сынджеорзан улыбнулся:

– За вас.

– Вот и хорошо! Я хочу выйти замуж. Если у меня есть коровы, мне легко выйти замуж… Если бы я не убежала, коров у меня забрали бы немцы…

– А нас ты не боишься?

– Почему же я должна вас бояться, если вы – за нас?

– Мы все же солдаты…

Маргит засмеялась, блеснув своими белыми зубами:

– И Йошка тоже солдат, но я не боюсь его…

– Все же Йошка с ними…

– Тсс! Он не с ними.

– А где же он?

– Не знаю.

– Видишь, ты боишься нас, если не хочешь сказать, где Йошка!

– Нет, я не боюсь сказать.

– Тогда где же?

– Там! – Она неопределенно показала рукой. Может, в сторону, откуда пригнала коров, кто знает?

– Когда вы уйдете, Йошка вернется домой.

– Куда домой?

– Сюда! Он станет графом… ха-ха-ха! Разве мы не можем быть графами?

Когда стемнело, мы вновь собрались в охотничьей комнате. Маргит возилась во дворе с коровами. Когда освободилась, она пришла к нам. Нам ее не хватало. Мы скучали по ней. Маргит была красива. Может, кому другому она вовсе не показалась бы красивой, не знаю. Но нам она казалась красивой. И хотя мы знали, что ее красота принадлежит не нам, а Йошке, мы не могли оторвать от нее глаз.

Когда следующей ночью мы вновь двинулись к передовой, Маргит была рядом с каждым из нас. Мы шли молча и слушали песню, которую она пела нам накануне вечером и которую нам перевел Сынджеорзан:

 
Летят, летят над степью журавли,
И ветер поет, поет в ивах.
Любимый, я тебя так долго жду,
Любимый, время тебе вернуться!
 

У Маргит были сверкающие, влажные глаза, зовущие губы и блестящие белые зубы. Мне казалось, что она шагает рядом со мной, я видел как наяву ее исцарапанные красивые икры и сожалел о ней.

На маршах ночью обычно молчат. Молчали и мы. Во-первых, потому, что таков порядок во время ночных маршей, а во-вторых, потому, что все вместе и каждый в отдельности слушали песню Маргит. И, слыша ее, мы сожалели о девушке. И она шагала с нами к передовой, Маргит, такая далекая и нереальная, в то время как настоящая Маргит осталась на крыльце, шепча в темноту:

– Йошка, Йошка, солдаты ушли! Приходи!

* * *

Передовая проглотила всех нас в несколько минут. До занятия боевых позиций мы еще были индивидуальностями, ступали по земле и видели свою тень. Мы чувствовали, как ветер бьет нам в лицо, проникает в легкие, ощущали прохладу осенней ночи, и вдруг мы исчезли, слившись с землей, с запахом пороха, с грохотом, с пулеметными очередями, с каждым взрывом. Мы больше не принадлежали сами себе, мы не могли, повинуясь субъективному импульсу, поднять руку, потому что все принадлежало войне. Она распоряжалась нашими движениями, управляла импульсами, мыслями, поступками. У нас было такое ощущение, что все, что оставалось вне власти войны (если что-нибудь еще оставалось), должно принадлежать земле, которую мы обнимали, в которую зарывались, по которой ползли, которую нам предстояло полить кровью или на которой нам суждено было умереть.

Мы лежали, зарывшись в землю, а вокруг свирепствовала война. После пяти дней и ночей тишины в эти первые часы на передовой под непрерывным огнем пулеметов, под бешеным обстрелом артиллерии мы чувствовали себя ошеломленными. Постепенно мы обретали хладнокровие, и ясность ума и могли смотреть войне в лицо. Мы снова уверенно сжимали в руках оружие, наши защитные рефлексы стабилизировались, а воспоминания уступали место реальности.

– Пулемет, левый сектор, два пальца вправо, по группе деревьев три длинные очереди!

Уже было достаточно светло, когда я произнес эту команду. В левом секторе из группы деревьев нас непрерывно поливали огнем. Пулемет вел огонь даже ночью, при свете осветительных ракет, вместе с градом гранат не давая нам возможности рвануться вперед.

– Здесь у них слабое место, – спокойным тоном проговорил Сынджеорзан. – Наверняка ожидают подкреплений.

Спокойствие Сынджеорзана подстегнуло взвод.

– Надо атаковать раньше, чем…

– Почему не дают ракету?

И почти в то же мгновение ракета взвилась вверх. В момент броска мне показалось, что я лечу вперед. Ничто не могло удержать меня: ни воспоминания о Маргит, ни тишина последних пяти дней и ночей.

Пулемет строчил. А сверху падали гранаты. Потом самолеты спикировали и начали поливать нас огнем пулеметов. Из-за наших позиций рванулись вперед горные стрелки. Пулеметное гнездо слева от нас умолкло, зато заговорило другое – справа. Вскоре замолкло и оно. Земля, казалось, была раскаленной, воздух – душным, но у нас не было времени заметить это.

– Вперед!

Вперед, только вперед! Может, там, впереди, прохладная земля, живительный воздух… Кто знает, так ли это? Но если и не так, все равно вперед! Вперед! Нами владело только одно стремление – вперед!

На нашем пути начинают рваться мины. Одна, две, пять. Зачем их считать? Вперед!.. Справа от меня винтовка летит в одну сторону, каска – в другую. Я не знаю, кому они принадлежали до этого мгновения. Мурэрашу? Панэ? Все равно вперед!..

Я не успеваю больше ни о чем подумать, так как слышу крики радости. Противник впереди нас в исступлении. Из-за вражеских позиций появляются танки. Они идут с грохотом, скрежетом и ревом. Я кричу что есть мочи:

– Прекратить продвижение!.. Прекратить продвижение!..

Перебежки прекратились. Я пересчитываю танки: их пять. Это только на моем участке. Под их гусеницами дрожит земля. Стреляют. Останавливаются и стреляют. Двигаются дальше… Должны вступить наши противотанковые орудия. Почему они молчат? Почему артиллерия не открывает огня?! Как же я не сообразил сразу?! Между танками и артиллерией находимся мы… Но вот один танк поворачивается на месте. Когда и откуда стреляли? Танков осталось четыре… Только четыре? Надо мной со свистом пролетает снаряд. От взрыва у меня готовы лопнуть перепонки… Осталось только три машины. Только три!

– Вперед! По танкам – огонь!

Это я кричал? Конечно, я!

Я вижу, как мои солдаты по двое, по трое, по четверо бросаются вперед. В воздух взвивается плащ-палатка. Танк ослеплен.

– Ура! Ура!

Осталось только два танка. Всего лишь два… Нет, я ошибаюсь, их шесть… Еще четыре подходят на большой скорости. Я вскакиваю и выхожу им наперерез. Несколько мгновений я бегу, потом падаю. Почему падаю? Не знаю… Я упал и почему-то больше ничего не слышу…

* * *

…Очнувшись, я почувствовал, что меня тащат по земле, по комьям земли. Я открыл глаза, но мой взгляд уткнулся в темноту. Я застонал. Чья-то рука закрыла мне рот. Мне пришло в голову, что меня тащат к противнику. Тогда я укусил руку, закрывавшую мне рот, но рука не оторвалась ото рта. Я только ощутил, как она сжалась от боли. Потом я почувствовал, что опускаюсь вниз. Куда меня тащат? В воронку от снаряда? В траншею? Наконец меня оставили на месте. Откуда-то слева донесся крик на немецком языке:

– Помогите!

Потом стон и снова:

– Здесь есть еще кто-нибудь? Помогите!

Больше ничего не было слышно вокруг. Затем раздались чьи-то шаги и знакомый скрип носилок. Только тогда я ощутил боль во всем теле. Значит, надо позвать санитаров. Я ранен. Без сомнения, я ранен. Я попытался крикнуть, но та же безжалостная рука еще крепче сжала мне рот. От руки пахло кровью, и в голове моей промелькнула мысль, что это, наверное, моя кровь.

Снова слышны шаги. Они приближаются или удаляются?

– Камарад! Камарад!.. Здесь есть еще кто-нибудь?

И тут я все понял: я у врага. Меня ранило, и я попал к противнику… Но рука, зажимающая мне рот, не была вражеской. Нет, это дружеская рука… Чья же? Я попытался пожать ее, но не смог и только тихо погладил. Почему мне пришло в голову погладить ее? Меня охватила слабость, и я был уже готов заплакать, но тут услышал тихий шепот:

– Господин младший лейтенант…

Рука больше не зажимала мне рот. Я застонал:

– Ты кто?

– Ион… Ион Сэсэран… Вы ранены…

– Знаю, что ранен, но не знал, что это ты, Сэсэран… Значит, я ранен? Сильно? Хотя ты ведь все равно не скажешь… А ты почему здесь, Ион? Тоже ранен?

– Когда рассветет, нам надо притвориться мертвыми, господин младший лейтенант!

Мне, по крайней мере, уже не надо будет притворяться, когда наступит день… Разве он еще наступит для меня?

– Воды, Ион…

Ион вздыхает. Знаю почему: откуда он возьмет воду?..

– На рассвете наши снова должны пойти! Их отбили, господин младший лейтенант.

– Пойдут, Ион!

Я хорошо знаю, что наши пойдут снова. Но до утра еще далеко. Сколько же осталось до рассвета?

Ион ощупывает мою грудь, расстегивает обмундирование ниже и тоже ощупывает. Я чувствую его холодные руки и хочу узнать, наткнется ли он на кровь. Конечно, наткнулся. Я вижу белую ленту бинта. Ион переворачивает меня на бок, подсовывает под меня руки. Ох! Мне больно! Но я не могу ему сказать, что мне больно. У меня нет больше слов. Я не могу говорить. Мне больно, но можно ли это выразить словами? Я не знаю. Я больше ничего не знаю. Может, я умираю?.. Значит, вот так и умирают?

* * *

Очнулся я в разгар дня в адском грохоте. Но не это было главным, что я отметил. На фронте тишина – явление необычное. Грохот, взрывы, свист, стоны, крики, треск выстрелов составляют суть войны. Главным, что я отметил, очнувшись, была вода. Шел дождь, а поскольку я лежал на спине, дождь смачивал мои воспаленные щеки, попадал в рот, и я глотал одну за другой холодные капли.

В первый момент я не отдал себе отчета, в каком положении нахожусь. Я ничего не помнил из того, что случилось накануне, и думал, что нахожусь в укрытии и сплю лицом вверх. Только попытавшись пошевелиться, я осознал действительное положение дел.

– Лежите спокойно, господин младший лейтенант. Самое страшное только начинается…

* * *

Бой идет совсем рядом с нами. Наши снаряды падают неподалеку. Идет массированная артиллерийская подготовка. Только мне того и не хватало – погибнуть от своих же снарядов! Кто знает, что я и Сэсэран живы и находимся здесь? Даже немецкие санитары не знают. Прошлой ночью, когда они подбирали своих раненых, они не наткнулись на нас. Мертвых они оставляют на поле боя. И своих, и наших. Или у них не было времени, или они считают, что нет смысла подвергать себя опасности.

Я пытаюсь посмотреть вправо и влево. Повсюду, словно кочки или нарытые кротами холмики земли, лежат убитые. В любом случае здесь я хорошо укрыт в заросшей бурьяном выемке, похожей на воронку. Бурьян скрывает нас от людей, но не от снарядов.

Грохочет, стонет и ревет фронт. Земля сотрясается. Фронт сжигает все вокруг, подбрасывает землю к небу, осыпает ее градом осколков. Свет дня разорван на огромные полосы пламени. На мгновение становится темно, кажется, что наступили сумерки, но следует новая вспышка.

– Господин младший лейтенант! – Голос Сэсэрана дрожит.

– Что, Ион?

– Отступают, направляются сюда, пройдут через нас!..

Я закрываю глаза. Знаю, что мне надо притвориться мертвым.

Мне легко это сделать – я весь в запекшейся крови. А Ион? Что будет делать Ион? Взрыв в тридцати метрах от нас. На землю обрушивается столб земли. «Может, прикроет нас», – думаю я с надеждой. Еще один снаряд взрывается совсем рядом. Затем слышится рев танка. Открываю глаза… Я вижу его… он идет прямо на нас. Ясно: спасения нет! Я вижу, как Ион переворачивается. Рывок – и я чувствую, что меня тащат. Все тело пронзает острая боль, будто в него вонзились тысячи раскаленных игл… «Оставь меня, Ион, оставь!» – хочу крикнуть я, но танк скрежещет совсем рядом со мной, едва не подмяв гусеницей мою левую ногу.

Вдруг вспыхивает ослепительный свет, слышится глухой грохот. Танк останавливается. Крышка люка открывается, и охваченный пламенем немец выпрыгивает из танка. Он бежит, хлопая себя по одежде. Бежит и орет как сумасшедший. Я боюсь, как бы он не побежал к нам. Но он не успевает это сделать: пулеметная очередь разрезает его пополам, и он падает, продолжая гореть, как кучка картофельных стеблей на осеннем поле.

Ион снова хватает меня за ворот шинели и тащит. Танк горит. Через несколько мгновений должен последовать взрыв. Ион Сэсэран подумал об этом. Но танк не взрывается. Пламя начинает убывать, и остаются только клубы дыма, прижатые дождем к земле.

– Укроемся под танком… Теперь по нему никто не будет стрелять, – говорит Ион.

Мы двигаемся назад. Ион на четвереньках, меня он, как бревно, тащит за собой. Вокруг нас кипят взрывы, вспарывающие землю, точно клыки мамонта.

Нам снова предстоит «умереть». Позади танка укрылись два вражеских пехотинца и оттуда ведут огонь фаустпатронами. Один держит на плече ствол, другой стреляет. Тот, что стреляет, орет и ругается, а другой бросается вдруг на землю, а потом вскакивает и пускается бежать. Первый, унтер-офицер, достает пистолет, чтобы выстрелить в беглеца, но отказывается от этой мысли. Он бросает фаустпатрон и тоже на четвереньках убегает. Вслед за ними появляются остальные – основная масса отступающих. Они бегут с перекошенными от страха лицами, теряя каски, бросая оружие. Коренастый немец с мокрыми от дождя щеками, запыхавшись, падает рядом с нами. Он подползает и прячется за Сэсэраном, используя его как укрытие. У немца ручной пулемет. Едва немец перевернул Сэсэрана на бок, как тот впился ему пальцами в глотку. Немец извивается, хрипит, но Ион все сжимает и сжимает пальцы. Я вижу других приближающихся немцев, и меня охватывает страх: а вдруг заметят? Но они ничего не заметили, и коренастый немец стих. Теперь мы все трое лежим как мертвецы, и один из нас в самом деле мертв.

И вдруг появляются наши. Я хотел крикнуть им, сказать, что мы живы, чтобы нас подобрали, но Ион зажимает мне рот ладонью. И наши пробегают вперед с криком «Ура!», стреляя на ходу.

Наконец Ион убирает свою ладонь.

– Господин младший лейтенант, сдерживайте себя. Хотите, чтобы у вас внутри что-нибудь оборвалось?

Теперь мы можем говорить спокойно и громко. Буря над нашими головами промчалась. Ион поднимает голову и смотрит в ту сторону, куда скрылись наши, потом назад. И вдруг обрадованно вскрикивает:

– Господин капитан! Господин капитан! Мы здесь! Мы живы!

Капитан Комэница, хромая, приближается к нам. Смотрит на нас с удивлением, потом опускается на колено возле меня:

– Врынчану, эй, Врынчану, долго жить будешь, парень! Ты ранен?

– Да, господин капитан!

– Потерпи, подойдут санитары! Я должен тебя оставить, мне нужно идти. Выше голову! Желаю удачи, парень!

– До свидания, господин капитан!..

Почему мне пришло в голову сказать: «До свидания»? В уставе нет такой формы приветствия. Я сказал так, возможно, потому, что всей душой хотел увидеть капитана еще раз, но я не отдавал себе отчета в этом до того мгновения, когда его окликнул Ион Сэсэран. Я хотел посмотреть ему вслед, но Ион Сэсэран поднял меня на руки и направился в сторону от передовой.

– Пока придут санитары, зря потеряем время… а мне нужно бежать за господином капитаном.

Теперь на фоне серого горизонта я увидел капитана. Он шел прихрамывая. Мысленно я еще раз сказал ему: «До свидания».

* * *

С доктором случилась беда где-то в Молдове в середине августа. Полевой госпиталь, в котором он работал, получил приказ эвакуироваться. Доктор в это время оперировал. Работы было много. Своей очереди на операцию ожидали еще пятеро тяжело раненных, только что доставленных с передовой. Стоны раненых хватали за душу.

Доктор попросил майора-медика оставить ему две санитарные машины и указать маршрут движения и сказал! что через два часа нагонит колонну. Что он мог поделать: не бросать же ему раненых умирать! Они потеряли много крови по дороге в госпиталь, у них были переломы костей, у некоторых началась гангрена, и он не мог бросить людей на верную смерть, если оставалась хоть малейшая возможность спасти их. Майор покачал головой:

– Я тебя понимаю, господин капитан, но здесь оставаться опасно, подумай!

– И все же, – ответил ему доктор, – они имеют право на жизнь. Что касается меня, то я считаю, что именно для этого нахожусь здесь – сделать все возможное, чтобы они остались в живых, потому что жизнь нельзя сменить, как мундир или сапоги: порвался – надевай другой, износились – выбирай другие.

– Ты абсолютно прав, но сейчас война… – попытался убедить его майор, но доктор твердо стоял на своем.

Майор-медик снова покачал головой:

– Я тебе оставлю две машины… Все же поторопись.

Доктор приказал одному из санитаров вывесить над старой школой, в которой размещался госпиталь, рядом с эмблемой Красного Креста белый флаг и возобновил операции. Примерно через час начала стрелять артиллерия. Над школой пролетел русский самолет, доктор проводил его взглядом с порога класса, в котором оперировал. Школа стала как бы островком, который снаряды огибали.

– Я был уверен, гуманизм должен восторжествовать, – обрадовался доктор, вытирая рукавом халата вспотевший лоб. – Солдат Вылку, у тебя уже не будет левой руки, но жить ты будешь! И это самое главное! Держись!

– Держусь, господин капитан, держусь… – пробормотал солдат Вылку с операционного стола.

– Мы еще встретимся с тобой, Вылку, в жизни!

– Возможно, господин капитан, только… кто знает, – со стоном ответил солдат.

После полудня две санитарные машины тронулись в путь. Доктор ехал в кабине рядом с шофером и курил сигарету за сигаретой, чтобы успокоить нервы. Он был возбужден. Работал он много, сверх своих сил, но был доволен. В тот день он выиграл войну – в этом он был убежден. Время от времени он открывал окошко и спрашивал:

– Как вы себя чувствуете? Хорошо? Отлично! – И закуривал следующую сигарету.

Позади грохотали пушки, в воздухе ревели самолеты, но доктор не слышал или не хотел слышать их. Он смотрел прямо вперед, в сбитой набок пилотке, в халате, покрытом пятнами крови. Казалось, он ни о чем не думает. Доктор был мужчина крепкого сложения. Широкоплечий, с полным лицом, волевым подбородком, с черными, без следов седины, волосами. Ему перевалило за сорок, но выглядел он лет на тридцать пять. Было в нем что-то гордое, располагающее, дружеское, что вселяло доверие и надежду.

* * *

Несчастье с доктором случилось, когда он с санитарными машинами догонял полевой госпиталь. На перекрестке дорог путь машинам преградила группа немецких мотоциклистов. Они подали сигнал остановиться. Шофер затормозил. Из коляски одного из мотоциклов вылез офицер, толстый, белобрысый. Он остановился, широко расставив ноги, посреди дороги и крикнул, чтобы доктор вышел из машины. Доктор ответил ему только жестом: показал флажок со знаком Красного Креста на капоте машины. Офицер сердито надвинул на глаза фуражку, подскочил к дверце машины и рванул ее.

– Всем выйти!

– Обращаю ваше внимание на то, что я врач и перевожу только что оперированных тяжело раненных! – по-немецки ответил ему доктор. – Я работаю в румынском полевом госпитале.

Немец не придал словам доктора никакого значения. Он схватил его за плечи и потащил из кабины, потом оттолкнул в сторону и приказал что-то своим сопровождающим. Те соскочили с мотоциклов и бросились к санитарной машине. Они открыли заднюю дверцу и начали вытаскивать носилки с ранеными.

– Что вы делаете?! – закричал доктор и метнулся, чтобы помешать им.

Но толстый офицер схватил его за плечо и снова оттолкнул:

– Уймись, идиот!.. Таков приказ сверху!

Мгновение доктор стоял ошеломленный. Приказ сверху? Что за приказ сверху? Приказ, чтобы людей, которых он только что спас от смерти, вновь бросить в ее объятия? И он крикнул немецкому офицеру:

– Я только сегодня их прооперировал, с ними надо обращаться осторожно, понимаете?! Я им сделал анестезию, чтобы их можно было перевозить. Это преступление…

Немец рассмеялся. Он смеялся без удержу, выкрикивая:

– Ты глуп как сапог! Эти больше ни на что не годны, а машины нужно использовать для грузов!.. Пристрелить их!

Продолжая смеяться, офицер вскочил в кабину рядом с шофером. Несколько солдат забрались в машины на место раненых. Доктор в отчаянии хотел помешать им. Он ухватился рукой за дверцу машины, но машина тронулась. Он держался рукой за дверцу и бежал, крича:

– Остановитесь! Что вы делаете, негодяи!

Вдруг он почувствовал, как кисть руки словно обожгло, и упал в дорожную пыль. Тут же он услышал несколько выстрелов и обернулся. Вторая машина остановилась в шаге от него. До него донесся чей-то крик. Это был его шофер. Доктор откатился к канаве, успев лишь заметить, как из кабины выбросили и шофера. Машина рванулась с места по проселочной дороге и направилась вслед за первой в сторону виноградников.

Только позже доктор отдал себе отчет в случившемся. Его рука была раздроблена и походила теперь на окровавленную лопатку. А ведь это была правая рука…

Вечер застал его возле солдата Вылку. Доктор потрогал у него повязку на левой руке. Хорошо была сделана перевязка! Неважно, что лоб солдату он не успел перевязать. Это не имело теперь никакого смысла, так же как не имели смысла перевязки, которые он сделал другим. Может, и перевязка, которую ему, как мог, наложил шофер, тоже не имела смысла. Это была правая рука…

Две машины давно скрылись за горизонтом, груженные бочками с вином, что можно было понять по охрипшим голосам солдат, сопровождающих машины. Но доктор уже ничего не видел и не слышал.

* * *

Я проснулся со стоном. Помещение было освещено тусклым, каким-то серым светом. У меня появилось такое чувство, что этот свет как бы исходит из меня, из той тупой, ноющей боли, которая пронизывала все мое существо. Мне даже казалось, что я вижу, как этот тусклый свет, более плотный над моей койкой, рассеивается во все стороны. Единственным участком, куда боль еще не дошла или уже ушла оттуда, был мой лоб. Всей поверхностью лба я ощущал что-то прохладное, пронизанное нежностью. Я вспомнил: это сестра положила свою легкую, как дуновение ветра, ладонь на мой лоб. Так было и вчера, и позавчера, и я уже привык к этому. Каждый раз, когда сестра подходила к моей койке, она опускала мне на лоб ладонь и, улыбаясь, говорила:

– Спи!

И я засыпал. И если я не мог уснуть от боли, я все же чувствовал, что боль утихает. Тогда я просил сестру:

– Расскажи мне что-нибудь, сестра.

Может, я слушал ее, может, нет, но мне было достаточно ее присутствия. Когда ее звал другой раненый, я страдал. Я хотел, чтобы она все время находилась возле меня. Я шептал ей:

– Я тебя люблю, сестра… Останься.

Она грустно улыбалась своими голубыми глазами и отвечала:

– Лежи спокойно, я должна измерить тебе температуру… Ты бредишь.

– Нет, сестра, я не брежу, я говорю тебе правду. Я тебя люблю, сестра… Вот кончится война…

Но она ставила мне термометр и, даже если у меня не было высокой температуры, озабоченно говорила:

– Помолчи, тебе нельзя уставать!

Иногда приходил доктор, широкоплечий, крепкого сложения мужчина. Он садился на край койки и смотрел на меня, ничего не говоря. У доктора была привычка прятать правую руку под левой. Собственно, я никогда не видел его правой руки, но все же невольно заметил, что правый рукав халата чуть длиннее другого. А может, это мне только казалось. Впрочем, я не обращал внимания на эту подробность. Встав с койки, доктор засовывал правую руку в карман халата и, молча проходя между рядами коек, изучал температурные листки раненых. Потом уже у двери спрашивал сестру:

– Что-нибудь особенное?

Сестра, высокая и стройная, всегда была рядом с ним.

С некоторым кокетством, которое вызывало мою ревность, она отрицательно качала головой и отвечала:

– Нет, ничего особенного.

Он говорил:

– Спасибо, сестра. – И выходил.

Думаю, что из десяти обитателей палаты я был самым тяжелым. Я пришел к такому заключению на том основании, что возле меня доктор задерживался дольше, чем возле остальных. Ко мне он подходил всегда к первому и садился только на край моей койки. И сестра сидела около меня дольше, чем около других. Другие раненые разговаривали всегда шепотом, и никого из них не обижало, что сестра ставила стул и дежурила только у моего изголовья.

Возможно, из-за всего этого я и полюбил сестру. Я чувствовал себя в привилегированном положении. Я думал, что доктор дольше задерживается возле моей койки тоже по просьбе сестры. Если и другие раненые проявляли заботу обо мне и спокойно лежали на своих койках, то только потому, что отдавали себе отчет в симпатии, которую испытывала ко мне сестра. Все началось с самой простой ласки, предназначенной смягчить боль. Впрочем, возможно, это была даже не ласка, а жест, являющийся частью лечебного процесса. Но эта ласка пробудила во мне тоску, естественную тоску по любви. Я почувствовал, что начинаю любить сестру. Возможно, и другие ее любили, потому что она была единственной женщиной среди нас. Только она напоминала нам, что на свете есть женщины, что мы любили, любим и будем любить. Может, некоторые из нас видели в ней невесту, жену. Возможно. Я же просто любил ее. У меня никого не было, кроме нее.

В тот день, когда я проснулся и почувствовал ее руку на своем лбу в тусклом свете палаты, я спросил себя, как не спрашивал никогда до сих пор, что будет со мной и с сестрой в день, когда мне надо будет покинуть госпиталь. Меня охватило беспокойство. Может, оно было преждевременным – ведь боль в моем теле не утихала. «У тебя еще есть время поставить этот вопрос, ведь ты еще даже не можешь приподняться на койке!» И все же беспокойство, мучило меня.

Я попытался шире открыть глаза, чтобы увидеть более яркий свет, чем тот, что царил в палате, и спросил ее:

– Сестра, война все еще идет?

Она шепнула:

– К сожалению, да…

Ответ меня опечалил. Он прозвучал как приговор судьбы: «Бесполезно надеяться! На пути всех надежд стоит война. Ведь ты сам пришел оттуда…»

Я закрыл глаза, чтобы прогнать прочь охватившие меня ненужные мысли. Нет, я не хотел больше думать об этом. Я попросил сестру:

– Расскажи мне что-нибудь!

– О чем тебе рассказать?

– О чем угодно, что тебе самой нравится…

Я видел, как она нахмурилась, пытаясь найти что-нибудь в своих воспоминаниях или выдумать. Я взял ее руку со своего лба и поцеловал.

– Я трудный больной, сестра, правда?

– Но я не очень-то много знаю сказок. Я не думала, что мне на фронте придется ухаживать и за детьми…

Если бы вы знали, как подействовала на меня эта ее шутка, как она согрела мне душу! Теперь мне показалось, что и она любит меня!

С этого момента я повел себя иначе.

– Поцелуй меня, сестра, я тебя люблю, – сказал я ей.

Она посмотрела мне прямо в глаза с суровостью, которая, однако, быстро потухла, и погладила меня по щеке. Потом нагнулась и поцеловала меня в лоб:

– Если мой поцелуй может помочь тебе… – Потом ни с того ни с сего спросила: – Что ты скажешь о докторе? Он тебе нравится?

Я ответил, не задаваясь вопросом, почему она спросила именно об этом, а не о чем-то другом:

– Он так молчалив, так сдержан, и все же…

– Что все же?

– Так человечен… Может, я ошибаюсь?

– Нет-нет, ты не ошибаешься, – прервала она меня шепотом, – ты не ошибаешься. Так человечен, и все же он больше чем просто человек… Хочешь, я расскажу тебе о докторе?

Она могла рассказывать о чем угодно, и я кивнул головой и снова взял ее руку, чтобы держать ее в своих ладонях. И сестра начала:

– С доктором случилась беда где-то в Молдове…

Ее рассказ был прерван появлением доктора. Он открыл дверь, остановился на пороге, посмотрел на нас с едва уловимой улыбкой на обычно неподвижном лице и сказал:

– Извините, надо оперировать… Ты идешь, сестра?

– Сейчас, доктор, – ответила она и шепнула мне: – Нам повезло. Он не понял, что мы говорили о нем. Ни о чем его не спрашивай. Обещаешь?

Я обещал.

Я остался наедине с самим собой в палате с тусклым, почти серым светом. Мне не хватало сестры. И чтобы снова почувствовать ее рядом с собой, я начал восстанавливать ее рассказ в памяти.

«…Я видела его, когда он вернулся с фронта. Он сошел с поезда, молча поприветствовал нас, сед в повозку и уехал домой. Не сказал никому ни слова, ни с кем не обнялся, даже не улыбнулся. Я ожидала его в госпитале. Прежде мы работали с ним несколько лет, я была его операционной сестрой, и он часто говорил, что доволен мной. Но теперь он не пришел. Коллеги искали его дома – он им не ответил и не вышел к ним. Я его понимала. Он был прекрасным хирургом, а теперь стал никем. Удар приклада, один-единственный удар разрушил все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю