355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Окуневская » Татьянин день » Текст книги (страница 26)
Татьянин день
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Татьянин день"


Автор книги: Татьяна Окуневская


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)

– А не могли бы вы все повторить для наших, весь поселок уже знает о спектакле, и просили меня поговорить с вами и даже могут что-нибудь принести, многие из них вообще никогда не видели живых артистов! – И смотрит на меня в упор.

– Нет, для них не могу.

– Ну и правильно – только вы ходите по проволоке. Вам надо из Каргополя исчезнуть, от нас этапов не бывает, а если вдруг будет, то вас все равно не возьмут. За вами следят и все докладывают оперу, а опер докладывал мне: как вас укладывают на бревнах, когда вам плохо с сердцем, и как вместо вас встают под бревна. У вас есть деньги?

– Есть.

– Купите сердечные лекарства, эта сволочь опер вместе со своей б... "сарой" спекулирует лекарствами, и покупайте не те, которые назовет "сара", ей может захотеться вас отравить, а спросите у старика доктора Иванова. Больше я вам ничем, ничем, – и так ударил кулаком по столу, что стол чисто случайно не развалился на куски, – помочь не могу! До свидания.

Я пошла.

– Да. Еще! С "59-м" не связывайтесь, это зверье и гады, они продадут за пачку чая, они вам ничего не обещали?

– Нет.

– И ничего не вымогали?

– Нет.

– До свидания. Хорошая вы баба! Молодец!

79

Обсуждаем с Лави день рождения: осторожная Лави решается пронести в зону спиртное, ее на вахте фактически давно уже не обыскивают, и она ничем не рискует. Еда еще есть из посылки. А я мечтаю застелить в этот день Мамино белоснежное белье и, заснув, увидеть дом, всех своих, как будто я среди них и Алеша тоже.

Весь лагерь знает о дне моего рождения, потому что когда посылку вскрыли, чтобы начать потрошить, сверху крупными буквами было написано поздравление.

Алеша ни секунды не выходит из головы; все-таки физическая усталость хороша, иначе я не уснула бы ни одной ночи, высчитывая часы, когда от него придет ответ, а с Лави просто неприлично – так много она знает обо всем на свете, что я без конца пристаю к ней с вопросами, и Лави начинает рассказывать, но уже на третьем слове я становлюсь сопящей нимфой.

Самое трудное, где и как устроить день рождения: барак весь просматривается, и дело даже не в спиртном – его можно пить из кружек, как чай, – а в еде, почти весь барак голодные люди, и запах тушенки приведет их в отчаяние.

С Алешей близость мистическая, его глаза все время со мной, ни оторваться, ни вырваться, они втягивают, вбирают, ослепительно сияют, разговаривают со мной... магия... были ведь сумасшедшие увлечения, а с Алешей ни на что, ни на кого не похоже... у нас одна душа... тело... желания... мысли... мечты... а как будет потом... без жилья, без денег... какой нужен такт, талант, ум, хороший характер, полная отдача... иначе любовь улетит... какой Алеша... многое зависит от мужчины... а если он разрушит любовь... если он хоть раз солжет... я люблю... я любима... награда за два брака с чужими, ненужными, бездуховными людьми... а когда родится маленький Алеша или маленькая Танечка... Господи! Сделай так, чтобы вырваться из-за проволоки и побежать друг другу навстречу! Сделай что-нибудь! Сделай так, чтобы умер Сталин!

Видела сон: как будто белые пушистые облака, а все небо голубое, голубое, и из облаков медленно выплывает ввысь сказочной красоты дворец... башни... зубчатые стены, и все это сияет и выплывает все больше и больше в голубое небо... а вдруг родить будет уже поздно... мне через неделю тридцать девять лет... Господи, поторопись. Софуля и Эйно освобождаются в конце года, тогда, в начале так называемого второго заезда зверских расправ, еще давали по семь лет... а Алеша освобождается летом 54-го... куда он ко мне приедет... где я буду... мне уже будет тридцать девять с половиной... а вдруг меня закроют в тюрьму... не могу об этом думать... а если Алеша не выдержит четырехлетнего ожидания... если все это вообще неправда... стоп!

В столовой вдруг подходит ко мне заведующая КВЧ – "дама весьма неприятная во всех отношениях" – и тоже вдруг предлагает отпраздновать день рождения в ее особняке на курьих ножках. Она – наша заключенная – сидит за крупное государственное хищение, а в лагерях почему-то к такому преступлению относятся благосклонно – врожденное, подспудное чувство, что у государства воровать не стыдно; конечно, стукачка, препротивное существо: маленький узелок, в котором хитрость, беспринципность, подхалимство, подлость; а домик действительно на курьих ножках: в одну комнатку, с одним окном, в стороне и от вахты, и от столовой, и от бараков, и надзиратели туда вообще не заходят для проверки.

Лави уговаривает: ведь другой возможности в лагере нет и быть не может, и не такая уж эта кавэчиха противная, можно и потерпеть, и не таких терпим!..

Надо уйти в КВЧ до отбоя, изобразив в бараке свои тела под одеялами, а при первом ударе подъема проскользнуть в барак, одеться в бушлаты и прямо на вахту, а еще кавэчиха разрешила пригласить двух милых женщин из нашего барака, а это уже бал, и тогда сама кавэчиха не будет среди нас видна; а еще самый главный довод всезнающей Лави: кавэчиха, конечно, сделала это с чьего-то согласия и, наверное, даже с согласия нашего буйного начальника... Здешний карцер я уже не выдержу, он не отапливается, и спать надо на ледяном полу, а за такой бал режим и опер дадут не менее трех суток, от пола меня придется отрывать вместе с примерзшим бушлатом, и Алеше некого будет дожидаться.

Стою, обрубаю сучья, и вдруг какая-то тревога в бригаде. Бегут явно ко мне. Что случилось! Неужели кто-то уже донес о дне рождения... За мной прислали конвой... Значит, событие чрезвычайное! Зашагали. Догоняет девушка из бригады:

– Не волнуйтесь! У вас радость! К вам приехала на свидание дочь!

Я так и села в снег. Конвоир молчит, ждет, а я встать не могу; подбежали, стали меня поднимать, поздравлять, очнулась, но бежать не могу и просто быстро идти не могу... сердце... вот он трап перед вахтой... длинный... а в конце у вахты Зайчик...

– Девочка мой!

И побежала к ней, и она бежит ко мне...

Какая она красивая! Совсем другая, чем там, в Матросской Тишине: раскованная, теплая, болтаем, и фото стоят на столике, много, много Сашенькиных: ему уже семь месяцев и девятнадцать дней, и он тоже неописуемо хорош, и день пролетает, как мгновение, всё, как с Мамой, начали считать часы, десятки минут, минуты, и я смотрю с вахты на ее удаляющуюся, рыдающую спину, а я уже сдерживаться не могу, вою волчицей.

Теперь у меня после свидания с Зайчишкой страстное желание побыть одной, пусть даже как в одиночке на Лубянке, чтобы меня никто не трогал, – ничего не слышать, быть только с собой.

От Алеши ничего.

80

Волнуемся, трусим, как бы незаметно надеваем все лучшее, я, конечно, свою белую венскую кофточку, и, конечно, весь барак видит это и делает вид, что не видит ничего, и по одной начинаем ускользать в КВЧ.

Эту всегда грязную, тесную избушку узнать нельзя: вымыто, стол уже накрыт, натоплено, скатерть, вместо кружек – стаканы, вместо мисок – тарелки, букет прекрасно сделанных чьими-то руками бумажных цветов и подарки, и вместо тридцати девяти – две зажженные свечи... Сколько во всем этом души, трогательной благодарности, любви... И все это за спектакль.

Сели за стол – такой счастливой ночи ни на приеме у президента, даже у королевы никогда у меня не будет: пьем наилучшей марки французское шампанское, правда, на свободе его почему-то называют "бормотухой"! Едим тушенку с макаронами! С макаронами! Пьем душистый желудевый кофе! И читаем стихи! И поем! И хохочем! Хохочем! Спасибо тебе стукачка-кавэчиха за такую ночь!

Одна мечта, чтобы все-таки не раздался стук в дверь и мы не оказались в карцере.

Ровно в полночь все встали и торжественно меня поздравили: Лави уговорила начать праздник не третьего после отбоя, а второго – во-первых, если даже надзиратели ворвутся, у нас останется третье число, во-вторых, и это главное, третьего дежурит Степанищев, а это особая фигура в лагере: единственный непьющий во всем поселке, он занят деланием детей, говорят, что их у него чуть ли не пятеро, а ему нет и тридцати, красивый, большущий, грубый, беспощадный, почти все карцеры от Степанищева; по сравнению с другими надзирателями интеллектуал – читает газеты, но когда он дежурит при выдаче посылок, то половины из посылки ты уже не увидишь – до смешного: абсолютно хорошие консервы выбрасываются как вспученные, сало как протухшее, печенье как заплесневевшее, и все это остается у Степанищева. Они с начальником чем-то схожи, может быть, это тип северян, пришедших сюда еще тогда, при Петре или еще раньше, чуть не босиком по снегу... варяги... норманны... Мы рассуждаем о пуде соли, который якобы надо съесть, а ведь если человек и рта еще не раскрыл и одет невесть во что – уже видно, русак ли это, немец, еврей, француз, киргиз, южанин, даже если он светлой масти, видно по складу лица, телу, походке... Интересная это наука...

Прошла половина ночи, а мы пируем, и, к нашему счастью, начала подвывать пурга, пока еще чуть-чуть, но к утру может разыграться, и тогда еще один подарок: нас не поведут в лес!

Сколько историй, рассказов, говорим взахлеб. Меня заставили петь Вертинского! "На солнечном пляже в июле, в своих голубых пижамiа...", "Послушай, о как это было давно, такое же море и то же вино..."

Как Золушки, вскочили, услышав команду "подъем", и по одной разбегаемся.

Пурга разыгралась, и свет прожекторов выхватывает из темноты неясное, меня кто-то хватает за голубой рукав моей шубы – Степанищев.

– Думаешь, не знал, где вы все, я же заступил в ночь и слушал под дверью, а чегой-то ты этих песен не пела в спектакле, хорошие, да не бойся, не доложу.

Вот и еще подарок, если, конечно, уже не "доложил".

Сквозь свист ветра из единственного репродуктора долетают клочья разорванных слов, я вросла в трап, ноги отнялись: "...здоров... Иосиф... Виссар... ухудши..." Лави бежит ко мне: выиграли жизнь. Царский подарок к третьему марта.

Пятое. Объявляют о смерти вождя. На митинг не вывели. Чего-то побоялись. Торжество в лагере настоящее: где открытое, где тайное, поздравляют друг друга. "59-й" барак вывалился на трап, бросают шапки в воздух, проорали: "Ура"... Странно – они-то ведь действительно убивали и грабили и к вождю относились даже как бы хорошо. Или это тоже всеобщее, всепоглощающее вранье? Лагерь бытовой, чему же этим людям радоваться? Все это интересно и страшновато.

Вместо митинга стали ходить по баракам, вваливаются и к нам, вся банда: начальник, опер, режим, надзиратели – встали в проходе у дверей.

– Встать!

Все встают. Я не встаю. Лежу. Они еще не видят что кто-то лежит. Начальник в тяжком похмелье, глаза красные, как у кролика, говорит заученные слова, оперу шепнули, что кто-то лежит, – метнулся к нарам: все стоят в центральном проходе у своих нар, и между нарами просматривается все пространство до конца барака, и вдруг заорал не своим голосом:

– Встать немедленно!

Лежу. Все повернулись ко мне. Лави похожа на покойницу. Лежу на боку лицом к ним, с открытыми глазами, чтобы не подумали, что я так крепко сплю, смотрю на них.

– Встать, я приказал!

Лежу. Жуткая тишина. Сама не встану.

...мне должны отрубить голову, на площади у эшафота тьма народа, народ знает, что я умираю за честь и справедливость, поднимается какой-то не князь, а похожий на члена нашего правительства и, издеваясь, говорит, чтобы я поцеловала палачу руку, не поцелую...

– Встать нем..ед...!

У него на истеричном взвизге срывается голос. Кто-то хихикнул, и банда выскочила. Ждем конвоя за мной.

А я, как последняя слюнтяйка, размокла: ко всему можно привыкнуть, кроме человечности! Что же это такое: на моих нарах бушлат той самой профессорши из Ленинграда, он подшит оренбургским платком... валенки... теплый платок!

Ждем. Тишина. Конвоя нет.

81

Садиться на снег во время подсчета при возвращении в зону нельзя, я падаю от усталости, и меня держат под руки, вдруг замечаю скачущую по ту сторону ворот Рэнку! Алеша!

– Как только войдете в барак, сразу же выходите в сторону нашего барака, а к вам навстречу из нашего выйдет сама капитанша, она ждет вас.

Одновременно вышли из своих бараков и пошли на сближение, как Наполеон с Кутузовым, всю мою усталость будто ветром сдуло, сошлись, на меня пахнуло в чистом морозном воздухе ужасающей вонью немытого женского тела, лицо, наверное, даже интересное: жгучая брюнетка с большими черными в черных кругах отталкивающими глазами, лицо белое, как у привидения, тяжелое, с таким лицом можно спокойно перерезать горло, ведьма, получеловек, полуживотное, глаза блуждают, явно под чифиром.

– Да не бойтесь, я просто так не кусаюсь.

Голос отвратительный и хриплый, прокуренный.

– Ответ мне надо отдать сегодня же ночью. Сможете?

– Да! Да! Да! Конечно!

Она жутковато улыбнулась.

– Да не засыпьтесь и не засвистите в карцер!

Алеша прекрасный, изумительный, таких писем на свете не бывает; Софуля жива, но еще поправляется на "Мостовице", через несколько дней ее присоединят к бригаде; бригада была с концертом на "комендантском", там Алеша и Иван познакомились; а потом – P.S. : они только что узнали, что я не встала в день смерти вождя. Алеша и плачет, оттого что теперь меня могут загнать в Тмутаракань и мы можем надолго потеряться, и в восторге от меня! В Алеше какое-то всепоглощающее, потрясающее обаяние.

Встретились на том же месте между бараками, и я передала капитанше огромное письмо для Алеши, а для Софули оставшуюся от дня рождения плитку шоколада и еще оставшиеся от приезда Зайчика деньги для Алеши и Софули. Лави стенает от моей глупости, но я знаю, что после спектакля капитанша у меня ничего не украдет.

Весна! Метели бывают редко, редко и солнце! Вот оно какое северное солнце, не похожее ни на какие другие солнца, – радостное, чистое, почти не заходит, и я, не поклонница белых ночей, часто теперь мысленно брожу по своему любимому Ленин-граду...

Вызывают к начальнику.

Он старается говорить тихо, чтобы не подслушивали, но это у него не получается. В своем кабинетике, во всем этом домишке он похож на большого льва, мятущегося в маленькой клетке.

– Ну вот что! Вам надо из Каргополя уматывать. После этого номера с лежанием пятого марта вас здесь добьют. Как выбраться – не знаю. Этапов у нас не бывает, да и не буду я из-за вас терять еще одну звездочку, вас в этап отправлять запрещено – "использовать только на общих работах". Остается только закрытка – знаете, что это такое?

– Знаю – БУР, мне все о нем рассказали.

– Блатные вам теперь не страшны, они к вам после ваших номеров относятся хорошо, помогут вам в закрытке, вы же спец по номерам, выкиньте что-нибудь эдакое, и я вас смогу отправить в закрытку полегче. С мужиками-то вообще договориться можно, а вот бабы у них...

Он стиснул зубы, бедняга, ему так трудно разговаривать со мной без мата, он числится в этом жанре мастером высочайшего класса, даже блатные от восторга раскрывают рты.

– Но выхода нет! Попробуйте поговорить с вольным врачом стариком Ивановым. Он хорошо к вам относится, он человек, взяток с зеков не берет, бобыль, один во всем свете, кошка у него, может быть, он постепенно, осторожно сможет подвести вас под инвалидность, вы и сейчас уже похожи на инвалида. А наши-то в Ерцеве, когда опомнятся, могут, если захотят, вам и второй срок за пятое число намотать – бунт, восстание! А пока видели за зоной горку, там у нас овощное поле для вольных, а обрабатывают его зэки, там уже стаял снег, и скоро надо пахать, я вас поставлю пахарем, это полегче, чем лесоповал. – И громко, грубо выкрикнул: – Идите!

И пошла. Что делать? Начальник, конечно, все понимает и, наверное, ко мне хорошо относится, если завел такой разговор... А если он просто боится за свои звездочки и хочет избавиться от меня? Страшнее БУРа уже нет ничего, в нем всех "не своих" превращают в нелюдей, страшно на это решиться... как сейчас мне нужен Алеша...

82

Рэнка вертится у вахты: или ответ из Ерцева, или наконец письмо от Мамы. Странно: последние два письма – от Зайца, и мне что-то тревожно, почему Мама не пишет сама.

Письмо опять от Зайца. Вскрыла и, оказывается, выскочила из барака в чем была, побежала по трапу, сшибая людей, сорвалась в грязь, меня догнали, привели обратно в барак – ничего этого я не помню. Мама умерла, Мамы нет, вместить в себя, понять это невозможно, воспоминания доводят до безумия, вот я маленькая, вот я большая, вот вся наша невеселая жизнь, вот Папа, вот Баби, срываюсь с нар, бегаю по бараку босиком, чтобы никого не тревожить, ложусь на нары, целую Мамину монограмму, вышитую еще совсем недавно ее руками. Мама, прощай.

Заяц два месяца не писала, а Мама умерла вслед за Сталиным, Заяц кричала Маме: "Бабуля, бабуля, поправляйся. Мама скоро будет дома, Сталин умер", – но было уже поздно. Мамочка уже не слышала, не понимала Зайца. Как я буду жить без Мамы?

Как-то мы в очередной раз шли с Борисом по нашему бульвару, и именно ко мне прицепилась с гаданием цыганка – смотрит на меня и вдруг говорит: "А ты потеряешь свой дом". Тогда это выглядело дурачеством, а теперь у меня не стало дома, мне некуда вернуться, дом на Калужской последней ниточкой держала Мама, теперь там осталась Тетя Тоня, Бабина младшая сестра, старая, беспомощная, потерянная после гибели единственной дочери в ашхабадском землетрясении, внучку мы у нее забрали на Беговую, в чужой, новой семье Зайца я жить никогда не буду, не смогу... какая же бездонная торба человек, сколько в него может вместиться горя...

Моя карьера пахаря заканчивается глупо и смешно: это же не лесоповал, все пахари здесь на виду, помочь мне никто не может, нормы невыносимые, силушка нужна о-го-го какая: воткнуть плуг в каменную землю, а потом эту же землю разрезать тупым плугом, и на поле посылают самых крупных, я среди них дистрофик, силы мои тают, только бы не заболеть, тогда вообще конец. Всю зиму обтиралась снегом, а сейчас поливаюсь ледяной водой, так делал Папа. Да что там мы! Лошади заезжены, грязные, голодные, у них еще меньше сил, чем у нас, моя Маша идет, идет и вдруг падает, и так все лошади, их начинают бить заранее приготовленными батогами, чтобы они встали и пошли, а я не могу бить Машу, не могу, я сажусь у ее морды, смотрю ей в глаза и уговариваю: "Ну, Маша, ну, Машенька, ну, встань, ну, понемногу, знаешь, сколько нам еще борозд осталось", – и она встает, а потом я покрываюсь холодным потом, мне дурно, и я сажусь на землю, и тогда Маша смотрит мне в глаза, и я поднимаюсь, и так всю смену, а в конце Машу тащит конвоир, а я держусь за Машин хвост; зато на нашем поле иногда попадаются не совсем сгнившие, недовыкопанные с прошлого года морковки, и мы с Машей съедаем их, чтобы совсем не пропали зубы, хоть все и смеялись надо мной, но я жевала хвою, и я за пять лет еще не потеряла ни одного зуба, а здесь даже молодые от авитаминоза вынимают зубы руками.

Чувствую себя сиротой, и с каждым днем мне все хуже и хуже, стало плохо на пашне, очнулась, а Маша теплыми губами шарит по моему лицу, медлить больше с "номером" нельзя, свалюсь, тогда конец, еще немного жду совета Алеши и пойду к начальнику за консультацией, когда и какой номер выкидывать, так, чтобы не получить второй срок, а попасть в БУР.

Лави приносит из поселка обрывочные, непонятные, неутешительные разноречивые слухи, в этом медвежьем углу знают еще меньше, чем мы в зоне. После так ожидаемой амнистии из всего нашего барака ушли на свободу две девочки: эстонка, ей было семнадцать, когда ее арестовали, и дочь какого-то коммуниста, арестованная в неполные восемнадцать, потом политическим уже не давали маленькие сроки; а вот из соседнего "59-го" ушла чуть ли не половина барака, и ушла моя Рэнка. Как я ее умоляла не возвращаться на прежнюю стезю и появиться у меня в Москве, но до нас дошли слухи, что контингент "59-х" бараков ринулся в большие города, и там бушует уголовщина.

Жду вестей о Яде и Юрке, они должны появиться в Москве, у них же по пять лет.

Амнистия всколыхнула лагерь, а теперь опять уныние...

83

Вот так, наверное, бывает при первом толчке перед землетрясением.

Лагерь как безумный.

Этап.

Инвалидный.

Бегу к начальнику.

Он ничего для меня сделать не может, опять посылает к доктору Иванову, или, если есть большие деньги, "сара" их не упустит.

Нет у меня больших денег, уже никаких нет. А доктор Иванов сам все знает, все понимает, но что может сделать!

Оказывается, Каргопольлаг задыхается от инвалидов, и этап за пределы лагеря, куда – толком никто не знает, а какая мне разница, лишь бы вырваться из Каргополя.

Понесли на носилках тех, кто давно двигаться самостоятельно не может, стоят пять телег, кладут людей друг на друга, больше телег нет. Пошли первые ряды калек, которые еще могут двигаться, смотрю на все это из-за проволоки, и отчаяние схватило за горло. Лави вцепилась мне в руку, чтоб я не бросилась на проволоку.

Господи, спаси!

Этап тронулся.

К вахте, задыхаясь, бежит доктор Иванов, о чем-то спорит с начальником конвоя, что-то всунул ему в руки, и за мной подбегает конвоир, я в беспамятстве. Иванов шепчет: "Держитесь за телегу. Если упадете, вас вернут. Встретимся в Москве. Спаси вас Бог!"

Нас везут в Ерцево, этап полностью будет формироваться там.

Женский комендантский лагпункт. Приняли меня трогательно, сердечно, столько москвичек, нашлись даже знакомые, но теперь главное, чтобы никто из начальства не дознался, что я в этапе, тогда провал. Сколько будет формироваться этап, куда – узнать не удается. Долго скрыть мое присутствие будет невозможно, кругом полно стукачек.

Люся, моя маленькая, милая "окуневка". Люся, ее тоже привезли из "Мостовицы" в этап, ей удалось сделать инвалидность, она рядом со мной, я с жадностью расспрашиваю о культбригаде: Софуля поправилась, всю болезнь Люся от нее не отходила, получили мое письмо, но шоколад и деньги, увы, не получили, все-таки капитанша их украла, "блажен, кто верует", да, я верую и буду веровать, но опять же какая половинчатая честность: письмо она доставила, а вот дальше... ну как это понять... она же не голодает, у нее все есть, просто не может не воровать.

Софуля месяц как в бригаде, и вдруг лицо Люси становится прехитрющим, и она как бы между прочим бросает: "Познакомилась в культбригаде с инженером-аккордеонистом Алексеем" – и смотрит на меня, а у меня отнялся язык. Культбригада была у них с концертом, и Софуля шепнула Люсе, чтобы она присмотрелась к Алексею, эта маленькая хитрушка сразу все смекнула и вцепилась в Алешу когтями, тем более что тема у них была одна и та же, и теперь Люся высыпает из рога изобилия эти великие дары: и какой он изумительный, и что такой любви на свете не бывает, и что он может хоть сейчас положить голову на рельсы, только чтобы мне было легче...

От всего этого я совсем очумела.

А завтра в зону по какой-то командировке придет на десять минут Иван.

Иван вошел в зону и медленно пошел к конторе, я должна идти поодаль, но так, чтобы мы слышали друг друга.

– Все-таки встретились! Здравствуйте! Мы с Алексеем послали вам по письму, но они уже вас на Пуксе не застанут, и мои влюбленные стихи будут бродить по зоне. Мы все про вас знаем. Вы прекрасно выглядите – я думал, хуже. Вас везут в Литву в инвалидный лагерь, это самый лучший вариант из возможных, со здоровым климатом. Я напишу вашему Зайчику, чтобы ждала новый адрес и не испугалась. Если ваше дело вынут из списка на отправку, я сумею его вложить обратно, я именно этими списками и занимаюсь, не волнуйтесь. Этап отправляют срочно, может быть, даже ночью, этап большой, повезут вместе с уголовниками, их видимо-невидимо, со всего Каргополя. Они на той пересылке, из которой я узнал, что вас привезли сюда. Куда-нибудь спрячьтесь и по зоне не ходите, чтобы вас никто не видел. Помоги вам Бог!

Я от волнения и рассмотреть-то Ивана не смогла: молодой мужчина, высокий, светлый и все, но, несмотря на письма, которые нас связывали и по которым он как бы в меня влюблен, у него, оказывается, здесь в зоне роман, и эта женщина воспылала ко мне ревностью, даже рвалась со мной поговорить, и все это за сутки, о чем они думают, что творят, что делают, чем живут...

Меня спрятали в какой-то "придурочной кабинке", и я пишу Алеше, путаюсь, волнуюсь, невозможно так наспех сказать о любви, я ведь никому еще о любви не говорила: я пронесу свою любовь через годы, века, она даже над могилой не угаснет. Вы моя вера, которую невозможно разрушить... я с вами могу пережить все, на сколько мы сейчас теряемся, не знаем, но я знаю, что хоть на конце планеты, хоть перед входом в ад, хоть перед входом в рай в подвенечных нарядах – мы будем опять вместе...

– На выход с вещами.

Прожектора, собаки, нас тьма-тьмущая, с Люсей держимся за руки, удивительно, что мы сейчас встретились на том же месте, и теперь опять стоим, как будто не произошли события, не ушло навсегда время; понесли носилки с теми, кто не может ходить, у этих людей на лице счастье, они узнали, что в новом лагере их будут комиссовать и отпускать домой: но пока их сваливают, как трупы, на нары, сколоченные в телячьих вагонах, а нас выкрикивают по алфавиту, и Люсю от меня уже забрали...

Я впервые в телячьем вагоне, те, раньше, с отгороженными отделениями, с решетками, туалетом, кажутся теперь международными вагонами, здесь грязь, вонь, параша, блатные, они рядом со мной.

Тронулись, а я все не верю, я комок нервов, натянутая струна: остановят весь состав, найдут меня и вернут обратно в Каргополь.

84

Здесь опять-таки все по-другому. Каждый лагерь – свой мир, да, целый мир, отдельный город, отдельная страна: здесь заграница, русских до этого этапа было несколько человек, а теперь прибыли мы и не в лучшем качестве; я попала в барак к интеллигентным людям, но многие совсем не только не говорят по-русски, но даже не понимают, а все, весь лагерь и начальство говорят с таким акцентом, что трудно сдержать улыбку, так они умудряются произносить русские слова.

Не успела я развязать свой мешок, как меня вызывают к начальнику культурно-воспитательной части.

Здесь это вольный, совсем молодой, лет двадцати пяти, лейтенант, светлый, типичный прибалт, издали его можно принять за немецкого офицера, так лихо он носит мундир, говорит со смешным акцентом:

– Здравствуйте, а мы уже знали, что вас везут в этапе, и обрадовались, скоро Новый год, и мы просим вас поставить концерт, у нас есть свои приличные артисты, хоть и не профессионалы, но есть два профессионала, правда, плохо говорят по-русски, но вы сможете с этим справиться. У нас недавно был фильм с вашим участием, правда, в титрах вашей фамилии не было. Обживайтесь, и тогда мы с вами поговорим.

Ну что же, посмотрим, сразу отказываться, ссориться глупо, а главное, у меня замечательное настроение! Да, милые, мои дорогие каргопольские убийцы, да, дорогой майор, в нашей с вами битве победила я, а ведь могло быть и наоборот, как говорит лейтенант, с которым я только что познакомилась, правда, при обследовании в медсанчасти мне предложили тут же лечь в больничку видимо, "таки да", плоховато, но в больничку не лягу, боюсь "слечь" психологически.

Барак, как на Пуксе, длиннющий, но много окон, светлый, чистый, и нет над головой верхних нар. Молодежи нет – ушли по амнистии, а остальные сидят за все: за веру, за попранное отечество, за честь, за справедливость, и мне кажется, если у нас сажают за то, что ты не похож на "них" и не поешь вместе с "ними" в общем хоре гимны, то здесь сажают всех, за все, а попросту уничтожают нацию.

А самое главное – нет убивающих, до одури изнуряющих работ: "сельхоз" только для нужд самого лагеря, и заготовка дров на зиму – тоже только для лагеря, работы эти закончены, и людей фактически за зону не выводят, для меня это так невероятно, что я все поглядываю на ворота, нет ли там развода. Здесь, в Шилуте, – одно-единственное отделение. Мужская зона рядом.

Люся оказалась в соседнем бараке, и теперь я волнуюсь, кто же мои соседки по обе стороны. Слева – эстонка, чистюля, сидит за веру, ни слова по-русски, и мы с ней налаживаем общение при помощи жестов, а справа через проход любопытный тип – Этя, литовская еврейка из Вильнюса, тоже смешно говорящая по-русски, вернее, не говорящая, а смешно и талантливо сочиняющая невероятные русские слова из смеси литовского, еврейского, древнееврейского, немецкого, польского, цыганского, и все, кто понимает по-русски, взрываются смехом от ее опусов, как вдруг она отворачивает рукав – на руке номер знаменитого Освенцимского лагеря...

– Это правда?!

Она рассмеялась.

– Это правда.

Я держу в своих руках маленькую смуглую руку с выжженным номером! И мир помутился: зачем нас согнали сюда, обмотали колючей проволокой, стерегут вполне нормальные, молодые, здоровые мужчины? Потому что мы не так думает, как они? Зачем уничтожают нации, народы, друг друга? Зачем воюют, ломают и крушат сотворенное человеческим вдохновением, а потом снова создают? Это и есть стержень жизни? Зачем мы столько плодимся?! Чтобы из этого месива семени появилось то, что можно назвать человеком, – создаем публичные дома, насилуем пятилетних девочек? И все это происходит не среди людоедов, поедающих себе подобных, а в сердце цивилизации, гуманности. Бессмыслица. Жить, чтобы есть, пить и производить себе подобных? Не хочу! Не буду!!!

Господи, вразуми меня! Помоги моей глупой голове понять, осознать, что происходит в мире: ведь не мог же ты создать весь этот нечеловеческий ад на Земле?! А с тобой, Господи, что происходит? Люди и из-за тебя умудряются убивать друг друга: убивают, требуя молиться сидя на полу, на скамейках, стоя, тремя пальцами, двумя, сложив руки, разомкнув, не придумали только молиться стоя на голове, безумие...

– Что с вами?

– Нет, нет ничего... так... задумалась...

Этя привлекательна, в ней есть женский шарм, она хорошенькая, ей тридцать пять лет, маленькая, с красивой фигурой, упитанная, что для лагеря нонсенс, веселая хохотушка, глаза черные-черные, с искоркой, совсем смуглая кожа, черные как смоль прямые волосы теперь уже с сильной проседью, маленький носик, что делает ее непохожей на еврейку, а все остальное создает тип цыганки, это и спасло ее от смерти. Они с мужем и двумя детьми благополучно жили, война, они не успели бежать от немцев, мужа на ее глазах расстреляли, а она, одевшись цыганкой и оставив детей у соседей, ходила из селения в селение, гадала, пока немцы не начали уничтожать и цыган, ее выдали, и она очутилась в Освенциме. Об Освенциме рассказывает сдержанно и совсем вскользь о том, что спаслась только потому, что, как я поняла, была бригадиром. Вернувшись в Вильнюс, узнала, что дети тоже погибли, а наши ее арестовали и привезли сюда – вот и вся жизнь, вместившаяся в десять минут рассказа. Полное древнееврейское имя ни выговорить, ни запомнить невозможно. Этя умна, умнее даже Софули, или, может быть, не умнее, а хитрее: она слово нечаянно не обронит, эмоции просчитывает, с юмором, и она, конечно, человек непростой, жизнь ее хорошо обкатала, она, оказывается, и по-русски говорит прекрасно, но ее еврейский акцент... как с таким акцентом, на любом языке, немцы могли принять ее за цыганку? Чем-то необъяснимым Этя – далекий мне человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю