Текст книги "Притчи"
Автор книги: Теодор Фрэнсис Поуис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Осел и крольчиха
В затерянном уголке Мэддерской пустоши, в нескольких милях от ближайшего жилья, обитал некогда разумный осел.
Осел этот никогда не был в услужении у человека. Еще осленком он вырвался из неволи, – так давно, что ничего от этого события не осталось в его памяти, – хотя, возможно, убегая от хозяйки, миссис Клото, и перепрыгивая через небольшую канавку, он всего лишь хотел оставить мир и зажить в уединении. Однако это мудрое желание он вскоре перерос, ибо помнил теперь лишь то, что от века бродил по этой пустоши, пощипывая чертополох, и, судя по всему, появился здесь из ничего и ниоткуда.
На этой пустоши – красивой и просторной, заросшей там вереском, а тут – утесником и зарослями ивняка, где росянка охотилась на мушек, а бекас, обуреваемый любовным желанием, хлопал крыльями в вышине, осел в своих скитаниях набрел на заброшенный сад, в котором когда-то давно обитал набожный отшельник.
Вокруг сада была возведена грубая ограда, или, скорее, вал из торфа, окружавший участок зеленой муравы размером примерно в акр, с проемом для входа, который был обрамлен подобием ворот.
В центре участка стояла глиняная лачуга, кое-где обвалившаяся, но все еще способная послужить укрытием от западных ветров, которые частенько налетали с моря и с ревом проносились над открытой пустошью.
Осел, избравший этот приют своим домом, обладал смиренным умом. Никогда в жизни не смущали его ни гордыня, ни срамное желание. Он был мерином, тихим и спокойным в общении, безобидным и кротким в мыслях, не желающим ничего, кроме своего подножного корма. Не будучи убежден в обратном, он воображал, что в мире есть лишь он один и никого, кроме него. И даже если некая фигура появлялась на пустоши – одинокая корова или молчаливый торфорез, – осел принимал их за большие, необычные пучки чертополоха, занесенные в эти края необузданными ветрами.
Сей умиротворенный осел не нуждался в спутниках, ибо был совершенно самодостаточен, – жил на свой страх и риск, поворачивал, особенно не задумываясь, то тем, то этим путем и никогда не желал быть более того, чем он был, – простым ослом. Времени для него не существовало, и тысяча лет – если бы он сумел прожить так долго – была бы для него что один день.
Всю ночь напролет он отдыхал на мягкой подстилке из папоротника, оставленную отшельником в лачуге.
Там, в уюте и безопасности, осел наслаждался божественнейшей умиротворенностью, а когда наставало утро, он потягивался, вставал и, помахивая коротким хвостиком, когда одолевали мухи, отправлялся туда, где трава и чертополох обещали скорое услаждение.
Осел был совершенно беспорочен; он был по ту сторону добра или зла – ибо эти понятия настолько в нем перемешались, что по закону равновесия стали одним целым. Ничто не могло потревожить покой, уют, удобство этого доброго создания, которое можно было назвать «Ослом, не имеющим желаний».
Отшельник, живший в саду до этого, не оставил по себе никакой памяти, и жителям Мэддера – деревни в трех милях отсюда – было нечего о нем рассказать. Некоторые даже сомневались в самом факте того, что какой-либо отшельник когда-либо обитал на пустоши, ибо когда он там жил – если жил вообще когда-нибудь, – он не вызвал ни единого скандала, который по праву выделил бы ему уголок в человеческой памяти.
Он никогда не проповедовал на деревенском лугу – а если бы это произошло, то это бы наверняка кто-нибудь заметил, – и никогда не пробирался в Мэддер лунной ночью, чтобы высмотреть девицу. Поскольку он был добр, не было нужды его помнить, так что многие говорили, что осел был первым жильцом заброшенного сада. Однако существовал отшельник или нет, осел владел всем, что обычно ослу необходимо, и владел единолично.
Он был рачительным владельцем, и хотя из описания его вытекает, что он имел форму и содержание, все же, если принять во внимание и оценить его избыточную удовлетворенность, можно сказать, что с таким же успехом он мог этих качеств и не иметь.
Его тихие, нестройные мысли обращались вокруг его головы, времена года проходили над ним, словно тени от облаков, и счастливые минуты и простые часы слились для него в одно сплошное блаженство.
Его шкура была такой толстой, что ни зимние бури, ни летние мухи не производили на него ровно никакого впечатления, и он мог одним и тем же движением – помахиванием хвоста – отгонять как декабрьские снежинки, так и августовских слепней.
Может ли кто-либо, кто бы то ни был, вообразить более счастливое существование, чем жизнь этого ослика? Корма у него было предостаточно, и не существовало ничего, что могло бы обеспокоить его или причинить мучения. Ему не надо было трудиться, и он жил, как ему казалось, вечно, потому что времени для него не существовало.
Так он, по-видимому, и жил бы, и одинаковые дни проходили бы один за другим, если бы не вмешался неудачный случай, нарушивший его неизменное спокойствие…
В то время, как осел с таким приятством жил в своих тучных владениях, по соседству, в мэддерских полях, обитала крольчиха. Она имела в чреве, и ее тревожило появление поблизости голодной ласки, которая на беду обнаружила ее нору и теперь только и ждала явления на свет крольчат, чтобы сожрать всю семью.
Крольчиха – добрая мать – в страхе перед уничтожением себя и своего потомства решила бежать и как-то лунной ночью перебралась через пустошь. По пути она оплакивала свою судьбину, ибо холмик в мэддерских полях совершенно ее устраивал. Она соорудила там уютное гнездо, а по соседству, на лугах, росло вдоволь короткой травы, которую так любят кролики, причем владельцем поля был кроткий человек, не имевший ружья.
Устав от путешествия, но зная также, что до рассвета еще далеко, крольчиха, наконец, добралась до обиталища осла.
Весь остаток ночи до самого рассвета она трудилась, роя нору в песчаном холме – холме, который напоминал ей о доме, так что печали от своего бегства она не испытывала, ибо печаль была бы гораздо большей, если бы холмик оказался глиняным.
Повезло ей также и в том, что во время ее неустанных трудов ей помогла советом тощая гадюка, ютившаяся в холме и подсказавшая ей, как избежать крепких корней утесника, которые затруднили бы ее продвижение вглубь холма.
К рассвету гнездо было готово, и на свет родились крольчата.
Пару дней спустя, когда осел пасся с видом удовлетворенным и философическим, размышляя наподобие епископа Беркли, что пустошь никогда бы не существовала, не будь здесь его, крольчиха-мать вылезла из своей норы и обратилась к нему с такой речью:
– Государь, владыка небес и земли, нерукотворный и вечный, правда ли то, что ты порой находишь свою жизнь, состоящую из нескончаемого досуга и удовольствия, немного скучной? Молю, не удивляйся моему появлению, ибо я здесь потому, что однажды ты, жуя чертополох, произвел меня на свет одною своей мыслью. Возможно, ты не помнишь о том, что думал обо мне, но ни одна мысль твоя не зачинается без плода – небеса и земля дом твой. Узри же свое создание; сей плодоносный сад, сия восхитительная перспектива, – все твое; в ночи ты зажигаешь светлячков над холмом и светлячков на небесах; ты создал тощую гадюку, и ничто свершающееся не свершается без тебя. Не успела я прибыть в твою обитель, как поняла, что ты еси мой создатель, и возжелала прославить тебя и поклониться гимнами и песнями, в ответ же прошу лишь твоего соизволения на то, чтобы мы с моей семьей поели немного травы. Я и моя семья обещаем служить тебе вечно и ни разу не ущипнуть даже нижних листиков твоего любимого чертополоха. Священной твоей шкурой и длиной твоих ушей клянемся поклоняться тебе, о свете беспредельный!
Осел, от роду не слыхивавший таких изысканных речей, тотчас же поверил рассказу крольчихи, решив, что раз он сотворил ее, то поклоняться ему столь милым образом очень даже можно. Он любезно ответил ей, указав плодиться и размножаться, дабы подобные сладкие слова хвалы и молитвы всегда звучали в его ушах.
Мать-крольчиха, отвесив низкий поклон, поблагодарила своего владыку и возвратилась в нору, чтобы покормить крольчат, причем гадюка в ее отсутствие одного проглотила.
И вот теперь, впервые за свою одинокую жизнь, осел стал замечать бег времени. Вечное счастье, в котором он пребывал, изменилось, и каждый день в ту первую неделю, когда произошла перемена, он стал замечать нечто новое, сотворенное им. Торфорез – смутная фигура на влажной поверхности пустоши – уже не казался ему обычным чертополохом; он понял, что сотворил во сне и его, и несколько пони, забредших на пустошь пощипать вереск.
Что может быть печальнее положения бедняги-осла, впавшего в гордыню! Вместо того, чтобы покойно почивать на ложе из папоротников у стены хижины, осел теперь лежал без сна, размышляя о собственном величии и пышных словах, которыми удостоила его крольчиха. Только сейчас он задумался, как он одинок в своей уединенности, и вознес хвалу себе за то, что породил столько созданий. Все дни своей прошлой жизни он теперь страстно ненавидел, считая их прожитыми попусту из-за того, что никто в то время ему не поклонялся.
Незадолго до того, как крольчиха-мать отняла своих крольчат от сосцов и до того, как они покинули гнездо, чтобы кормиться самим, она великими трудами и мучениями научила их некоему подобию молитвы, возносимой ослу в благодарность – как стало у них заведено – за траву насущную.
Глупый осел вскоре научился наставлять свои длинные уши, чтобы лучше слышать мольбы маленьких крольчат.
Они садились перед ним рядком, выставив белые хвостики и сложив лапки на груди, и кланялись с толком, произнеся последний «аминь». Крольчиха-мать с удовольствием подмечала, что ее дети молятся, а осел их слушает с одинаковым усердием.
Крольчатам определенно нравилась забава кланяться такому большому существу, а осел ощущал всю гордыню глупого и простого животного, которого величают владыкой и перед которым падают ниц.
Крольчата так полюбили возносить молитвы, что часто днем, а также утром и вечером, они садились перед ослом, а иногда подходили так близко, что мешали ему щипать чертополох.
Однажды один совсем юный крольчонок опрометчиво уселся прямо перед ослом, который как раз собирался отобедать, и, несмотря на то, что он поклонился и произнес молитву, осел отхватил ему зубами голову.
Оплакав смерть своего дитяти, мать-крольчиха посоветовалась со своей подругой-гадюкой, как избавить сад от неуклюжего и жадного осла.
– Его может погубить его же гордыня, – сказала та, – ибо, живи он так же, как жил до этого, когда годы и часы были для него одинаковы, он был бы доволен таким блаженным положением. Хотя его смиренный образ жизни всегда раздражал такую безвредную змею, как я, – ибо осел всегда считал, что я ничто иное, как кусок старого корня, – я бы никогда не стала уничтожать его, когда он жил так разумно.
– Он определенно не делал никому вреда, пока был кротким и имел благородные манеры, – заметила крольчиха, – но теперь, когда он привык к тому, что его восхваляют и поклоняются ему, считает себя на голову выше других, чьи головы можно запросто откусывать, и изменяет таким образом своей самости, суть которой в тишине и покое, ничего не остается, как избавиться от него.
– У меня есть лишь одна просьба, – неуверенно произнесла гадюка, – прежде чем я дам тебе совет, который приведет к счастливому концу. Поскольку ты в самом соку и будешь время от времени приносить большое количество мягких славных ребятишек, я не вижу вреда, если в качестве награды за избавление от этого осла я буду брать одного маленького крольчонка из каждого помета. Я прознала, что в обычае твоей семьи – питаться своими же детьми, если они тебя беспокоят. Поверь, что с этим обычаем будет покончено, если я сделаю тебе это одолжение.
Мать-крольчиха, зная, сколько травы ей достанется, если осел исчезнет, согласилась на предложение гадюки и внимательно выслушала все, что та нашептала ей на ухо.
Той ночью осел, как обычно, лежал без сна, считая часы, сердито осознавая, как медленно звезды – а он думал, что сам их сотворил – перемещаются по небу и желая, чтобы наступил поскорее рассвет, когда маленькие крольчата выйдут из норки и примутся его восхвалять.
Когда же, наконец, занялась заря, осел вскочил, потянулся, почесал задней ногой левое ухо и, помахивая хвостом, потрусил в сад послушать молитвы своих прихожан.
Его встретила сама крольчиха, которая сказала ему, что крольчата еще в постели и боятся покидать дом, ибо считают себя недостойными преклоняться перед созданием настолько царственным, как Владыка Осел.
– Они всего лишь бедные крольчата, – говорила она, – не представляющие большой важности и значения для такой великой особы. Владыка святый, – продолжала она, низко кланяясь, – разве не желаешь ты, чтобы тебе поклонились создания более выдающиеся, чем мои крольчата? Вся земля в твоей власти, но венец твоего творения – человек, который будет служить и прославлять тебя, как тебе более пристало. Все, что тебе надлежит сделать, это проворно пробежать через пустошь – это займет у тебя всего полчаса – и на протяжении всего пути птички и зверьки, которых ты однажды воплотил в жизнь, будут приветствовать твое появление. В самой ближней деревне ты найдешь многих, кто падет ниц и поклонится тебе.
Осел, чья гордыня пришла в волнение от такой сообразительности, тотчас же перемахнул ограду – ибо гордость не позволяла ему выйти через ворота, – и крольчихе достался сад отшельника, где вскорости она развела такое потомство, что гадюка основательно раздобрела.
Осел, выбравшись из сада, весело рысил вперед, пока не достиг мэддерской церкви, где народ собрался на молитву. Осторожно заглянув в раскрытую дверь, он увидел, что все собрание преклонило колени точно таким же образом, как делали маленькие крольчата. Осел, вообразив, что народ ждет явления его, их божества, вышел в проход, приблизился к священнику у алтаря и издал громкий рев.
Жуткий звук заставил людей повскакивать с колен, а церковный клирик, схватив полено, выгнал осла вон из церкви и забил бы его до смерти прямо у церковных дверей, если бы священник не упросил его отдать осла ему, чтобы использовать на тяжелых работах.
И сейчас бедный осел искупает свою гордыню самым печальным образом. Он стал собственностью Церкви, и священник извлек из него немало выгоды, посчитав, что осел послан ему из той самой сокровищницы, где хранится все доброе.
Осла принудили трудиться в жару и в стужу. Его колотили и взнуздывали все сопливые деревенские мальчишки, а в качестве пастбища ему выделили крошечный выгул, заросший сорной травой, где его вечно закидывали камнями дети, поливал бранью священник и осыпали насмешками мэддерские женщины.
Джон Парди и волны
Бывает так, что в работящей семье встречается кто-то один, кому не особенно хочется трудиться. В семье Парди таким был Джон.
Даже в детстве, когда другие хвастались тем, как они процветут, когда вырастут – одна выйдет замуж за фермера, другой заведет молочное хозяйство, третий – лавку, в которой начнется большая торговля, – один Джон говорил, что он вообще не собирается ничем заниматься, а будет просто бродить по полям-лугам и наблюдать за птицами.
Джон Парди сдержал свое слово. Его не занимало никакое дело, целью которого было бы усовершенствование тела или духа. У него не было никакого желания заниматься чем-либо, и все виды работы казались ему равно отвратительными.
Летом, когда светило солнце, он взбирался на холмы, растягивался в теплой сухой траве и следил за бабочками и мышатами. Зимой он садился в уголок у камина в надежде на то, что никто его не заметит.
Когда Джон Парди подрастал, отец его, умелый плотник, пытался научить его своему ремеслу, однако совершенно безуспешно, ибо Джон вечно убредал куда-нибудь в холмы или к морю или же в лес – наблюдать за белками или слушать ветер, который, как он был убежден, с ним разговаривает.
Однажды летом, когда старший Парди строгал длинную вязовую доску для гроба мистера Джонсона, в раскрытое окно залетел шершень и, опустившись на шею плотника, сильно его ужалил. Яд проник в кровь и, убедившись, что жить ему недолго – каковое убеждение было не лишено оснований, – мистер Парди потребовал перо и бумагу и составил завещание.
После похорон мистера Парди завещание положили на зеленую скатерть, что покрывала стол в гостиной. Когда вся семья собралась, и документ зачитали, Джон обнаружил, что доставшаяся ему сумма составляла ровным счетом нуль. Однако Джон все же не остался ни с чем, ибо его бедная тетушка, у которой для себя-то было немного, заметив его удрученный вид, подарила ему десять фунтов. И Джон уехал в Америку.
Он пробыл в этой стране тридцать лет, бродя из одного города в другой в нищенском одеянии, и, наконец, вернувшись в Нью-Йорк, забрался на корабль, идущий в Англию, залез за большой ящик с консервированной тушенкой – чтобы пища была под рукой, – и так возвратился в родную землю.
Джону Парди было шестьдесят, когда он вернулся в Англию. Он был слеп на один глаз, все зубы его выпали, он страдал постоянными болями во всех членах, и все его тело покрывали мерзкие язвы.
Но даже в таком состоянии Джон Парди был рад снова оказаться дома. С радостью слушал он кукование кукушки и пение пригожих птах и немедленно решил найти своих родственников, которые, как был он убежден, будут счастливы принять его, хоть он и не привез им подарков из-за границы.
Первым делом Джон Парди наведался к своему старшему брату Джеймсу, державшему в Шелтоне бакалею – небольшое доходное дело, из которого предприимчивый Джеймс извлек немало звонкой монеты.
Когда Джон постучался в заднюю дверь братнего дома, и его облаял дворовой кобель, выглядел Джон – как Джеймсова жена потом рассказывала продавщице – «будто вонючий старый бродяга». И, поскольку Джеймс исправно посещал церковь и вел торговые дела аккуратно, он счел, что появление Джона повредит его связям, поэтому он обозвал его лживым жуликом, спустил с цепи кобеля и хлопнул дверью Джону в лицо. Напоследок прибавила пару слов и Джеймсова жена, которая назвала Джона вшивым бродягой и велела убираться восвояси.
Но идти Джону было некуда, так что он побрел куда глаза глядят проселочными дорогами, то и дело присаживаясь у обочины, где росли прелестнейшие цветы, чтобы почесать свои язвы, некоторые из которых уже затянулись.
Наконец, пройдя миль десять и налюбовавшись прекрасными зелеными деревьями, он пришел к большому молочному хозяйству, владельцем которого был его брат Уолтер, снабжавший молоком почти весь Мэйденбридж. Уолтер был застенчивым человеком в кудрявых бакенбардах, довольно замкнутым. Он обожал свиней; у него были самые благородные и породистые свиньи в стране, и он всегда кормил своих любимцев лучшим кормом и самым жирным молоком.
Так вышло, что Джон Парди пришел на ферму как раз тогда, когда его брат почесывал спину одной из своих любимиц, длиннорылой беркширской матки, причем ногти его были не особенной чистоты. Джон, приблизившись, глянул украдкой на свинарник, пожелал брату доброго дня и уведомил его, что он пришел пожить у него с годик.
На эти дружественные Джоновы слова Уолтер никак не ответил, только потер свинье бока – что на его языке означало попрощаться – и отправился саженными шагами на дальнее поле покормить коров. Джон, не зная, что еще предпринять, последовал за ним шагах в десяти, прихрамывая из-за усталости и похваливая по пути роскошные луга, поросшие желтой ястребинкой и красным клевером.
Перед тем, как позвать коров домой, Уолтер усердно подоил их, а Джон на это смотрел с волнением, прислонившись к столбу в надежде, что скоро и его позовут домой, где уже ждет славный ужин.
Завершив дойку, Уолтер отвязал коров и позволил им убрести в поле, в то время как сам отправился под большой дуб возле утиного пруда, чтобы набрать там отборных желудей для своих свиней. Возвратившись в свинарник, Уолтер Парди, намешав им корму для вкусноты, накормил каждую до отвала, наблюдая за ними с величайшим наслаждением.
Как только свиньи завершили трапезу, не оставив в корытах ни крошки, Джон Парди, сопровождавший брата, куда бы тот ни направился, решил, что сейчас самое время представиться обстоятельнее.
Когда он назвался брату, Уолтер, взявшись за навозные вилы, стал спиной к своим свиньям и предложил ему на его страх и риск подойти поближе, поклявшись, что если тот не уберется тотчас же, то он спустит на него самое свирепое существо в округе – огромного борова, который разорвет его в клочки на месте.
Так что оставалась только Агнес, сестра Джона, ибо его тетушка, подарившая ему когда-то десять фунтов, давно умерла. Агнес вышла замуж за богатого фермера, как она всегда хотела, и позволила Джону поесть за своим столом, потому что была женщиной.
Но, несмотря на то, что Агнес позволила Джону Парди войти в свой дом, что он с радостью и сделал, вскоре она стала относиться к нему не добрее своих братьев, ибо она быстро поняла, что у него есть рот, и немалый, и в ужасе и оцепенении смотрела, как исчезают в этом рту огромные порции вареного мяса и картофеля. Однако Джон, однажды проникши в дом, не собирался отступать перед парочкой сердитых слов, поскольку понимание его было как у трупа, опущенного на дно могилы, который знает, что дальше опускаться уже некуда.
Так что Джон Парди знал, что больше странствовать уже не в состоянии, и нужно где-то осесть. Человек обычно пускается в путь для того, чтобы жить, даже если обстоятельства к нему не благоволят. Образ жизни мистера Парди заключался в том, что он проникал в чей-нибудь дом, чтобы поесть, и уходил прочь, когда все подчищал. В дождливую погоду он обычно валялся в каком-нибудь сарае на старом сеновале, а в солнечные дни бродил по полям, отдыхал под изгородями до вечера или спускался к побережью. Так Джон Парди какое-то время и жил…
Джон был одним из тех, кто хочет счастья. Он любил веселье и верил в то, что Господь созиждил мир для наслаждения. Сам он был несчастлив и потому хотел знать, как другим досталось это сокровище.
Сначала, в отрочестве, когда он убегал из дома поиграть с цветами, Джон Парди никогда бы не согласился с утверждением Вольтера, что единственное истинное счастье в том, чтобы возделывать свой сад. Джон всегда считал, что такая простая вещь не для него.
Он хотел бы встретить какого-нибудь счастливца в Америке: повсюду искал он счастье. Он был на юге и видел, как линчуют бедного трясущегося негра, однако ни жертва, ни ее мучители не казались довольными происходящим. Джон также приложил усилия, чтобы пробраться во дворец богатея, где ему довелось увидеть забаву: после роскошного застолья обезьян выпустили щекотать обнаженных женщин. Покинув дом, Джон вынужден был признаться, что ни зрители, ни обезьяны, ни женщины не выглядели счастливыми.
Видя, как идут дела у живых, Джон навестил умирающих в надежде увидеть счастливых среди них, но нашел он тех – в агонии, тех – мучающихся страхом перед адом, тех – взывающих к Богу о спасении, тех – вообще без сознания, и никто не был ни на йоту счастливее живых…
Как-то вечером, потратив большую часть времени на то, чтобы гонять крыс на сеновале, у Джона Парди возникло желание – ибо он все еще искал счастья – взглянуть незаметно, чем занимается семья в доме его сестры; он тихонько подобрался к кухонному окну и заглянул внутрь.
Агнес, дородная женщина с острым языком, стояла у камина, в котором пылал уголь. Ее щеки сияли здоровьем; она готовила пудинг на ужин и одновременно наставляла служанку – грязноватую молодуху, – чтобы та ни в коем случае не связывалась со старым Джоном Парди, которого, прибавила Агнес с улыбкой, в гробу бы она поскорее видела. Мэри – ибо так звали служанку – попросила хозяйку рассказать о мистере Парди побольше.
– Этот мерзкий Джон, мой злобный братец. – сказала Агнес, нагибаясь над столом и опираясь на него локтями, – всегда таскает в рукаве наточенное шило и только и ждет, чтобы заманить тебя в хлев и всадить это шило тебе в бок.
Джон Парди, который был очень добрым человеком и совсем не убийцей, заслышав эти слова, отпрянул от окна и на цыпочках обошел дом, чтобы посмотреть, чем занимается в гостиной мистер Деннинг, фермер и муж Агнес.
По счастью, в занавеске была прореха, проеденная молью, и через это отверстие Джон Парди с любопытством заглянул в комнату. Он увидел, что мистер Деннинг сидит над обитым железными поперечинами сундуком и пересчитывает толстую пачку денег. Джон Парди чуть не захлопал в ладоши. Вот он и нашел подлинное счастье, ибо, заперев дверь на замок, мистер Деннинг, судя по всему, был на вершине наслаждения. Лицо его было безмятежно, а длинные, любящие взгляды, которые он удостаивал свое сокровище, – ведь подлинное наслаждение доставляет синица в руке, а не журавль в небе, – наполнили радостью и Джона, так что ему захотелось – если счастье так легко достается тому, кто занят подсчитыванием, – подсчитать что-нибудь самому.
По возвращении в амбар Джону Парди сначала пришла в голову мысль сосчитать крыс, но поскольку зажигать огонь в амбаре не дозволялось во избежание пожара, он понял, что в темноте сосчитать их будет тяжело, ибо он только слышал их писк и шуршание под соломой, их тихое дробное топотание по доскам; поэтому он задумался, разрешит ли ему Мери сосчитать волосы на ее голове.
Будучи старым христианином, он полагал, что они уже сосчитаны Тем, Кто не обращает внимание на вшей, но это не причина, почему бы их заново не пересчитать.
На следующий день, увидев, что Мери на дворе кормит ячменем кур, он поклонился ей и пригласил прийти к нему в амбар, где, как он выразился, он осчастливит ее, а заодно и себя; но Мери только взглянула на него с любопытством и в неожиданной спешке сбежала.
Тогда-то Джону Парди и пришла в голову мысль сосчитать морские волны.
Эта мысль понравилась ему. Тут-то он найдет счастье. Все одно считать волны лучше, чем считать крыс или волосы на голове замарашки Мери.
Той ночью Джон Парди счастливо спал в своей соломе и поднялся в бодром расположении духа, ибо никогда не был человеком, легко впадающим в отчаяние. Он вытряс перед амбаром остатки соломы из своих лохмотьев и, не обеспокоившись завтраком, немедленно отправился на берег моря.
На море дул свежий ветерок, когда Джон Парди достиг побережья. Солнце искрилось и сияло над голубыми водами, и Джон уселся на прохладные камешки в ярде-другом от воды.
Он насчитал уже пятнадцать тысяч – то самое волшебное число, до которого досчитал ангел, измеряющий своей тростью город Агнца, [2]2
Имеется в виду эпизод из Откровения св. Иоанна Богослова, 21, 16–17.
[Закрыть]– когда случилась очень странная вещь. Волны заговорили. Не каждая по отдельности, но все вместе они говорили в унисон, и речь их Джону было нелегко разобрать, ибо слова их были похожи на обычный шум и плеск. Но Джон Парди обладал быстрым умом и вскоре научился разбирать их.
Сначала волны говорили чуточку сердито, словно были недовольны похвальной попыткой их сосчитать.
– Ага! – бормотали они. – Хоть ваша идея сосчитать нас не очень-то нам по нраву, мы определенно считаем вас великим математиком, иначе бы вы никогда не пожелали взяться за такую докучную задачу.
– Я всего-то хочу быть счастливым, – объяснил Джон, – и, поскольку Мери не разрешила мне сосчитать ее волосы…
– Убогое сравнение, – проворчали волны.
– Нет, правда, – сказал Джон, – воды когда-то покрывали землю точно так же, как волосы покрывают Мери, хотя должен признаться, что поначалу я думал о том, чтобы сосчитать крыс.
– Не стоит о них, – сказали волны. – Раз вы поставили перед собой такую большую задачу, мы не возражаем против того, чтобы перекинуться с вами словцом, а также ответить на любой вопрос, который вы удосужитесь задать. Мы живем, мистер Парди, так долго в нашей вечной красоте, мы веками качаем бесчисленные айсберги и громадные корабли, мы играем с морскими змеями и чудовищными китами, мы лениво перекатываемся по громадным пустынным пространствам, где обитает Бог. Мы разговаривали с Ним, а ныне мы хотим поговорить с вами. Нам вообще-то совсем не стыдно признаться в том, что даже в компании Господа мы чувствовали себя печально и одиноко, так что порой выбирались на берег посмотреть, что там происходит, докатываясь небольшими пытливыми волнами до мелей Вестминстерского залива. Там мы играли с голыми ступнями ребятишек, банановой кожурой и бумажными билетами, какие покупают курортники, чтобы прокатиться на аттракционах. Но есть ли у вас какой-нибудь вопрос к нам?
– Благодарю вас, волны, – ответил Джон. – Я воспользуюсь предоставляемой возможностью. Не будете ли вы так добры ответить, почему мой брат Джеймс, владелец бакалеи и исправный прихожанин, вынужден держать на дворе такую злую собаку?
– Ваш брат Джеймс, – ответили волны, – страшится двух вещей – смерти и потери состояния. Он верит, что если он будет молиться и петь в церкви, смерть решит, что он хороший человек, и оставит его в живых, а если он станет держать злую собаку, к нему во двор не заберутся дети, чтобы что-нибудь украсть.
– Но разве Иисус не говорил, – спросил Джон Парди, – возлагая руки на детей: «Ибо таковых есть Царство Небесное»? [3]3
Мат. 19, 14.
[Закрыть]
– Говорил, – согласились волны, – но церковь научила Джеймса думать иначе.
– А сейчас, – сказал Джон, – я хочу спросить вас о моем брате Уолтере. Скажите, почему он взялся за вилы тогда, перед свинарником, и погнал меня прочь?
– Любовь к свиньям заставила его это сделать, – ответствовали волны.
– Спасибо, – поблагодарил Джон. – Я обеспокою вас еще одним вопросом. Отчего кошачьи объедки в той миске, что моя сестра Агнес поставила под кухонный стол, так горчили, когда я их попробовал?
– Ваша сестра, – отвечали волны, – часто видела через трещину в стене, как вы встаете на колени перед миской, словно желая от нее отведать.
– Даже в амбаре, среди крыс, джентльмен может проголодаться, – отвечал мистер Парди, краснея.
– Так ваша сестра Агнес и решила, – заметили волны, – и потому подсыпала в миску мышьяку.
– Мне и вправду было очень худо тем вечером, – вспомнил мистер Парди, – и я провалялся в амбаре весь следующий день, пока крыса не выгнала меня, укусив за ухо.
Волны так развлекли Джона Парди своими ответами, что он громко рассмеялся, катаясь по камешкам туда-сюда и выказывая свое веселое настроение.
– Кто бы только поверил, – воскликнул он, – что пятнадцать тысяч волн, которые разговаривали с Богом, так много знают о нашей маленькой семье!
– Ваш счет, мистер Парди, – сказали волны, – довольно далек от истины. Нас гораздо больше. И почему бы нам не знать о подобных пустяках? Ибо все, что сотворено Господом, представляет интерес, и нет ничего настолько малого, чтобы в нем не была сокрыта хоть какая-то истина.