355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Окуневская » Татьянин день » Текст книги (страница 22)
Татьянин день
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Татьянин день"


Автор книги: Татьяна Окуневская


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

Вот и весна ушла – наверное, скоро год, как я сижу в одиночке... в камере стало душно, жарко и во дворе на прогулках в вонючем, каменном мешке тоже... Опять начала кружиться голова... на крышу меня не водят... и хорошо... Там совсем рядом слышны кремлевские куранты и людской гул...

60

Я не ошиблась. Это не мистика. Мой мир перевернулся: обед вносит сам Макака, как всегда, холодный, жесткий, безразличный и опять без звука: "Не сразу ешьте, будет плохо". Начинаю осторожно есть щи... кашу... на дне миски кусок сливочного масла... собрала себя в комок, чтобы ни слезы не упало в миску, и даже с неприязнью съела две ложки каши, но оставшуюся волю собрала в кулак, чтобы не наброситься на эту кашу, не предать его, он должен знать, что со мной можно ходить в разведку.

Теперь я в дежурство Макаки ем или сладкие, как компот, кислые щи, не знаю, сколько кусков сахара он в них кладет, или кашу с жиром на дне миски...

Так хочется спросить у него, где Нэди. Он знает здесь всё – знает опытом, чутьем, знает, куда выводят, зачем, это его "дважды два", его альма матер, но я не смею заговорить с ним, я его подведу... и когда меня ведут в душ, в этот страшный подвал, в котором Нэди встает передо мной окровавленной, в этих подвалах расстреливают, я, наверное, начинаю метаться, он тогда опять впивается в меня глазами...

Проснулась и ощутила на лице брызги моря... волны накатываются и ласково, спокойно откатываются, и мы сидим босые у кромки воды и брызгаемся... Зайчик, Ядя и я... а потом гудок парохода, и в сердце стучится из глубины веков мое волжское, саратовское, и так сладко, тоскливо... когда было возможно, Зайчишку и Ядю брала с собой... в замерзший в белых ночах Ленин-град... в Зимний дворец... в "Давида Гурамишвили"... в Ригу... в Боровое... в Боровом были кони, и я научила Зайца ездить на коне... Зайчонок мой... как ты сейчас живешь между Мамой и Борисом... как тебе... стоп...

Запрещаю себе думать о доме, о еде, о Нэди, о моей стране! Я запрещаю себе думать о том, что может довести меня до неистовства, кричать, биться в двери камеры! Я должна выжить! Я обязательно должна выжить! Я обязана написать своему народу о нашей стране, о том, что творится в ней, я должна поднять голову из холуйства, в которое нас втягивали, подкупали, делали нас такими же, как они сами!

Улыбаться я научилась тоже про себя, совсем невидимо: перед моим арестом было громкое "дело" одного из "этих", какого-то Александрова, члена ЦК по культуре: их поймали где-то на даче, погрязших в разгуле и разврате, и мне сразу представился, только бы сейчас опять не расхохотаться, утонченный разврат этих "вождей": сняли брюки и, напившись, бегают по даче в кальсонах с развязавшимися тесемками.

Все чаще всплывает образ полковника, сидящего на следствии молча, в углу комнаты... совсем молча... смотрящего мне в лицо... неужели это действительно родной дядя, сводный Мамин брат... перебираю в мозгу все, что запомнилось из детства: тайна знакомства с их семьей только одной Мамы, они переехали из Саратова жить в Москву... жить и работать... когда я стала взрослой, Мама сказала, что дядя работает в органах... Баби разошлась с Дедушкой, когда Мама была совсем маленькой, ее воспитывал отчим... Дедушка тоже женился во второй раз, и родился сын, полковник госбезопасности – ну просто как в плохом детективе... Мама совсем не похожа на Баби – значит, похожа на Дедушку... кто он... я даже не знаю его фамилии... этот полковник, значит, похож на свою маму... он всматривался в меня... искал свои черты...

Это все, что я знаю о своей родословной от Мамы! Безродная! Подкидыш! Будьте прокляты эти революции и наша, сметающие всё человеческое... все лучшее в нации... в отечестве...

О Папиной родне я тоже не знала бы ничего, если бы не Тетя Варя – все было тайной, все скрывалось, чтобы не было беды, неприятностей: их было шестеро три сестры и три брата, они откуда-то с Запада, из сестер осталась только моя Тетя Варя, а две другие после революции оказались за кардоном, в Литве: одна исчезла бесследно в жерновах революции, и тоже взрослой я узнала от Тети Вари, что другая ее сестра нашлась и живет в Литве, я и приехала после войны, когда Литва опять стала нашей, искать свою вторую Тетю, нашла ее в Паневежисе и оказалась на нее похожей; старший Папин брат как-то где-то погиб, нас с Левушкой никогда не видел, среднего – Папу – перенесло с запада на восток в Саратов, и он женился на Маме и, если верить Соколову, поступил служить в полицию. Дедушка мой был учителем, на каком языке преподавал – на русском, польском или литовском – неизвестно, и все три сестрички тоже стали учительницами, а младшего брата Дядю Вольдемара, когда Дедушка и Бабушка умерли, воспитывал Папа. Дядя Вольдемар ушел на ту первую войну добровольцем, офицером в драгунский полк и вскоре погиб, он успел увидеть меня и Левушку и был от нас в восторге... и это тоже все, что я знаю о родословной Папы.

Интересно, я разучилась говорить... какой у меня теперь голос...

Дождь! Дождь! Будет легче дышать! У меня в голове то свинец, то мозг легкий, как пушинка, и тогда я в своем единственном путешествии за границу... и тогда я в детстве... с Левушкой... какой он был смешной... любимый мой бурбон, мой чемордан, моя шерлохладка... Рождество в Праге... я впервые в католической церкви... сияние белизны... восторг, как в русской церкви... Бухарест... для меня испросили разрешения у королевской семьи осмотреть нежилую часть их замка, королева и молодой король Михай еще не уехали за границу... замок замком, а меня сжигало увидеть своими глазами живых царствующих особ, и я просто так, непонятно почему, проходя по двору, поднимаю глаза и вижу в окне второго этажа прямо на меня смотрящее, улыбающееся, удивительной царственной красоты лицо короля Михая... сердце покатилось... смешная история в Югославии: въезжаем в город Мостар, а он совсем не славянский – и дома, и улицы, и кофейни, и женщины в чадрах, и мой переводчик Лалич спрашивает по-сербски у проходящей мимо женщины в чадре, как проехать к гостинице, – чадра спадает, и под ней русское, курносое, румяное, набитое жемчужными зубами, смеющееся лицо, и заболтало залилось восторгом: "Здравствуйте, госпожа Татьяна, как мы все вас ждем, билеты на ваш концерт достать невозможно..." – ее отец из глубины России, крестьянин, был мобилизован в первую войну, попал в плен, женился на мусульманке, и вот теперь перед нами крещенная в двух религиях Маша, она же Зухра... а какая интересная вся Югославия, и сами югославы этого не понимают: на крошечной земле, которую можно пересечь вдоль и поперек, не сходя с машины, несколько прелестных маленьких государств, совсем, совсем разных... красивое большое одеяло, сшитое из разных красивейших кусков: словены, как австрийцы, светлые, с непонятно как возникшим в горах, висящим хрустальной вазой ледяным озером Блэд, с гондолами, с гондольерами, распевающими словенские певучие песни... я там потеряла свой несуществующий голос... а рядом норовистые хорваты... уже больше похожи на славян... вилла Вайс... профессор, вернувший мне голос и так ненавидящий коммунизм... сербы уже почти как мы... а уж совсем как русские – черногорцы, они, наверное, и названы так потому, что их горы суровые, голые... правительственный обед в мою честь из свекольной ботвы... черногорцы смешали свою кровь с нашим царским родом... Владо... и совсем уже ничего не остается от славян в Боснии... в Герцеговине... восточная медлительность... тяга к помпезности... непростота... в Сараево ночь перед концертом я не сомкнула глаз, в волнении бродила по дворцу: меня поместили в царском дворце, и спала я ни больше ни меньше как в постели монарха... а монастырь в Родопах... настоятель... его благословение... магнолии... в Будапеште нельзя было нигде достать для Гизи Бойер цветы – все разбито войной, инфляция, и моя переводчица догадалась, что единственное место, где возможно найти цветы, – около кладбища, и когда я преподнесла после спектакля Гизи огромные белоснежные хризантемы, она от изумления не могла говорить... Марика Рёкк... в Вене... подошла ко мне после концерта, схватила мои руки, прижала к груди и так взволнованно лепетала что-то по-немецки... а отель "Империал"... а моя фрау и мой пес, и ночное кабаре, и цыганский барон... а очаровательные Джиласы в Белграде: он – второй человек в стране, она – министр культуры, и после приема у Тито они задумали простую вечеринку, дома, совсем как у нас, с картошкой, селедкой, пирогами, с друзьями... кутили до утра...

Боженька! Миленький! Помоги! Помоги мне! Мне же совсем плохо... Макака меня осуждает: отказалась гулять... он не понимает, что я задыхаюсь в этом вонючем колодце, потом мне плохо, не знаю, сколько времени мне плохо, но, кажется, несколько часов... а может быть, так надо, чтобы как можно скорее было совсем плохо... чтобы кончился этот ад... Жемчужина ведь ходит бодро... а я еле таскаю ноги на оправку... там в морозильнике в Лефортовской тюрьме не надо было прыгать, согреваться, они все равно доводят до определенного состояния, и пусть скорее придет эта точка и меня куда-то потащат...

В мозгу молоточком отбивают стихи Апухтина:

Черные мысли, как мухи, всю ночь не дают мне покою:

Жалят, язвят и кружатся над бедной моей головою!

Только прогонишь одну, а уж в сердце впилася другая,

Вся вспоминается жизнь, так бесплодно в мечтах прожитая!..

Хочешь забыть, разлюбить, а все любишь сильнее и больше...

Эх, кабы ночь настоящая, вечная ночь, поскорее!

Я счастливая! Я же знакома с Пастернаком... кстати, где Марта... как она восприняла мой арест... я с ней подружилась и общалась до самого ареста... это из-за нее я попала в гости к Пастернакам: у них в посольстве был прием в честь лучшего их поэта Незвала, прилетевшего к нам в гости, Незвал – друг Пастернака, он, конечно, знал об опале и травле, может, поэтому и прилетел и попросил Марту соединить его немедленно по телефону с Пастернаком, Марта прибежала и сказала, что тот рад и ждет его немедленно к себе, меня подхватило как одержимую – попасть к Пастернаку с Незвалом, – я уговариваю Марту опять позвонить Пастернаку, умолить его разрешить приехать и нам, а "мы" – это Борис, я и Валя с Костей, но Марта этого уже сделать не имела права, и я кидаюсь к Незвалу, прошу, умоляю, он идет звонить, и мы можем ехать с Незвалом, я же, как всегда, не знала, что Костя и Борис – олицетворение всех этих "кампаний", всей этой травли, и произошло невероятное: Костя отводит Бориса в сторону и что-то с грубым лицом, значит, грубое, начинает ему говорить, у Бориса наливается затылок, он молча все выслушивает, отводит меня в сторону, начинает нечленораздельно лепетать: ехать к Пастернаку неудобно... нельзя... не нужно... что им с Костей... что они с Костей... я твердо заявила, что поеду одна.

Оказывается, великий поэт Симонов не хочет ехать к плохому поэту Пастернаку! Стыдно перед Незвалом, но Борис все-таки со мной поехал.

Дверь открыла жена Пастернака, но тут же влетел в прихожую сам Пастернак, пьяненький, очаровательный, обхватил Незвала, плачут, целуются, открытые, искренние, на нас совсем не обращают внимания... Пастернак потащил одетого Незвала в комнату, жена гостеприимно нас раздела, входим: на столе еда, бутылки – пир, а за столом Борис Ливанов, теперь обнимаются и целуются втроем, потом этот могиканин увидел меня, обнял так, что хрустнули кости, закружил и своим неповторимым ливановским голосом заревел "звездочка наша, наша прелесть", но оба так и не видят Бориса... я краснею от стыда... они перед ним не заискивают, как другие литераторы... Такой Борис жалкий, этот вождь русской литературы... как же можно любить такого человека... ведь можно же полюбить нелюбимого за его душевную красоту, за его поступки... а дальше я замерла: Ливанов, оказывается, пришел к Пастернаку, чтобы прочесть только-только переведенную Пастернаком главу из "Гамлета", выпили еще и зело пьяные приступили к чтению теперь уже для Незвала...

Такое в жизни бывает раз... гениальное... меня передергивает, когда это понятие употребляется всуе, но здесь это так.

А может быть, Абакумов ждет, чтобы я сошла с ума... а может быть, сыграть сумасшедшую... у Пети Алейникова глаза не просто красивые, не просто очень красивые... они с двойным видением... они здесь на земле, но видят что-то большее... там... Иисусовы... глубокие... и пил он не просто, вот все ничего, все хорошо, вдруг наткнется на что-то вопиющее, несправедливое, омерзительное, и пошло, и поехало, а потом уже запой, и Ольга моя Берггольц... так и у нее было... она познакомила меня с Анной Андреевной Ахматовой, а Анна Андреевна познакомила меня с Михаилом Михайловичем Зощенко, и между нами возникло теплое, добросердечное, а после разгрома Михаила Михайловича я не смела даже ему позвонить, потому что Борис тоже имел ко всему этому отношение... я на коленях умоляла его не ехать в Ленинград на разгромное собрание... поехал Костя.

Сколько Михмих – это я его так прозвала – рассказал мне интересного! Как гадал на картах... он же мне тогда нагадал... нагадал... что у меня после тридцати лет будет катаклизм... вспомнила, где это было, как он это сказал... тихо, мягко, как всегда, каким и сам был, и сказал именно "катаклизм", наверное, боялся меня напугать словом "катастрофа"... помнит ли он об этом... в нем есть мистическое... он видел мир не так, как все... то, что он пишет, совсем не совпадает с этим видением... он рассказал мне, как в гражданскую войну, когда он был офицером Белой армии, они заняли какой-то большой город на севере, кажется Архангельск, и кутили в офицерском собрании, Михмих сидел за карточным столом и вдруг вскочил, выпрыгнул в окно и побежал по саду, через минуту ворвались красные и всех, кто был в собрании, перестреляли...

...ты от бабушки ушел, ты от дедушки ушел, ты от смерти ушел... а вот от советской власти не смог! Его глаза были таинственными, черными... они проникали в душу... и совсем, совсем другими, чем Петины глаза... когда думаю о Пете, всегда всплывает "Континенталь"... была между нами дружба без всяких ухаживаний, а в "Континентале" была совсем не гостиничная, а теплая, домашняя атмосфера... в первый же приезд после войны в Киев я побежала к "Континенталю" – руины, обломки... немцы ли взорвали или мы сами, отступая, неизвестно зачем рванули... я боялась, снимаясь в "Пархоменко", пополнеть, а в "Континентале" вообще кормили очень хорошо, но были еще знаменитые эклеры с вкуснейшим кремом, оторваться от них было невозможно, их выпекали к двенадцати часам и, если мы не на съемке, бежали – лифта в гостинице не было – сломя ноги в буфет, чтобы еще теплыми их вкусить... они были маленькими и заглатывались целиком... и Петя! Петя!.. Он во мое спасение вставал против меня и, глотая эти самые эклеры, спокойно, как бы невзначай, говорил: "Да, сегодня этот крем изумительный, зеленоватый, он похож на гной, вынутый из умирающего сифилитика..." Все хохотали, и что бы потом Петя ни придумывал, все равно съедали свои десять эклеров, называя их "гробиками с гноем", и так пошло это и пошло по Киеву... а после очередного, как всегда нелепейшего, награждения наших творцов Петя придумал загадку, и если ее разгадывали, он покупал десять "гробиков с гноем": "Что такое десять лауреатов в одной постели?" – а в кулаке держал записку с ответом. Ну как тут угадаешь: и Пырьев с Ладыниной, и Герасимов с Макаровой, и Александров с Орловой... а Петя что-то с ответом в кулаке мухлевал и никто никогда не угадывал, и он никогда "гробиков с гноем" не покупал, а мы просто с ума сходили, чтобы его поймать... когда я снималась в Киеве в "Горячих денечках", появился у меня поклонник и был он заместитель министра НКВД Украины, и предлагал он положить к моим ногам и партбилет, и карьеру, чтобы я вошла в его дом хозяйкой... и кроме меня был он влюблен еще в авиацию, был хорошим летчиком, и был у него свой самолет, Петя все это знал... а я привезла с собой на съемки Маму с Малюшкой и сняла им под Киевом дачу, но съемки каждый день, и мне приходилось ночью везти им продукты, а утром возвращаться прямо на съемку, и Петя придумал, чтобы этот страстный поклонник сбрасывал с самолета на бреющем полете продукты, и этот летчик с восторгом согласился, дабы доказать мне свою любовь и свою храбрость, и снижался над дачей, летел чуть не по верхушкам деревьев, а крошечная Малюшка, счастливая, ползала на животе под кустами, разыскивая эти дары... и все были счастливы, и счастливее всех Петя... через много лет, будучи уже знаменитым, Юра Тимошенко рассказал мне, как тогда в Киеве мы пригласили его, выпускника Театрального института, к нам в "Континенталь" на ужин, надеть ему было нечего, и Петя достал для него в костюмерной студии костюм и довольно красивые туфли, но почти без подошв – зияли дыры, и счастливый, влюбленный в меня, как он выразился, "по уши" Юра так и танцевал со мной, об этом Петя столько лет не обмолвился ни словом... этот ранимый Жан-Кристоф... ну почему жизнь разводит меня с прекрасными людьми и заставляет жить с неинтересными, ненужными... с чужими... с плохими... я не хочу с ними быть... кто-то мне сказал с упреком: вы придумываете людей, и поэтому у вас разочарования!.. Да, я всегда думаю, что в людях не может не быть интересного... хорошего... веришь... и вдруг оказывается, что ничего этого нет... что он подлец, предатель, провокатор, стукач, вор... это хуже любого горя – горе можно пережить... хуже смерти...

61

Неужели Борис выдал Марию Прокофьевну?.. Стоп... стоп... стоп... тихо... тихо... надо в сотый раз все продумать... и только факты... только поступки: вот Мария Прокофьевна пришла к нам, Бориса дома нет; вот Мария Прокофьевна знакомится с Мамой, отдает ей письмо, пьют чай; вот Мария Прокофьевна уходит и из первого же почтового отделения дает нам в лагерь условленную телеграмму; вот Мама отдает письмо Борису... если он от меня отказался, он должен его оттолкнуть... но начинается Достоевский, его влечет на место преступления, и он письмо читает... и... или отдает Келлерману, или кладет письмо в стол, где его и находит рыскающий по ящикам Келлерман и несет прямо к Абакумову... такая честь мелкому стукачу, отдать документ самому министру... или сам Борис звонит Абакумову и приносит ему письмо... стоп... стоп... я не смею себе это представить – мне станет плохо... но, не увидев в столе письма... стоп... откуда Абакумов может знать, что была женщина в зеленой кофте с мальчиком... только Мама могла сказать об этом Борису... но хоть капля совести в Борисе должна же быть... ему стыдно идти к Абакумову самому... хотя как члену партии это тоже делает ему честь; вывести врага народа на чистую воду... уф... какой черный день... в камере духота... факт остается фактом: письмо адресовано Борису; лежит на столе Абакумова; а я погибаю здесь... надо было писать это письмо?! Надо! Что бы ни говорил Георгий Маркович – надо... это был последний шанс, последняя надежда помочь всем хоть чем-то... выше уже никаких инстанций нет... верю я, что Сталин не знает ни о чем?.. нет... надеюсь... если бы арестовали не меня, а Бориса, бросила бы я его после его клятвы в Переделкино, на коленях, в луже, "я за вами на край света"?.. бросила бы из-за семьи, но никогда не отказалась бы от него, делала все возможное, чтобы тайно его поддерживать... сколько бы я прожила с Борисом еще, чтобы не разрушать семью... ради Мамы... теперь Зайчишка повзрослела и все поняла бы сама... наша жизнь была терпимой, даже с проблесками радости... даже счастья... это, наверное, потому, что все одиннадцать лет в разъездах... и я незаметно для себя втянулась в нашу семейную жизнь...

Борис все-таки научился каждое утро менять крахмальные сорочки, но меня поражает, как от них с Костей все хорошее отскакивает... как орехи о стены... да и не только от них... от всего поколения, родившегося в революцию, ворвавшегося в жизнь и уничтожавшего то другое, которое все хорошее впитывало в себя... даже у способных, даже у талантливых, даже у добрых, даже с хорошим характером... пустота, интеллект отсутствует... и остальное тоже... манера разговаривать... жесты... все те же грязные ногти, руки... про бывшего министра культуры злые языки сочинили анекдот, очень похожий на быль: министр приезжает впервые в Париж, и горничная, специально к нему приставленная со знанием русского языка, спрашивает, в котором часу приготовить ему ванну, и он отвечает: "В субботу, матушка, в субботу!" Воистину "Не страшен министр культуры – страшна культура министра"... У Козьмы Пруткова есть афоризм: "У людей голова похожа на кишки, чем их набьют, то они и носят"... неужели Борис знал о моем аресте... он так метался по квартире в день моего ареста... он нервничал... он опаздывал в союз... а потом терзал всех домашних бесконечными телефонными звонками с вопросом, какая у меня температура, как я себя чувствую...

Браунинг! Браунинг! Зачем он его повез в Кишинев и выбросил... стоп... стоп... почему в последнее время стал везде со мной ездить... Боровое... Кишинев... почему у Бориса всегда в глазах какая-то настороженность... он не смотрит прямо в глаза... с ним нельзя сесть спокойно поговорить... он весь в делах... в карьере...

Где-то нечаянно услышала, как Борис, не видя меня, убеждал кого-то, что я взбалмошная, вздорная, видимо, сглаживая какое-то мое высказывание, не умещающееся в этих головах... почему ни у Бориса, ни у Кости не складывались отношения с интеллигентными настоящими писателями... те, наверное, считали их выскочками, журналистами, выплюнутыми войной... а действительно, что бы написали и Борис и Костя, если бы не было войны... о чем... и тех, других писателей, конечно, отталкивало печатание книг незаслуженными тиражами... как реагировал на мой арест Костя... последний раз я виделась с ним, когда он принес мне в театр свой рассказ "Ночь над Белградом", основанный на песне из этого фильма, и уговаривал, чтобы именно я его и прочла и спела эту песню... Япония их чем-то сблизила, я это чувствовала... но в доме у нас Костя так и не появлялся... новой квартиры не видел... где мои письма к Борису на фронт – он ими жил... я обращалась к нему в письмах "мой генерал"...

Невыносимо... ах, если бы сейчас тюрьму мог потрясти оркестр... Бетховен... "тебя я, знойный сын эфира, возьму в не-звездные края, и будешь ты царицей мира, подруга вечная моя!.." ничего более прекрасного, гениального на Земле быть не может!

Щелчок ключа.

На допрос.

Все. Без вещей. Расстрел. Колени не держат, сползла по стенке, из-под земли старший надзиратель, подхватили под руки.

– Сама пойду!

– Одевайтесь скорей! Скорей!

В щели "намордника" рассвет.

По коридору двенадцать шагов до железной двери на лестницу тюрьмы.

...какой смешной я была маленькой... кто выдумал про бесклассовое общество... чушь какая... я жила в классовом... не своем... чужом... Костя... Борис... Митя... все коммунисты... все вожди... это класс... чужой... мне... моей стране... моему народу... они специально калечат народ... отняли веру... родину..... семью... превращают в быдло... почему государством должны управлять рабочие и кухарки... почему не самые умные, талантливые, гениальные?..

До двери девять шагов.

...хорошо, что в нашем государстве расстреливают без суда, без следствия всех подряд... своих... чужих... и в затылок... интересно, что будет со мной, если в лицо... если сам Абакумов... упаду на колени, буду вымаливать не стрелять... нет уж, дудки... еврея ведут на казнь и спрашивают, чего бы ему хотелось в последний раз... спелой вишни... но сейчас зима... ничего, я подожду... что будет с Макакой, когда он догадается, куда меня повели... к Маше подходит профессор, седая мохнатая птица, в голосе его тихом вдруг просыпается медь, он начинает строго: Маша, вам надо учиться, а получается ласково: как вы будете петь... и голуби, голуби, голуби аплодисментов вылетели у зрителей из каждого рукава... стихи плохие, но я их читала с упоением... в фойе какого-то кинотеатра... в Горьком...

Семь шагов.

...красивое платье, сшитое Еньджей... зал взорвался от восторга, когда я появилась на сцене... в Белграде... какая сила занесла меня сюда... Папа... мой прекрасный, гордый, несчастный, единственный, любимый, бедный... Папа... его также вели... и Баби несчастную, талантливую, ясноглазую, домашнюю... ведь она-то никакой не царский офицер... моя шерлохладка, мой бурбон, мой братец, как ты смог вырваться из этого человеческого месива... без права переписки... кем-то гениально придумано... расстрел... Москва бы криком кричала... стенала... а так все непонятно, без права переписки... почему это они столько времени со мной возятся... к стенке, и всё...

Три шага.

...в душе просторно и гулко, как в огромном храме... есть какая-то схожесть Сталина с Гитлером... за дверью сразу все решится... в подвал расстрел... прямо к Абакумову... наверх к следователю... к какому следователю, у меня нет следователя... как должны жить на земле убогие, жалкие, глупые, бесталанные... за счет умных, талантливых, сильных... аристократия всего мира появилась из тех, кто догадался умом, талантом обрабатывать землю, умело воевать... узкая тропинка между расстрелянными телами, они еще теплые, шевелятся, я иду по этой тропинке боком, чтобы не касаться тел, их горы, они так высоко, закрывают мне солнце, ноги по щиколотку в теплой крови... Папа, конечно, стоял лицом, и я должна стоять лицом, даже глаза не закрою, пусть стреляют в глаза... говорят, что у некоторых убийц начинают дрожать руки, и они не попадают...

До двери шаг.

Щелчок ключа.

Наверх к следователю.

Жива.

Это не этаж Соколова.

Противный. Противнее Комарова. Разжиревший. Нагло меня рассматривает.

– Почему вы в следственной тюрьме с приговором?

Я не могу говорить, выдавить из себя слова.

– Ну!

– Е... а... ю...

– Все еще продолжаете валять дурака!

– А... А... А...

Я могу говорить! Я просто заикаюсь! Какое счастье! Телефонный звонок. По тому, как эта жирная тварь вскочила, звонок не простой, а может быть, даже "сам": тварь побелела, вскочила, вытянулась в струнку, мысленно взяла под козырек.

– Рюмин! Извините, сейчас выведут заключенного! – Зажал трубку, заревел: Убрать ее немедленно!

В "наморднике" совсем рассвело.

62

Голова разорвется от догадок.

– На выход с вещами.

...расстреливать не поведут с вещами... а могут и повести... едем долго... вносят под руки в комнату, я должна назвать себя, статью, срок, еле выдавливаю буквы, полковник не выдерживает и читает за меня по формуляру, а я киваю головой. От моего несходства с той, какой меня знали, он тоже начал заикаться.

Притащили в большую, светлую камеру, два окна, вместо "намордников" стекла замазаны белой масляной краской, просвечивает солнце, настоящее, слева у стены железные койки, впаянные в пол... зачем?.. это не похоже на Лефортово, это с широкими коридорами довольно симпатичная тюрьма, притащили на второй этаж, надзирательница женщина.

– Ложитесь и если не сможете постучать в дверь, окликните меня, я все слышу.

...Шерстяные одеяла... почти белое белье... уж не сад ли это пыток по Октаву Мирбо... жду, когда на лоб упадет капля воды... заснуть не могу...

Щелчок ключа.

Кто-то в белом халате, женщина, почти приветлива.

– Примите снотворное, поверьте мне, вы столько вытерпели, а теперь можете сломаться.

– Нет. Засну сама.

И пошли по всем пустыням мира верблюды... один... два... тысячи... и Нэди их погоняет...

За окнами темно... ночь или вечер... не будили даже поесть.

И опять эта великая дама – надежда где-то промелькнула тенью.

Меня откармливают больничным питанием, не трогают, дают лежать, спать, вывели под руки на прогулку...

Уже, оказывается, глубокая осень, а меня привезли на Лубянку прошлым летом... прогулочный дворик тоже странный, маленький, только что сколоченный из свежих досок, в углу большого двора... даже скамейка... может быть, меня откармливают, как индейку к Рождеству.

Щелчок ключа.

– На допрос.

Так же стул и столик около входной двери, как на Лубянке, напротив в пандан к тюрьме довольно симпатичный молодой мужчина в военном...

– Здравствуйте! Я полковник юстиции прокурор Кульчицкий, я буду пересматривать ваше дело, вы уже совсем молодцом! А пока вам трудно говорить, попробуйте писать, врачи говорят, у вас простое заикание, можно даже как бы напевать, тогда легче выговаривать слова, у нас вы можете говорить все, вы под защитой прокуратуры. Расскажите мне, какие отношения вас связывают с Абакумовым?

– Н... ка... ие.

– Не волнуйтесь, не надо говорить, мы вам дадим в камеру бумагу и ручку, и вы все напишите. Договорились?

Что же опять происходит? Что же опять делать? Передо мной бумага и ручка, и я могу повторить дословно все, что в письме на столе у Абакумова...

Я совсем сдурела... увидела чистое белье и совсем сдурела, это же опять абакумовский допрос, он хочет знать, сломалась я в одиночке или еще нет... и протоколы, составленные гэбэшниками, не документы, а ведь здесь-то все будет написано моей рукой с моей сознательной подписью... куда мое писание попадет... опять на стол к Абакумову?..

Кульчицкий производит впечатление человека порядочного, но после гэбэшников все военные будут мне теперь казаться интеллектуалами, даже милиционеры.

Писать о письме из лагеря категорически не надо... о пощечине тоже... кроме Георгия Марковича никто о ней не знает... научиться говорить... с утра до вечера и с вечера до утра и во сне тоже повторять буквы, которые заедают.

Написала записку Кульчицкому: "Писать нет сил, подождите, я скоро смогу разговаривать".

Заедает буква "п", будь она неладна...

Меня рвет от больничного яйца и масла, так же было и с Нэди, – не ем, но зато досыта наедаюсь щами не из гнили и кашей. Завтра напишу Кульчицкому, что уже разговариваю, неизвестность мучает...

Лекарств никаких не пью и уколы делать не разрешаю.

Где-то близко мужские голоса, хохот, мат... как это может быть... на Лубянке могильная тишина... в дежурство моей надзирательницы подошла к форточке и сколько есть сил запела: "Кто рядом?" Пауза. "А где ты сидишь?" "Не знаю". Гогот. "А, в нашей камере сидишь, нас оттуда вышвырнули". – "А где я?" – "В Матросской Тишине".

Щелчок ключа, надзирательница укоризненно смотрит на меня, я ее подвожу, а она меня на плечах притащила из туалета, когда мне стало дурно, не оставила лежать на каменном полу, пока прибежит подмога: она моя поклонница и все шепчет про себя: "За что вас-то". Она знатная ткачиха из Иванова, комсомолка, ее по комсомольской линии мобилизовали, срочно обучили всему этому, она ничего не понимает, в шоке от того, что видит и слышит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю