Текст книги "Притчи"
Автор книги: Теодор Фрэнсис Поуис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Труп и блоха
Так вышло, что скончался как-то раз в Мэддере, в своем домике у холма, некий средних лет господин.
Ему было пятьдесят. Жизнь его была не такой счастливой, как могла бы, окончил он свои дни, подхватив простуду, за которой последовал длительный кашель, и произошло это одним приятным сентябрьским днем, где-то без четверти шесть по церковным часам. Едва в усадьбе мистера Толда опорожнили с довольным шелестом последнюю тачку ячменя, как сердце мистера Джонсона остановилось. К тому времени мало кто в деревне замечал мистера Джонсона, даже издеваться над ним или бросаться камнями в его кошку уже перестали, и теперь, когда он покинул мир, никто на это не обратил внимания.
Над беднягой произвели обычные процедуры, которые следуют за смертью человека. Его тело обмыли с небрежностью, обычной по отношению к тем, кто уже не может пожаловаться, закрыли ему глаза и накрыли их монетками, подвязали челюсть, пока она совсем не закостенела, переложили тело в гроб, и близкие покойного пришли бросить на него последний взгляд. Вскоре были сделаны приготовления к похоронам. Плотник похоронной фирмы, большой любитель своего дела, собирался завинтить гроб утром, в половине восьмого, а в два часа мистера Джонсона должны были опустить в землю в присутствии преподобного Томаса Такера, хорошего человека.
Однако ночью накануне похорон, едва дедушкины часы в гостиной пробили полночь, заставив напуганных мышей попрятаться по своим норам, мертвец вздохнул и огляделся.
Окно спальни было задернуто занавеской, однако такой тонкой и прохудившейся, что она совершенно не препятствовала потоку лунного света прорываться в комнату, ибо полнолуние перед осенним равноденствием было в самом разгаре.
И впрямь, луна так ярко освещала комнату, что мистер Джонсон, немного приподнявшись, мог видеть все вокруг. Но сначала, будучи немного ошарашенным, словно его вырвали из необычно крепкого сна, он не смог понять, где находится.
Его чувства напоминали чувства человека, который, впав в беспокойный сон в самом начале ночи – а большая часть жизни мистера Джонсона была ничем иным, как дурным сном, – к утру крепко засыпает и просыпается освеженным. Но в намерения Смерти входило не просто утешить его и дать почувствовать предвкушение своей любви, но и наделить неким даром в качестве награды за то краткое неудобство, что доставляют вновь прорезавшиеся зрение и слух. Этот дар заключался в том, что на протяжении того небольшого времени, когда мистеру Джонсону будет позволено видеть и слышать, он приобретет силу понимать, о чем говорят между собой маленькие обитатели его спальни – насекомые.
Ночь была безмолвна; луна висела высоко над голыми полями и проливала обильный свет на огромные кучи зерна, принадлежавшие фермеру Толду.
В прохладном одиночестве загородной ночи чувствовалось движение каких-то огромных сил, из коего рождалась красота, столь чистая и святая, что освобождала людей – если они хотя бы мельком замечали ее – от дневных треволнений. Но это безмолвие, обещавшее такой покой, было сейчас нарушено хитрой лисой: пользуясь ночным часом, она протрусила сквозь блистающие поля, пробралась на гумно мистера Толда и схватила жирного петушка, который был настолько глуп, что устроился на ночлег на дышле телеги.
Первым насекомым, которое заговорило в спальне мистера Джонсона, – как можно легко догадаться, – был жук-точильщик, ибо родственники усопшего принялись скоренько разбирать пожитки и вытряхнули бедного жука из гардероба, в котором хранился воскресный костюм покойного.
Жук упал на пол. Никто не любит, чтобы его трясли и кидали в самое неподходящее время, и этот жук, бывший многие годы членом семьи мистера Джонсона, был этим неблагоприятным происшествием основательно выведен из себя. Он мудро смекнул, что падение вызвано современными манерами и идеями, и что те люди, которые объясняли его точение самым нескромным образом – и к тому же прелживо, – сейчас покушаются на его жизнь.
Мистер Джонсон с интересом слушал, как жук сетует и оплакивает свою судьбу, особо отмечая при этом, что сам он в надежде на спасение никогда в жизни не приставал с развратными намерениями ни к одной особе женского пола, принадлежавшей к его народу.
– Как может распуститься тот, – восклицал жук, – кто обучился всем благам гардероба, где всегда висит воскресное платье, и откуда, как любому известно, мое точение и точение моих предков с самого сотворения мира доносится как сверхъестественное предупреждение, каковое Смерть дает простакам, чтобы все, кто его услышат, покуда не поздно, примирились с Господом и восславили нашего благословенного Спасителя?
Мистер Джонсон одобрительно кивнул. Хотя еще в юности – и позже – он слушал разговоры людей, которые притворялись, что знают очень много, он никогда еще не слышал слов, которые бы доставили ему такое удовольствие, как слова этого бедняги-жука; кто знает? – если прислушаться, он может услышать такие же искусные слова какого-нибудь другого существа.
Жук, закашлявшись, умолк, и большая черная паучиха сердито повела свой рассказ, обращаясь ко всем, кто слушал, рассказ о том, что деревенская сиделка, миссис Маргарет Пови, – просто ужасная старая карга, потому что она смела метлой паутину, являвшуюся самым великолепным особняком из тех, где когда-либо жил простой паук.
– Уж так-то я возилась, – плакала паучиха, – вытягивала все из своего собственного организма, и вот моя паутина совсем разорвана и испорчена старой ведьмой, на которую вдруг напала ее чертова чистота из страха, что мистер Поттен, могильщик, назовет ее не просто шлюхой, но и потаскухой! И это еще не все, – вопила паучиха, – ибо эта старушенция вечно суется во все углы и дыры, заглядывает в ящики стола и гардеробы и перетряхивает матрац из чистого протеста покинуть комнату, где кто-то умер, без полного передника. А поскольку она ничего не нашла и пробормотала что-то вроде «ежели Смерть в дом, народу-то и невдомек, кто за порог, а разве я не одна слышу, что покойники-то говорят?», кое-как обмыв мистера Джонсона, она взялась оббивать стены метлой и в этом гадком настроении разрушила мое прекрасное обиталище.
Паучиха бросила безумный взгляд в угол, где была когда-то ее паутина, узрела произведенное опустошение и, придя в еще большую ярость, выкрикнула, что в аду бы видела труп мистера Джонсона, причину этих злодеяний.
Мистер Джонсон улыбнулся, – хотя он никогда не позволял себе, будучи честным человеком, верить в загробную жизнь, ему не могло не доставить удовольствие то, что простой паук был настолько добрым католиком, что верил, что после смерти человек может оказаться в аду. Мистер Джонсон был не настолько глуп, чтобы вообще отвергать невозможность жизни после смерти – хотя такие надежды всегда казались ему крайне несбыточными, – но сейчас, услыхав, что паук желает, чтобы он провалился в ад, все в нем расцвело – ибо если ад вероятен, то почему не рай?
Когда почтенная паучиха покончила с обвинениями, мистер Джонсон, пребывая в мечтательном состоянии мирного ожидания, задался вопросом, не без приятства – как одинокий человек в тихой комнате, где все звуки исполнены смысла, – кто заговорит следующим.
Пока говорили жук-точильщик и лишенная собственности паучиха, у мистера Джонсона было время обнаружить, где он находится, и поскольку ночь была теплой, а гроб, хоть и дешевый, был довольно уютен, ему было приятно оставаться в нем. Он даже подумал, что предпочел бы гроб своей кровати, которую частенько – ибо бедность заставляла его заниматься ручным трудом – вынужден был покидать на рассвете, когда крепкий сон наиболее любезен человеку.
Мистер Джонсон вздрогнул и удивился, заслышав спокойный голосок, который, казалось бы, исходил откуда-то из глубин его савана, а точнее из самой его старой и поношенной воскресной рубашки.
Сначала он вообразил, что это говорит его душа, ибо при том, что тело его было близко к распаду, он считал вероятным, что душа частично порвала земные узы и намеревалась полчасика поболтать со своим старым другом и спутником.
Мистеру Джонсону верилось с трудом, что еще кто-нибудь мог заговорить с ним на таком расстоянии. Он умер, ничем не владея, и на протяжении многих лет не пользовался теми взятками – полным винным погребом или кладовой для дичи, – с помощью которых приобретают новых друзей. Потому-то он и был изумлен и удовлетворен теми добрыми словами, что доносились изнутри его савана.
– Вы – мой благодетель, – говорил мягкий тоненький голосок, – дорогой друг, чьей кровью я вырастила благодарные семьи. Вы, вопреки обычаям вашей расы – если это только не цыгане или индусы, – позволили мне даже уютно хорониться в своих вещах. Вы никогда не пытались выгнать меня злыми словами, а когда я кусала вас, вы лишь с небольшой дрожью в теле замечали, что этот укус – удовольствие по сравнению с насмешками и оскорблениями старых друзей, которые когда-то притворялись, что любят вас. Сейчас обнаружилось, что все вас оставили. Никого не волнует, что с вами делать, никто не пришел, чтобы помолиться за упокой вашей души в ее полете неведомо куда. Вас похоронят завтра, однако я не оставлю вас без утешения.
Легкая фамильярность, звучащая в голосе, а также щекотка от крошечного тельца, ползущего по телу, сообщили мистеру Джонсону, что с ним разговаривает блоха, и, будучи тронут до глубины души любовными чувствами насекомого, бедняга постарался вложить в своей ответ столько же чувств.
– Я слыхал, – сказал он, – что наши добрые дела умирают и сходят в могилу вместе с нами, и хотя я старался – но, боюсь, потерпел сокрушительное в том поражение, – творить благо для всех, равно для врагов и для друзей, я не ожидал встретить под конец благодарную блоху. Тон вашего голоса, так похожий на голос души, освобожденной от тела смертью, облегчил и успокоил мой разум, который был бы в противном случае немного встревожен этим неожиданным возвращением в сознание. Нечего было и ожидать – ибо даже сам Господь в беспредельной милости Своей положил предел земной любви, – что нашелся бы кто-то из моих родственников, чья любовь ко мне заставила бы его сойти со мной в могилу. Но даже капля любви, которой довольно лишь на то, чтобы наполнить раковину улитки, может утешить и помочь умирающему. Зачем же мне жаловаться или грешить на то, что со мною плохо обращались, если необозримая река жизни, черная и запруженная похотями и алчностью, все течет вперед, и плыть в ней значит вечно обрекать себя на страдания? Я навсегда порвал с волей, что владела мной, и желаниями, что сотворили меня. Однако никому не желал я зла. Я прилагал все усилия, чтобы простыми словами облегчить скорбь всем, кто восставал против моего образа жизни, и пусть моя попытка жить добродетельной жизнью провалилась, я никому и никогда не хотел вреда.
– Ваш брат Джордж, – заметила блоха со смешком, – ваш брат Джордж, почтальон на пенсии, который сейчас стал благородным господином и мэром своего городка, никогда бы не согласился с вами. Мы, шустрые блохи, видим больше людей. Только день-другой назад один мой родственник, приглашенный в гостиную мэра одной уборщицей, решил отдохнуть под диваном и услышал, что жена мэра сказала леди Буллмен, что вы опорочили всю семью.
– А! – вырвалось у мистера Джонсона. – Боюсь, что моя привязанность к кошке задела братьев, хотя моя бедность, которая, имей я горделивый ум, быстро смирила бы его, скорее доставляла им удовольствие, чем раздражала.
– Джордж боялся, – продолжала блоха, – что вы можете пережить ту небольшую сумму, что осталась от вашего былого богатства, и если вам самому не хватило бы смелости повеситься, вы бы могли попросить его.
– Думаю, последнее потребовало бы большей смелости, – заметил мистер Джонсон. – И все же, – весело добавил он, – мой братец Джордж всего лишь один из многих, ибо у нищеты дурной запах, от которого всяк воротит нос, так что даже бедного босого бродягу с запыленными ногами его былое богатство возвышает в глазах других путников, и пусть сейчас на нем лишь вшивая рубашка, он поклянется многими клятвами, что когда-то имел быков, овец и собак.
Мистер Джонсон, вернувшись к жизни ненадолго, почувствовал, что ему становится грустно, ибо теперь он хотел бы пожить еще немножко.
Он стал с любовью осматривать свою спальню. Вон там, у кровати, стоял комод, который был так хорошо ему знаком, с отвалившейся шишкой и дыркой вместе одного ящика, – он отдал его вместо колыбели бедной женщине. На комоде стояло треснутое зеркало, а над ним висела цитата из библии, подаренная одним ребенком. Бетти, – кошки, которую он обожал, – рядом не было, ибо он убил ее собственными руками, чтобы она больше не голодала и не страдала от камней жестоких мальчишек.
– Мой брат Гарольд, обойщик, – прошептал мистер Джонсон, – скорбит ли он обо мне?
– Конечно же, нет, – отвечала блоха, – ибо в ящике, где лежало извещение о вашей смерти, очень краткое – «Джон Джонсон скончался», – лежал и заказ на обивку нового особняка леди Буллмен.
– А брат Джеймс?
– Услышав о вашей смерти, Джеймс сказал, что это счастливое освобождение, – сказала блоха.
Мистер Джонсон слабо улыбнулся. Он слушал голоса насекомых.
– Пропади она пропадом, эта чертова сиделка! – вопила паучиха.
– Помни, помни о конце, – выстукивал жук-точильщик мелодично.
Мистер Джонсон погрустнел. Его мысли покинули пределы комнатушки и выбрались, в последний раз, в поля. Чем больше отвращались от него люди, тем больше он любил эти обыкновенные поля и простые изгороди, где мышь ворошила палую листву, и рос папоротник.
За день до того, как его заставили лечь в постель, мистер Джонсон выбрался наружу и преклонил колени в мягкой траве на склоне холма, перед дверями своего дома. Он немного прослезился, но, почувствовав, что, что бы ни произошло, он будет связан с этой славной травой, возвратился домой утешенный.
Однако сейчас он вновь вспомнил прошедшую жизнь, и слезы навернулись ему на глаза.
Его кошки не было рядом. Она забиралась по плющу, запрыгивала в открытое окно комнаты и будила его по утрам. Было и другое, кроме Бетти, чего он никогда не увидит. Майские маргаритки будут такими же славными, когда придет весна, но сам он будет в земле. Славные цветы – мартовский бальзамин и чайные розы, что так изящно и неожиданно расцветают вдруг на изгородях в июне, – а он их не увидит. Никогда больше не выйти ему в лесок и не услышать стук спелых сентябрьских орешков при дуновении восточного ветерка. Никогда не принести уже дров из сарая, чтобы повеселить одинокое сердце веселым огоньком в канун Рождества. Никогда не порадоваться постельному теплу в морозную ночь, когда сова пролетает под луной, а за ней летит ее тень.
Мистер Джонсон отогнал эти мысли. Улыбнулся слегка. Он услышал, как точильщик предупреждает паучиху, чтобы она не плела паутину в гробу.
– Вы не поймаете там и мушиной лапки, – вопил он, – а потом они заколотят вас вместе с костями.
– Тогда я покину эту дрянную хижину немедленно, – ответила паучиха, – и заживу в вилле мэра.
– Вам не понравится его жена, – сказал жук, – ибо, хоть она и дружит с леди Буллмен, она не одобряет паутины.
– Тогда я поселюсь в доме обойщика, – сердито завопила паучиха.
– Джеймса стоит попробовать – он самый грязный, – заметил жук.
Насекомые замолчали, и в доме стало тихо.
Некая перемена, истома, одолела мистера Джонсона, как будто все его тело внезапно прониклось усталостью от жизни. Крепкий сон без пробуждения – вот все, о чем он мог сейчас думать. Он устроился поуютнее на дне гроба.
– Оставлен, – пробормотал он скорбно, – оставлен блохой.
– Вы не правы, – снова отозвался голосок, – ибо я все еще с вами.
– Я желаю умереть, – прошептал мистер Джонсон, – но я не хочу, чтобы вы тоже умирали. Я собираюсь умереть, но вы, дорогая блоха, должны выпрыгнуть из гроба на постель, ибо луна уже опустилась ниже Мэддерского холма, и скоро наступит заря.
– Ни за что, – отозвалась блоха, – я не сделаю того, о чем вы просите. Я хочу умереть так же, как и вы. Я всегда пребуду с вами.
Тень какой-то фигуры с распростертыми руками скользнула по гробу.
Мистер Джонсон впал в забытье.
Плевательница и грифельная доска
Каждый кабачок, даже самый небольшой, – судьбоносное место, и «Герб Норбери» был преисполнен таких же важных идей, как и самые лучшие его посетители.
В миниатюрном зале частенько беседовали на темы интересные и поучительные, ибо известно, что многие вещи в кабачке могут разговаривать, не только пьяные забулдыги, захаживающие сюда.
Но разговор, как и все другое, вскоре замирает, и даже скамье становится нечего сказать своему соседу, столу, по прошествии десятка лет.
Тем событием, что приводит в кабак других любителей поговорить – ибо мебель не так деревянно-молчалива, как кажется, – становится смена хозяев, что регулярно случается в большинстве деревень.
Это происшествие привносит некоторое волнение и перемены, ибо последний вечер, когда истекает право собственности старого хозяина, и он передает новому владельцу остающиеся бочки – а считается недостойным его благородства оставлять их полными, – обычно являет собой сцену дружбы и общего веселья.
Даже те, кто обычно капли в рот не берет, приходят пропустить стаканчик за здоровье уходящего и другой – за здоровье нового хозяина. Весь долгий вечер – а это событие требует более любезного обращения с гостями, чем обычное раннее закрытие, ибо никто не торопится, когда часы бьют десять, – в помещении царит веселье.
Вот и «Герб Норбери» сменил хозяина, и ожидался веселый вечер.
Как было заведено, мистер Черри, старый хозяин, и мистер Коккерел, хозяин новый, сидели бок о бок, словно двое славных монархов, и пили за здоровье друг друга, в соответствии со старым обычаем.
– А сам-то ты чего сделался кабатчиком? – спросил мистер Черри, который начинал дело с малыми деньгами, а теперь уходил в гораздо большее заведение.
– Из-за плевательницы, – ответил мистер Коккерел.
Даже старая Табита, норберийская ведьма, в чьих обязанностях входило подцепить какую-нибудь молоденькую девчонку для сквайра Баддена, прервала не самый пристойный рассказ и прислушалась.
– Из-за плевательницы, – повторил мистер Коккерел.
– И грифельной доски, – добавила маленькая Рози.
Дочка мистера Коккерела стояла позади него. Он резко обернулся к ней.
– Скажи матери, чтобы увела тебя в постель, – приказал он сердито.
Едва мать вывела девочку из кабака – и поскольку всякое ухо любит выслушать историю, то все моловшие в кабаке языки замолчали, – вся компания повернулась к мистеру Коккерелу в надежде на то, что от его рассказа повеет душком хорошо замолчанного скандала, чувствительным для их ноздрей.
Мистер Коккерел не спешил начинать, желая, естественно, выпить сначала, как делает всякий, кто решается поведать о тревожащей его тайне. Он выпил за здоровье мистера Черри.
– В древние времена, – произнес мистер Коккерел, тяжкими трудами скопивший денег на покупку небольшого кабачка, – мои предки были помещиками.
– А ты уверен? – вопросил мистер Черри.
– Есть доказательство, – ответил мистер Коккерел, – потому как в сундучке под кроватью, что стоял там с дедушкиных времен, хранились эти две вещи, и другой раз их вытаскивали на Божий свет, чтобы мы, дети, поглазели. Обычно по воскресеньям отец наш («Но не Тот, что на небесех», – пробормотал Джон Батт, который был уже под хмельком) вытаскивал вещи наружу-то, – продолжал Коккерел, не обращая внимания на Джона, – и говорил нам, чтобы мы, значит, поглядели на плевательницу, потому как однажды она вернет нам силу. Но нам и заботы не было – даже тем, кто ковылял, опираясь на две палки, кому было девяносто лет от роду, – о тех временах, когда мы были помещиками, хоть плевательница и доска не лгут, потому как я теперь помещик и есть.
– Только с завтрашнего дня, – заметил мистер Черри.
Теперь пили в честь мистера Черри, ибо пришел сквайр Бадден, богатейший фермер в округе и владелец необозримых полей, который выпил сначала за мистера Черри, потом за мистера Коккерела, заплатил за всех и, отведя старую Табиту в уголок, спросил ее громким шепотом, что за семья эти Коккерелы и есть ли в семействе дочь.
– Рози есть, – ответила Табита, – и плевательница.
– Эту использовать не годится, – отверг Коккерел, услышав последнее слово, – на эту только смотреть положено.
– Сквайру все годится, что другим не положено, – прошептала Табита возчику Хаммуну, который разразился смехом.
Шум в кабачке усиливался, кружки чокались, и здравицы в честь уходящего хозяина сотрясали стропила и, наконец, согнали вниз большую черную паучиху, которая вообразила, что к ней взывает последняя труба. Все напились в лежку, так что сквайр уплатил за всех.
Веселье разгоралось, ибо скоро пьяным ногам предстояло месить холодную жижу дороги. Старая Табита взобралась на стол среди кружек и, стянув с себя платье, дала последнее представление вечера – ведьмин танец…
На следующее утро, в девять часов, новый хозяин, мистер Коккерел, вступил во владение «Гербом Норбери».
Несмотря на то, что в семье хранились плевательница и грифельная доска, которые предрекали более славную судьбу, чем доля какого-нибудь батрака, у мистера Коккерела никогда не было возможности получить хорошее образование. Он не мог ни писать, ни читать.
Месяц-другой пролетает быстро, когда занимаешься чем-то новым и значительным, и через некоторое время по ходу ведения дел в «Гербе Норбери» возникла нужда списания долгов определенным клиентам.
А почему бы этим не заняться маленькой Рози? Ее пятнадцатый день рождения уже прошел; это юное создание, привлекательное, статное и благопристойное, с хорошими мозгами и трудолюбивыми устремлениями, с легкостью, одним кивком хорошенькой головки, могло бы списать долг, устроив книгу посреди кружек на столе.
Но следует помнить и о грифельной доске, что вместе с плевательницей привела Коккерелов в кабачок: мистер Коккерел не позволил бы девушке заниматься таким делом. Он должен был оставить эту честь для себя.
И он разметил доску самым причудливым образом, разрисовав ее значками, штрихами и картинками – странный кружок с дырой внутри обозначал мистера Батта, – чтобы стало понятно, кто должник, сколько было выпито и когда.
Размеченную таким странным образом доску Коккерел повесил на гвоздь возле трубы и часто становился перед ней и изучал свои пометки, словно в них заключалась величайшая мудрость – хотя это могло означать всего лишь, что Джон выпил за крысиное здоровье девять кружек.
Постояв у доски и добавив там и сям для нового счета пару значков, что в целом напоминало то ли созвездие, то ли связку овечьих хвостов, мистер Коккерел оборачивался и бросал гордый взгляд на плевательницу.
Плевательница и вправду была изготовлена со вкусом. У нее было три изящных ножки, края обрамляли, также отлитые из металла, сияющего как тусклое, но все же ценное золото, изображения гибких танцовщиц, застывших в пляске, а внутри всегда были сухие опилки.
Не только полноправный владелец плевательницы ею восхищался, но и все клиенты. Возчик Хаммун, фермер Тикторн и Джон Батт – все они подметили ее красоту и никогда не отваживались осквернять ее тем вульгарным образом, для которого она предназначалась.
Как всегда, заходя в кабачок, эти люди обращали внимание на дочку хозяина, однако с тем же благоговением, что и на плевательницу.
На Рози они взирали с восхищением, словно бы она была выше них, и, когда она впархивала в зал, они сначала глядели на нее, а потом на плевательницу, чтобы сделать ей комплимент.
Однако хорошее поведение и любезные манеры по отношению к юным и невинным устраивают не всех, и миссис Табита заставила мужчин посредством многих милых историй об обольщенных девушках взглянуть на Рози нечистоплотным взглядом, а помимо привлечения внимания к девушке, Табита однажды вечером, когда один новичок восхищенно осматривал плевательницу, сделала угрожающее движение в ее сторону.
Но старая Табита была не сквайр Бадден. Если бы она предложила мистеру Коккерелу хорошенькую сумму, чтобы первой полюбоваться плевательницей, он, возможно, и разрешил бы ей, но у нее не водилось ни гроша, и, увидав, что хозяин загораживает ей путь, она, надувшись, снова уселась на место.
Возвышение в жизни, даже с пророческой помощью плевательницы и грифельной доски, часто вносит перемены в умы удачливых, и Коккерел, развернувшись с торговлей, стал оценивать все вокруг взглядом торговца.
Хороший торговец должен быть вечным продавцом и не обязательно относиться хорошо к своему товару. Мистер Коккерел дошел до того, что стал подумывать, как бы наклеить ярлык и обменять на деньги то, что обычно сохранял. Ему даже пришла в голову мысль продать плевательницу, но он боялся, что за нее дадут цену, недостойную такой жертвы.
Однако оставалось в доме еще кое-что, также бывшее его собственностью, что, как ему намекали, в той же степени имеет свою цену.
Табита, помогавшая по хозяйству за кружку-другую пива, часто распространялась на тему богатства, достававшегося тем девушкам, кого приобрел сквайр, – как одна в возрасте семнадцати лет вышла за старшего садовника, а другая, хоть и порушенная, но еще не достигшая двадцати, красиво жила в городе и даже сейчас иной раз удостаивалась по субботам визитов мистера Баддена.
– А теперь взгляните-ка на Рози, – произнесла Табита с фирменной своей ухмылкой.
Когда тебе выпало счастье прожить триста лет и даже больше, как плевательнице, – или лет двести, как доске, – над головой проносится достаточно времени, чтобы поразмыслить о себе и задуматься на подходящую тему – о судьбе.
Чем ты молчаливее и незаметнее, чем больше ты скрыт во тьме одинокой жизни, тем больше ты размышляешь; но когда оказываешься на сцене – в случае плевательницы сценой был кабачок, – поневоле задумаешься, почему ты там оказался.
Плевательницу никогда не использовали по назначению…
Нет более разумного вопроса, будь ты плевательница, грифельная доска или живое существо, девица или мужчина, – нет более подходящего вопроса, чем: «По какой причине я здесь, в каких целях создан и сотворен великим Творцом?»
Прошло несколько месяцев с тех пор, как мистер Коккерел вступил во владение кабачком, прежде чем плевательница и доска обрели голоса. Как-то лунной ночью, около двенадцати, плевательница заговорила, хоть и немного печально:
– Вы, дорогой мой друг, чрезвычайно удачливы. Вы нашли свое назначение, вас используют с честью, тогда как я не ведаю, зачем сотворена и потому пребываю в унынии. Никто меня не призвал, не оценил меня. Я провожу время в праздности, тогда как мой друг по жизни приносит пользу, и, сказать правду, меня от этого с души воротит. Никого нет меня грустнее: меня оставили, мною пренебрегли. Если бы меня водрузили на пьедестал или установили на часы, я поняла бы, что сотворена для того, чтобы мною любовались.
– Но вас установили на стол в гостиной, – возразила доска.
– Это только потому, – отвечала плевательница, – что мистер Коккерел боится, что мыши съедят мои опилки. Нет, красоты во мне недостаточно, чтобы меня ставили на любование! Я знаю, что есть и другая причина, по которой я появилась. Мы должны были нести службу вместе, хотя я бы охотно нашла задачу поскромнее вашей, ибо я считаю, что на вас мелом записывают тайны жизни и смерти.
– Совершенно верно, – с гордостью ответила доска, – ибо великий человек, который держит это место, – а насколько мне известно, это пещера богов, – запечатлел на мне множество тайн. С моею пользой решено, меня возвысили. Пусть я и обычная доска, но на мне – знаки, несущие счастье многим. Возможно, наш мудрый хозяин – а я слышала, что его называют так, – великий поэт.
Плевательница с тщанием исследовала знаки на доске.
– Полагаю, вы не правы, мой друг, – сказала она, наконец, – ибо мне кажется, что эти знаки на вас, – а овечьи хвосты и правду выглядели как нотные знаки, – не поэзия, как я вообразила сначала, а музыкальные ноты – и самые прекрасные и волнующие из тех, что были сотворены человеком. Очевидно, наш хозяин сочинил великолепную симфонию.
– Очень может быть, – ответила доска, – ибо я всегда знала, что музыка – величайшее из искусств, и я нахожу очень вероятным, что на мне запечатлена некая насладительная гармония и, имейся поблизости подходящий инструмент, прелестные звуки мог бы извлечь из него тот, кто прочитал бы меня.
– Желала бы я, – сказала плевательница, – чтобы я преобразилась в такой инструмент, однако боюсь, что у меня нет натянутых струн, хотя, если бы мне была отведена роль обычного барабана, я бы вполне ею удовольствовалась. Счастье для вас, что вас так возвысили, повесив на гвоздь («Причем на гвоздь с латунной головкой», – добавила шепотом доска). Но чем же, спрашиваю вас, должна стать я?
– Возможно, вы существуете, – предположила доска, – как ответ тем, кто ставит действие перед обдумыванием и размышлением. Кроме того, вы не одна, кого оставили в праздности, ибо есть еще девушка Рози, у которой, как и у вас, нет особенного назначения. Ее существование представляется мне абсолютно беспредметным. Она только и делает, что бегает да прыгает, играет в прятки с котенком и обменивается шутками с мальчишками. Иногда, как мне известно, теплой летней ночью она незаметно выскальзывает из дому, идет на луг и там битый час – вот глупая девчонка! – любуется на звезды в небе, однако и это – не ответ на то, почему она здесь. Мне часто приходило в голову, что, возможно, Господь Всемогущий хочет показать посредством Рози и вас, что оставаться в состоянии девственной слепоты, без цели, – очень большая честь.
– Мне так не кажется, – сказала плевательница, – и осмелюсь заявить, что даже у Рози, которая иной раз очень мило перепрыгивает через меня, есть какое-то дело – заниматься самой или чтобы занимались ею. Мне часто приходит в голову одна мысль, и я могу сейчас вам о ней сказать. Из того, что произойдет с Рози, узнаю я свою судьбу.
– Мы будем наблюдать за ней со всем тщанием, – сказала доска, – и если нечто прекрасное и изумительное произойдет с ней, мы будем считать, что то же счастье уготовано и вам. Наверняка с таким нежным созданием будут обращаться мягко и нежно, если вообще обращаться!
– Согласна с вами, – сказала плевательница, – и хотела бы узнать ваше мнение, что станется с ней, ибо это позволит мне решить, что станется со мной.
– Я могу только догадываться, – сказала доска, – но эту догадку вы примете с радостью. Воистину ни одно создание на земле не может быть таким живым и очаровательным и не может служить таким прелестным целям, как молодая девушка, а Рози – самая красивая из всех, что мне доводилось видеть…