355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Окуневская » Татьянин день » Текст книги (страница 5)
Татьянин день
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Татьянин день"


Автор книги: Татьяна Окуневская


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)

– Я приехала из Москвы, именно к вам, чтобы вы сказали, могу ли я стать артисткой?

– А почему вы вдруг решили ею стать?

– Не вдруг. Я работала в театре Охлопкова.

– Тогда расскажите о себе.

– Меня недавно принял в театр Охлопков на третье положение, но я боюсь, не ошибся ли он...

– А что вы будете показывать? Вам нужны партнеры, костюм?

Я смутилась. Я забыла, что мне, как начинающей артистке, придется художественному совету показываться. Сцену из сыгранного спектакля показывать нельзя, такой мастер сразу заметит, что я что-то уже умею.

– Нет, мне не нужно ничего. Я выходила только в массовых сценах.

– Где вы остановились? У знакомых?

– Нигде, я впервые в вашем городе.

– Сейчас я распоряжусь о гостинице.

Он потянулся к звонку секретарши.

– Нет, не надо... А сегодня вы не сможете меня посмотреть?

Николай Иванович догадался.

– Не смогу, ведь нужно собрать художественный совет. Я даже не думаю, что это возможно сделать завтра. Я распоряжусь, чтобы вам оплатили гостиницу. – Он встал. – Посидите здесь. Я сейчас приду.

Я встала тоже.

– Николай Иванович, извините меня, я не сказала вам самого главного... У меня арестованы папа и бабушка, и меня из театра за это уволили...

Николай Иванович сел. Стук сердца громче тиканья часов. Рука потянулась к звонку секретарши... Распорядился о гостинице и попросил сказать главному режиссеру театра Бриллю Ефиму Александровичу, что он к нему сейчас зайдет.

Я осталась в кабинете одна. Я никогда раньше не думала, не знала о русском театре, о русских артистах... Николай Иванович величав, жесты, манера говорить, держаться, выражение лица – все величаво, его нельзя назвать стариком, ему больше восьмидесяти лет, он по-юношески строен, голос глубокий, сильный, львиная голова с красиво причесанными седыми волосами – русский барин. Я представила его на сцене... Он был знаменитым Понтием Пилатом в модной тогда пьесе "Камо грядеши". Его приезжали смотреть из других городов! Когда я шла к кабинету Николая Ивановича, увидела огромный полутемный зал с красными бархатными креслами, как в Большом театре... Невозможно, чтобы я была причастна к этому залу, стояла на этой сцене... Наш Реалистический театр помещался в маленьком двухэтажном доме. Наверху фойе и зрительный зал, кулисы внизу, в подвале.

Вошел Николай Иванович.

– Номер в гостинице вам уже есть. Гостиница рядом с театром, подойдите к портье. А вечером вам позвонят и скажут, когда и где будет просмотр.

Он бегло, лукаво посмотрел на меня.

– А еда у вас есть?

– Да-да, я взяла с собой!

– Проводите меня. Я один уже не хожу.

Ему подали палку с серебряным набалдашником, он подал мне руку. С еще бьющимся сердцем положила ему на рукав свою руку. Мы вышли из театра. И вдруг мое бьющееся сердце остановилось: театр на главной улице, я шла в театр, не смотря на противоположную сторону тротуара, а сейчас мы вышли – и прямо перед нами в высоту двухэтажного дома на нас смотрела я, довольно прилично нарисованная из "Последней ночи", не дышу, молюсь, чтобы Николай Иванович не поднял глаза, с ним здороваются, он кланяется, мимоходом взглянул на меня, на ту, что на плакате, спокойно шагнул и вдруг резко остановился.

– Да-да, это я. Простите меня. Я не хотела обманывать вас. Я хотела унать у вас, имею ли я право быть артисткой. Я уже снялась в трех фильмах, в театре я уже играю роли, но мне показалось, что это все случайно! Поверьте мне! Я хотела, чтобы вы проверили меня! Простите меня!

Я не знаю, что еще говорила, но я не могла его потерять. Николай Иванович должен был мне поверить.

Просмотр назначен на завтра в репетиционном зале в 3 часа 30 минут. Конечно, не спала. Конечно, есть не могу. От трусости поползли мысли: зачем я все это опять придумала? Попросилась бы просто на работу, пользуясь успехом в фильмах, да и вообще могла бы теперь не ехать из-за Бориса... Я же обо всем этом думала, прежде чем принять решение! А вдруг теперь не примут?! А вдруг я и есть ничто?! Что тогда будет?!

Все это до 2.30. В 2.30 ринулась головой в прорубь.

Зал огромный, у стены большущий стол, покрытый скатертью, стулья с высокими спинками. Николай Иванович в центре. Торжественное средневековое судилище.

Заговорил Николай Иванович:

– Вы знаете пьесу "Человек с ружьем"? Мы хотим, чтобы вы сыграли сцену из этой пьесы, когда к герою – солдату Шадрину приезжает из деревни его жена и останавливается в барском доме, где служит горничной сестра Шадрина. В доме скандал, пропала любимая кошка хозяйки, и вся прислуга ищет эту кошку. Вот, пожалуйста, и вы тоже ищите со всей прислугой эту кошку.

Как человек живуч! Что я начала делать! Я видела себя со стороны, я слышала себя, я глупо ходила по залу и бессмысленно произносила: "Кис-кис-кис-кис", – и это нестерпимо долго. Откуда-то издалека донесся голос Николая Ивановича:

– Вы не хотите найти кошку, мы вам не верим, кошка не сидит в центре зала, и вам надо не поймать ее, а найти!

Я жалкая, ничтожная, бездарная, как я посмела собрать этих людей, мое "кис-кис" стало совсем неслышным, что же это такое, кроме позора, мне надо еще и жить и поступить на работу. Зал наполнился креслами, диванами, столами, я лазаю, я ищу под ними кошку, "кис-кис" стало отчаянным, я ищу кошку под столом худсовета – там кошки тоже не оказалось...

Сижу у секретарши, жду. Николай Иванович просит войти. Он опять лукаво смотрит на меня.

– Молодец! Взяла себя в руки. Я боялся, что вы не одолеете волнения!

Он засмеялся.

– И вообще потеряете сознание... Конечно, профессионализма в вас еще нет, но, может быть, это и хорошо, он никуда не уйдет, а непосредственность уходит!.. Артисткой вы можете быть. Вы понравились художественному совету, и в театр мы вас принимаем.

Почему же люди не говорят всего, что хочется, что рвется из души?! Какие бы слова я сказала Николаю Ивановичу, а вместо этого:

– Большое спасибо.

– Еще пару месяцев у нас не будет штатной единицы. Сейчас мы уезжаем на гастроли в Ленинград, но приказ о вашем зачислении после гастролей уже вывешен... Вы продержитесь?

– Да-да, конечно!

Подхожу к доске приказов: "Зачислить артисткой первого положения..." Вбегаю в кабинет Николая Ивановича, но там люди, и опять вместо того чтобы целовать ему руки, встать перед ним на колени:

– Большое спасибо.

Борис надеялся, что меня не примут, а теперь решил ехать со мной в Горький спецкором "Правды", не спрашивая даже, хочу я этого или нет. Он ведет себя после импровизированной свадьбы как муж.

15

Семь звонков. Срочная телеграмма из Ленинграда: "Немедленно выезжайте, заболела артистка, завтра у вас спектакль. Собольщиков-Самарин".

Мне опять повезло с театром, такой же дружный, как и предыдущий. Я столько наслушалась о театральных интригах, а здесь мне опять помогали все. Прямо с вокзала на репетицию в театр, в декорации, актеры без грима, но в костюмах. Пьеса "Год девятнадцатый" Иосифа Прута. Я играю связную фронта. В спектакле есть сцена: в штабе у командующего фронтом Ворошилова идет военный совет, за кулисами раздается цокот приближающихся копыт, затихает, я влетаю на сцену, козыряю, вынимаю из кармана гимнастерки пакет с донесением и с соответствующим текстом отдаю Ворошилову, он прочитывает, рвет, говорит мне: "Вы свободны", я убегаю. Цокот удаляющихся копыт... раздается цокот приближающихся копыт, я влетаю на сцену, лезу в карман гимнастерки и... реквизиторы от волнения за меня забыли положить пакет, я во второй карман – пусто, без этого пакета дальше в спектакле бессмыслица, с лицом утопающей хлопаю себя по карманам. Актеры впились в меня глазами.

– Извините, товарищ Ворошилов, пакет в седле. Я сейчас!

Вылетаю за кулисы, ко мне кидается Бриль, он лихорадочно ищет по карманам какую-нибудь бумагу, находит, я хватаю, влетаю на сцену, все хорошо, вылетаю за кулисы! Бриль в обморочном состоянии, кидаюсь к нему:

– Что, я плохо сделала, нельзя было так?

Он застонал:

– Нет, спасибо. Вы спасли спектакль, но я отдал вам свои путевки в санаторий.

И смех, и слезы! Потом всем театром собирали обрывки, актер, играющий Ворошилова, от волнения рвал и рвал путевки. Все же что-то собрали, и местком заменил эти клочки на новые путевки.

А я поступила в театр! Здесь все было по-другому, не так, как у Охлопкова. Какое счастье, что я застала и увидела этот последний отголосок русского театра. Никакой студийности, суетности, высокий профессионализм, отличные актеры, на уровне лучших мхатовских, по амплуа, и комедийная старуха не играет из новаторства или по знакомству Джульетту, комик – Гамлета. Широкий, тоже отличный по вкусу, репертуар. Культура актерская, режиссерская, культура человеческих взаимоотношений. В театре царит суровая справедливость без сюсюканий, без жестокости, без глупости – это личная черта самого Николая Ивановича, и театр по его образу и подобию. И даже директор, как всегда, человек совершенно вне искусства, партийный, смешной, пузатенький, тоже старается подладиться, идти в ногу с театром. Когда в Москве мои старшие друзья узнали, почему я пропала из поля зрения и что я в Горьком, то приехал Михаил Аркадьевич Светлов и привез свою новую пьесу в стихах "Сказка".

Я не имею права называть писателя Юрия Карловича Олешу, поэтов Асеева, Светлова, режиссера Арнольда своими друзьями, но они удивительно ко мне относились, внимательно, оберегали меня, как Папа, и не бросили меня после его ареста. Они пришли ко мне, девчонке, за кулисы после премьеры "Железного потока", после этой знаменитой сцены с поцелуем и гармонью, и с тех пор то приходят на спектакль, в котором я участвую, то пригласят в кафе "Националь", а Михаил Аркадьевич написал в шашлычной, куда они меня привели, стихотворение "Монолог мужа". Это было уже после окончательного развода с Митей, а меня для фильма выкрасили блондинкой.

Ты, когда была каштановой,

Ты легендою была.

Я хотел бы вспомнить заново,

Как со мною ты жила...

Мы расстались. Мне толкаться

Надоело средь людей.

Будь каштаном, будь акацией,

Будь чем хочешь, будь моей.

Храню как зеницу ока его рукой написанное.

Я еще живу в гостинице, ремонтируется для меня комната в общежитии театра, и Николай Иванович решил, что будет уютнее устроить читку пьесы у меня в номере. Набилось битком и народных, и заслуженных, и молодежи, все хотели познакомиться со Светловым. Михаил Аркадьевич начал читку, увлекся, прошло уже больше часа, и вдруг на полуслове раздается голос директора. Он сильно окает, как все волжане.

– Одну минуточку, прервемся. Хочется покурить и в туалет.

Светлов растерялся.

– Да, да, конечно, извините, пожалуйста, я увлекся...

Николай Иванович покраснел. Все выбежали в коридор. Было так стыдно. На бегу курили, бегом в туалет, бегом вернулись, тихо сели на свои места, не было только директора. Не дышим, ждем. Наконец послышались медленные шаги, и вперед животом вплыл директор. У Михаила Аркадьевича такие бесинки в глазах:

– Ну что? Отмочили штуку?!

Все покатились со смеху, невзирая на чин директора.

Борис приехал ко мне в Ленинград, это получался наш медовый месяц. У него оказался очень хороший характер: мягкий, ровный, без сумерек, без скандалов, без ревности, без сцен. Памятую Митю, я благодарна ему за это.

И сам Ленинград! И ленинградцы! Они не перебегают, завидя меня, на другую сторону улицы, но были и такие, как в Москве, делающие вид, что не узнают меня, были и хуже. Одна, правда, бывшая москвичка, Митина сокурсница, вышедшая замуж за ленинградского режиссера, вызвала меня из гостиницы на улицу, долго объясняла, почему она не может заходить ко мне в номер, а закончила речь тем, что и я не должна встречаться с людьми, потому что их могут арестовать.

К нам же приходили другие, отчаянно смелые, добрые. Приходили, несмотря на поголовные аресты. Приходили, читали стихи, водили на выставки, приглашали в гости: пленительная, мягкая, умная Зоя, жена писателя Козакова, писатель Михаил Зощенко, артист Черкасов, мои знакомые по первому приезду в Ленинград.

И снова дома. Соскучилась. Бегу по бульвару. Еще издали увидела на нашей скамейке тетю Варю. С Левушкой что-то. Не могу шагнуть, ноги пудовые. Тетя Варя бежит сама мне навстречу.

– Утром в институте арестовали Левушку. Меня нашли его друзья.

Еще одна бездна. По-че-му! По-че-му! По-че-му?! По-че-му аресты происходят без меня! Я бы не отдала ни Баби, ни Папу, ни Левушку! Я бы этих убийц, негодяев рвала зубами, топтала, била, кусала!

Теперь, на этой Богом и людьми проклятой Лубянке, у окошка справочного стоит Тетя Варя, а я везу свое окровавленное сердце в Горький, на работу. Начались репетиции юбилейного спектакля "Человек с ружьем", в котором я играю ту самую жену Шадрина.

16

Живу еще в гостинице. Мою будущую комнату все еще ремонтируют. Борис устроиться здесь на работу не смог – для этого нужно уволить давнишнего корреспондента "Правды" – горьковчанина. Приезжает каждые четыре-пять дней. Тетя Варя неделями на Лубянке, очереди по буквам, теперь у нас их три, и все в разные дни.

Боженька! Миленький! Помоги! Мне так трудно, я же никогда не играла крестьянок да еще и где! В театре с великолепными актерами, волжанами с сочным окающим говором!

А Шадрина актеру и играть не надо. Он сам и есть Шадрин – огромный волжанин, обаятельный, с ямочками на щеках, и говор! Говор! Широкий, певучий. Я рядом с ним акающая фитюлька. Переучиваюсь говорить, надели толщинки, убрали с лица гримом все городское, живу жизнью моей солдатки. В монологе о сне обливаюсь горючими слезами. Премьера. Борис приехать не смог. Публика на ура приняла спектакль. Горьковчане – патриоты своего театра.

Спектакль действительно получился и, несмотря на тему, набившую всем оскомину, волнует. На следующий день рецензия. Решила ее не читать до конца сегодняшнего спектакля. На спектакле ни один актер и бровью не повел, уже прочитав рецензию. В рецензии хвалят всё и всех, и только небольшой абзац, как бы извиняясь, в очень мягких тонах, корректно, что, мол, прибыла в театр такая киноартистка, ждали от нее многого, а ей не веришь, не смогла она мастерством пересилить свои данные и все сцены Шадрина с женой серые, скучные, и почему эту роль не играла артистка Ювенская, исполняющая такие роли отлично. Провал. Бегу к Волге. Сползла с крутого берега – черная дыра проруби. Нет, скорее обратно в гостиницу – повешусь, там светло, тепло. Яша, он же был здесь совсем недавно, был, жил, он перед моим приездом защитился, а теперь уехал в Москву искать работу. Одна, одна на всем белом свете. Наш милый Яша... когда ему негде было ночевать, он спал у нас под столом с Бишкой, больше негде было... милый, смешной Яша... Совсем одна... совсем одна во всем мире. В коридоре из номера слышны телефонные звонки. Влетаю в номер, голос Николая Ивановича:

– Где вы были? Мы с Антониной Николаевной ждем вас, только теперь уже выключено в городе освещение, город пустой, одной страшно, но вы бегом! Адреса не нужно, как вы в темноте будете искать нас, мы зажжем во всех окнах свет, идите на свет, от гостиницы бегом десять минут до набережной, а там третий дом от угла.

Поворачиваю за угол, в кромешной тьме сияют пять окон. Пусть Николай Иванович скажет мне еще более горькие слова, все равно все, что со мной происходит, невероятно.

Открывает дочь Николая Ивановича, тоже артистка нашего театра, интересная, пожилая, хорошо сохранившаяся и такая же величественная, как Николай Иванович.

Усадили в кресло, накрыли ноги пледом.

– Где были? Бегали топиться в Волгу? Ведь отлично сыграли, искренне, собранно. К этим борзописцам не всегда надо прислушиваться, мало кто из них разбирается в искусстве! Не мог я иначе пригласить вас в театр. Город высланных. Да, это роль Ювенской, но мы собрались, и Ювенская в том числе, и порешили, что для театра и для спектакля это не потеря, как бы вы ни сыграли, а в управлении культуры я сказал, что только вас вижу в этой роли и хочу пригласить в театр, я знал, что они не будут возражать, спектакль юбилейный, с Лениным. Я поэтому на просмотре и дал вам сыграть сцену из этой роли. Трудовую книжку вашу никто не видел, мы ее спрятали. Живите и работайте! Я вам всего этого не говорил до спектакля, хотел еще раз проверить, не ошибся ли я, хотел увидеть, как вы будете выкарабкиваться, для вас это прекрасная школа, на героинях вы уже набили руку... Да, профессионализма вам еще не хватает, но вот так, по ступенькам, вы и придете к нему!

В глазах Николая Ивановича свет, как из окон на набережной.

Сижу в большом кресле, гостиная, рояль, на столике ужин, ноги накрыты пледом... Позор! Я заснула, и хозяева не стали меня будить. Как уйти теперь тихонько, невозможно беспокоить их еще и утром! Ужин... Я так давно не видела такого вкусного! Ужин съела. Хорошо, что у них простой английский замок, без цепочек, без секретов, как в мещанских домах. И вот я на набережной! Мороз! Теперь увидела, что город действительно пустой, звезды редкие, далекие-далекие, как ночники, мне совсем не страшно... А я... Когда, где я была не чуткой, не доброй, не справедливой?!

Переехала в огромную полупустую комнату в общежитии, Борис привез Маму и Малюшку, и я уже не москвичка. Друзья не бросают меня, шлют письма. Борис привез "Послание к Тимоше", они сочинили его с Илюшей в пивном баре, уплетая все тех же раков, а с посланием – пакет, в нем раки из этого бара.

Послание к Тимоше (28 октября 1938 г., 12 ч. дня, бар на Страстной).

Илья:

Мой обожаемый Тимоша

(Увы – не мой он, а чужой!),

Проступок очень нехороший

Свершил я и скорблю душой...

Вослед мечтательному Борьке,

Глотая слезы, я глядел.

Он уезжал (ммммерзавец!) в Горький,

А я (дурак...)... в Москве сидел...

Мой быт – как прежде – одинаков,

Но мне не мил Господен свет:

В пивной и в баре нету раков

И... Тимофея тоже нет...

И, заливая горе пивом,

С Борисом мы в пивной сидим.

А жизнь могла бы быть красивой,

Но все прошло (как с белых яблонь дым),

Мой друг – единственный и близкий

Венец мечты и снов моих.

Я ем трагически сосиски

И запиваю пивом их!

О, что другое мне осталось?

Жизнь без Тимоши столь горька,

Что сердце мне сдавила жалость

Нет Тимофея-едока!

Над каждым блюдом воздыхая,

Никак ответа не нашел.

Моя любимая, родная,

С кем побегу я на футбол?

Что ж... Стоя у суфлерской будки

И смехом золотым звеня,

Вы улыбнетесь милой шутке

И вновь забудете меня.

Я не хочу! Я не согласен!

Я вас, как сто Отелл, люблю!

И в железнодорожной кассе

Я что ни ночь в мечтах стою!

Пусть жизнь моя сложна и гадка,

Но я поеду. Ветер, дуй!

И сразу Горький станет сладким,

Как мой влюбленный поцелуй!

Пока же Вас в письме целует

И, жизнь нелегкую кляня,

О Вас мечтает и тоскует

Вас крепко любящий Илья.

Борис:

Расстроен, пьян, убит, влюблен

С душою, как бутылка, гулкой,

Сии стихи писал Вийон

С Козихинского переулка.

Муж восьмерых зубастых жен,

Он одиноким был на свете.

В его душе – нетрезвый ветер,

В его карманах – тихий стон.

Таков приятель мой беспечный,

Таким он был и будет вечно!

Но Вы, прекрасная, но Вы!

Что общего у Вас с бродягой?

(Пусть не сносить мне головы,

Его предам я чище Яго! )

Его причуды не новы,

Смешны его нам передряги.

Чужих забот плохой начальник,

Он даже... – никудышный спальник,

За что был вовремя смещен.

Но до сих пор, как пес, влюблен.

Таков наш Франсуа Вийон

Поэт, пьянчуга и охальник.

Конечно, в баре на Страстной они назюзюкались – последние строки на папиросной бумаге карандашом... Они оба хорошо попивают, но не так, как Митя, а спокойно, весело, с юмором, никогда не напиваются.

Мой первый Татьянин день не дома, без Баби, Левушки и Папы. Приехала Тетя Варя, так было заведено с детства, что в этот день собирается семья и много-много гостей. Борис на севере в командировке. Мама испекла именинный пирог, Малюшку уложили спать, сели, глотая вместе с пирогом слезы, за стол, и тогда Тетя Варя, побелев, сказала, что Левушка нашелся – он в лагере на Медвежьей Горе в Карелии, статья "антисоветская агитация", срок – пять лет.

Ура! Левушка жив! И такой маленький срок! Я к нему поеду! Я его увижу!.. О Папе и Баби ничего, как будто земля разверзлась и поглотила их, в окошке все тот же ответ: "Ждите известий". Принесли фототелеграмму от Илюши:

Обычай старый вспомнить странно,

Но мы – работники искусств.

И в день единственной Татьяны

Я полон самых нежных чувств.

Позвольте фототелеграммой

Коснуться Ваших милых уст.

Я вас люблю, почти как мама.

Илья Вершинин-Златоуст.

Какое противное щемящее чувство оторванности от близкого, дорогого.

Борис наконец получил комнату на Калужской улице в трехкомнатной квартире. Соседи военные: один – семейный, халхинголовец, второй – какой-то герой-пограничник, холостяк, кутила, бабник, и Борис, не спросив меня и хорошо заплатив этому пограничнику, обменял нашу комнатушку на его хорошую большую комнату, так что у меня и моей комнатушки не осталось. Борис убеждает меня переехать в Москву и расписаться. И теперь я смогу поступить в любой театр, тридцать седьмой год уже забыт. Но здесь моему сердцу тепло, хорошо ко мне относятся, пришли и признание, и успех. Язык не повернется заговорить с Николаем Ивановичем об отъезде. И Малюшка: к отцу она безразлична, а Бориса не любит, не идет к нему на руки, плачет, дерется. Он, как и Митя, совсем не умеет обращаться с детьми. Обломается ли это со временем?

А театр? С Охлопковым тоже случилось несчастье: вскоре, после того как меня выгнали из театра, театр закрыли. Был очередной пленум ЦК по вопросам идеологии, и как тогда положили на полку фильм "Отцы", так закрыли и наш театр. Весь творческий состав не выбросили на улицу, а слили с Камерным театром под руководством Таирова: более разных театров и режиссеров придумать невозможно – это издевательство над ними обоими.

И сам Борис: моя благодарность ему искренна, он скрашивает мою ссылку сюда, и если даже не расписываться, все равно это уже настоящий брак.

И существовать без театра я теперь не могу. Теперь, когда я выхожу на сцену, мне хочется принести людям радость, успокоение, счастье, они должны просветлеть, тогда и я счастлива. Борис этого не понимает.

Как снег на голову – телеграмма из Киева: "Начинаю снимать на студии Довженко гоголевскую майскую ночь, не приглашаю требую на правах режиссера открывшего вас сниматься в роли Панночки искренне Садкович".

Противное поднялось в душе, но прошло семь лет от съемок "Отцов", может быть, Садкович изменился...

Вызывают к Николаю Ивановичу.

– Извините, Танечка, дали прочесть вашу телеграмму, но и без нее вызвал бы вас поговорить... Засиделись вы у нас. Прошло достаточно времени, вам надо вернуться в Москву, чтобы вас не забыли. Такой передышки не прощают даже уже состоявшимся "звездам", а вы – только еще робко засияли на небосклоне... Больно мне вас отпускать.

Прощай, Горький! Прощай, русский город на Волге, спасший меня, может быть, от безвозвратной катастрофы! И кровь моя, моя волжская кровь заговорила! Внутри все переворачивается от волнения, от тоски.

Антонина Николаевна и Николай Иванович устроили для меня настоящий бал. Пришли минуты прощания. Стоим в кабинете Николая Ивановича, смотрим друг на друга, я молюсь, я дала себе слово не проронить ни одной слезы. Смотрю в душу Николая Ивановича... в ней необъятная Русь... неподвластная осознанию... широкая... глубокая... сердечная... неизбывная... как бы ее ни били, ни уничтожали...

Николай Иванович поцеловал меня в лоб, благословил, и, как землетрясение, как лавина, из меня хлынули слезы.

17

Конечно, все не так, как мне говорили в Горьком. Конечно, не хотели огорчать. Теперь я узнала на Лубянке, что все все-таки получают какой-то ответ. Самый страшный: "В лагере без права переписки". Говорят, что это значит: нет в живых.

О моих – ничего. Подхожу к окошку на букву "О" и столбенею: из окошка на меня смотрели те два черных глаза, которые были перед моим лицом тогда, в сумерках, у железных ворот Лубянки. Он, конечно, не узнал меня, "ту", нас сотни тысяч, но, видимо, смотрел мои фильмы и узнал "эту", и опять, глядя мне в глаза, мягко тихо сказал: "Не волнуйтесь, ждите". Неужели даже в этой мрази есть что-нибудь человеческое?

А главное потрясение – арестована Тося. Ее мужа расстреляли. Как я могла усомниться в ней? Как могла подумать, что она перестала у меня бывать из-за моих арестов?! Она же умная, взрослая, она все понимает. Значит, судьба ее для нее была ясна! Тося прикрывала меня от беды, видя, что творится в стране. Тося и от брака с Митей меня отговаривала, зная Митю и зная, чем этот брак может кончиться.

Встала к окошку на Лубянке по ее девичьей фамилии. Ответ: "Сведений нет", а когда встала на букву "К" и произнесла: "Куйбышева", – у этой мрази отвалилась челюсть. Я расплачиваюсь за неверие в Тосю мукой. Со мной навсегда останутся ее лучистые глаза и сияющая улыбка.

Со всем скарбом переехали на Калужскую. Опять, как с Митей, нужно создавать дом, только теперь самой, без Папы и Баби. Опять собрала стоявшую по друзьям все ту же Папину и Мамину мебель, обставила Мамину комнату, а у нас с Борисом "модерн": тахта, радио и стол, стульев пока нет. Добро Бориса состояло из фанерного ящика, в котором было несколько книг, подушка, сапоги и гимнастерка. Теперь к нам три звонка, не могу привыкнуть и жду еще четыре.

В театр пока устраиваться, конечно, нельзя, несерьезно, съемки "Майской ночи" в экспедиции на Украине, и глупо прийти в театр и тут же отпрашиваться на съемку. А главное – начала собираться к Левушке, и пока его не увижу, ни в каких "Майских ночах" сниматься не буду.

18

Общий вагон. Напоминает тот из города Шахты в Ростов, на аборт. Так же накурено, так же копошатся немытые люди, сейчас, правда, захрапели. Глубокая ночь. Сидеть не могу. Ходить негде, везде торчат ноги, мешки, сумки. Смотрю в черноту ночи, ни звездочки, ни всполоха. Остается час. Как пересаживалась в Ленинграде, до сих пор не могу поверить: чьи-то добрые руки бросали мои котомки, тащили сумки. Прямого поезда из Москвы в Медвежьегорск нет, есть скорый и курьерский на Мурманск, они в Медвежьей Горе не останавливаются, это полустанок, даже наш поезд стоит две минуты. А если меня никто не встретит? А как я успею сбросить свои неподъемные сумки? Поезд замедляет ход. В тамбуре оказался еще один человек, совсем пожилой, седой, благородной внешности, болезненно бледный, может быть, не от болезни, от волнения, тоже с сумками... Как он-то сойдет, я все-таки молодая, здоровая. Проводница открывает дверь: пахнуло морозом, где-то внизу белеет земля, дальше ни зги не видно. Чьи-то сильные руки подхватывают меня, кто-то сбрасывает мои вещи. Прошу снять старика, гудок – и поезд застучал. Вглядываюсь в лица. Их двое.

– Ну, Татьянка-обезьянка, с приездом! – Голос тихий, спокойный, лицо доброе, открытое.

– Василий Иванович!..

Бросаюсь ему на шею.

– Ну, ну, ну! Видите, как все хорошо, и поезд не опоздал, и вагон мы точно высчитали, и все уже позади! А у старика есть куда прислонить голову?

– Не знаю, я не успела с ним слова сказать.

– Ничего устроим, не бросим его.

Здесь же рядом похрустывает лошадь. Все усаживаемся в розвальни. Куда-то завозим старика, он плачет от волнения, а в моей голове понеслось вихрем такие же розвальни нас с Левушкой, маленьких, укутанных, несут перелесками, полями в деревню к куме... Левушкин рев басом. Мысли рвутся, наплывают...

– Ну, приехали!

Выскакиваю из саней, влетаю в избу, в углу под иконами Левушка, стою, как во сне, шевельнуться не могу, голоса нет.

– Братец мой... Левушка...

– Сестрица... Татьяшка...

И ноги мои, и голос, и сила, и счастье, и я на руках у Левушки, кричим, плачем.

– Лев Николаевич, нам пора...

И уехали. А я, не вытерев слез, падаю на скамейку и засыпаю. Жена Василия Ивановича раздевает меня, укладывает...

Открываю глаза и не понимаю: сплю я или это явь – изба, иконы, стол, накрытый скатертью, заваленный, как в сказке, яствами, за ним сидят пять мужей, причесанных, выбритых. Уселись и ждут, когда я проснусь сама.

Знаю, что мешаю Левушке есть, знаю, знаю, едят-то руками, и все равно держу его руку в своей и лицо глажу, и волосы... Как он изменился! У него и у взрослого и улыбка, и выражение глаз детские. Теперь в глазах печаль, улыбка горькая и виски седые в 24 года!

Начала потихоньку всех рассматривать: старший друг Левушки, начальник, наставник, сидит уже пять лет, крупный инженер, лет сорока, красивый, даже в этой одежде – "экономическая контрреволюция, срок – 15 лет". Здесь он прораб, Левушка числится его помощником, а Василий Иванович – вольнонаемным десятником. Двое других за столом тоже славные, симпатичные: химик и экономист, ничего в строительстве не понимающие, но всеми правдами и неправдами, в основном взятками, устроенные в эту же стройбригаду, чтобы спастись от уничтожения на общих работах. Строят особняки начальникам, баню, клуб...

"Дело" Левушки: оказывается, весной 38-го года арестовывали во всех институтах самых талантливых, умных, смелых студентов. Лестно, конечно, что Левушка подпал под эту категорию, а "дела" и не нужно было и не было его – он в институтской курилке рассказал какой-то смешной анекдот, донос написал однокурсник. И действительно, это счастье, что срок дали пять лет, а не десять, не пятнадцать.

Слушаю, смотрю – я в аду. Какие они голодные... Как они ожили, разрумянились, посветлели, повеселели, отошла горечь... Как мало нужно человеку... Тепло, дружба, быть сытым. Сердце разрывается от жалости, скорби, от невозможности ничего изменить, помочь... что же будет с русской интеллигенцией дальше... у этого первого поколения после революции есть еще и честь, и честность, и родина, а семья... а как же будет с их детьми, выращенными комсомолом, детскими домами, а дети детей? Что же, вообще уже не будет интеллигенции?.. Интеллигенция осталась без мыслителей, без учителей, без примеров... Ведь и прораб, и Василий Иванович проявили величие души, рискуя собой, подкупая всех подонков, вплоть до начальника конвоя, иначе мое свидание с Левушкой было бы невозможным...

Три дня... нет не дня... вечера... девять часов... Еще я могу увидеть Левушку в щелку занавески, когда их проведут на работу мимо избы Василия Ивановича. Сижу у окошка с шести утра... ночь не спала... и как в плохом фильме, в котором все должно быть совсем плохо, началась пурга... Договорились, что Левушку поставят крайним к моему окошку: слышу, какой-то страшный, нет, не лай, рев собак, там на свободе они так не лают... наконец пошли... пошли... пошли... тысячи... рядами... рядами... рядами... они не сказали мне, как, где искать Левушку... Вдруг в пурге рванулись к окошку те детские сияющие глаза, улыбка! Села на лавку счастливая от видения, мыслей собрать не могу... может быть, это было действительно только видение... что же это происходит... я ведь думала, что в лагере сто, ну двести человек, а здесь же тысячи...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю