Текст книги "Татьянин день"
Автор книги: Татьяна Окуневская
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Мне разрешили дать телеграмму, и если она придет раньше моего письма, мои решат, что я ненормальная: прислать вечернее платье, тушь для ресниц, пудру, помаду! О своей болезни ни слова, чтобы не расстроились, написала только, что похудела и нужны жиры.
Интересно, что ноты все-таки не разрешили прислать, наверное, чтобы я не смогла наладить свою шпионскую сеть! Смешно и грустно, потому что тяжелый труд подбирать с Соней мои песни по слуху.
Придумать-то придумала, а сделать-то ничего не получается: и танцуют не так, и поют не так, и разговаривают не так, а уж когда надо что-то сыграть, мне становится дурно: скованны, стесняются – в массовых сценах крестьянки. Да и интеллигенция не лучше: не сдвинешь их с места, фальшивы. Меня никогда раньше не волновала режиссура, даже в голову не приходило, что я когда-нибудь прикоснусь к этой профессии, вот рисовать мне всегда хотелось, особенно когда я видела какую-нибудь непостижимость, это как у всех бездарных людей: я так рисовала, что потом никто не мог понять, что я хотела изобразить, даже Левушка изредка приходил в ярость по поводу моих рисунков, но я не унывала, я все равно рисовала, это все равно как люди без слуха и без голоса обожают петь, да еще и громко, и тогда все вокруг тихо, безмолвно удаляются... Что же делать!.. Не сумею я поднять эту махину! Что тогда будет? Доктору ни гугу – стыдно... Нет, гугу! Кидаюсь ему на шею.
– Что такое талант?! Что?! Ум? Интуиция? Фантазия? Нет у меня ничего этого! Нет! Ничего не получается! Ничего. И никогда не получится!..
Гладит меня, как маленькую, по голове – стало легче.
– Ну и пусть не получается. А вы и без таланта делайте и делайте, что можете, что надо делать, и получится, здесь все так изголодались по духовному, что проглотят с наслаждением все, что бы вы ни сделали, и будут благодарны...
Как человек устроен! Как будто все мы не каторжане: репетируют, падают с ног, но репетируют, засыпают на репетициях, но репетируют до момента отбоя, лица сияют, глаза блестят, да и сама я как одержимая, забыла обо всем... Вызывают к моему непосредственному начальнику – начальнику КВЧ. Анна сказала, что я должна написать ему "контекст" и именно у него в части – больше нигде во всем лагере писать нельзя. Надо быть гением, чтобы по памяти, под "недремлющим оком" сочинить сценарий, пьесу, не знаю, как это назвать, труд огромный еще и потому, что надо написать все тексты, даже если это гимн Советского Союза, и Анна пошла к "главному" просить, чтобы мне дали бумагу и карандаш и разрешили написать все это у себя в больнице под ответственность Георгия Марковича.
Иду с готовым трудом, вхожу и в сенях столбенею от расписанных Анной стен: конечно, все расписано во вкусе начальника, но с какой тонкой издевкой!
Вхожу – нет, такого не бывает! Он не урод, как тот, читающий приговор в Бутырской тюрьме, он даже ничего, но выражение лица!.. Лет двадцати восьми, в грязном, расхлястанном мундире, лейтенант, долго, молча, не здороваясь, разглядывает меня, не может в стоящем перед ним полутрупе узнать... узнал!
– Ну давай!
Меня начинает корчить от смеха, потому что такое выражение лица придумать невозможно. Животное рядом с ним – глубоко мыслящее существо, у него вместо лица – таз! Таз с бесцветными глазами, и этот таз еще и ужасно смешно шепелявит и не выговаривает половину алфавита и с грамотой плохо, уже давно можно было прочесть весь мой опус дважды... я стою...
– Слушай, ты что же пропустила текст в двенадцатом номере?
– Где?
– А вот тут... двенадцатый номер "Танец маленьких лебедей", почему не написала текст, о чем они танцуют?
И все, я зашлась, понимая, что за этот смех можно получить еще десять лет, и тогда я сыграла обморок, сыграла отлично, за мной пришли с носилками, припадочных здесь много, но с Георгием Марковичем мог случиться инфаркт, когда он увидел, что меня несут на носилках. И конечно же, ноты запретил мне высылать этот лейтенант – он сама бдительность.
Я дописала биографию маленьких лебедей и их мысли во время танца, как жаль, что для истории такие документы не сохранятся. А танец маленьких лебедей мог действительно состояться. Анна нашла профессиональную балерину, она оказалась интересной, с дивной фигурой, совсем еще молодая, двадцати шести лет. Она в начале войны окончила с отличием Одесское балетное училище, эвакуироваться было невозможно, и они с мамой остались в городе. В город вошли румыны. Театр возобновил свою работу, и она блистала в Жизели, в Одилии, вошли наши: "Измена родине. 20 лет". Здесь уже шесть лет на общих тяжелых работах.
После разговора с ней я много думала о творчестве: на моих глазах ее лицо менялось, как будто с него снимали грим, оно загорелось, оно стало лицом артистки. К маме в Одессу полетело письмо, и где-то уже плывут по Руси три пары балетных туфель и на сей раз с нотами, и сделала все это опять Анна.
Балерину зовут Валя, она тут же отобрала двух самых способных, молоденьких, миловидных девушек, и они втроем каждый вечер после работы занимаются станком. И мне она помогает ставить танцы, хороводы, в которых я мало что понимаю.
Нас уже четверо!
Близимся к генеральной, жара стала невыносимой, в бане задыхаемся, плаваем в поту – отрепетируем кусок и выскакиваем на минуту вдохнуть раскаленного воздуха, можно, правда, репетировать прямо на дороге, но все же тогда увидят заранее наше чудо!
Ночью пришел этап, здесь это событие, потому что отсюда этапов почти не бывает, по этой же причине и сюда – некуда класть людей.
Бегу! Не может не быть москвичек: Люба Бершадская, она совсем недавно видела Бориса с Зайцем, они бывают везде открыто, давно сошлись, скоро поженятся!
...тихо-тихо улыбнись, пошути, поблагодари, уйди...
Георгий Маркович, увидя мое лицо, бежит навстречу. Рассказываю. Молча ходит.
– Это может быть? Ведь даже здесь о вас сплетничали, когда вы были на смертном одре!
– Заяц... влияние Мамы... шестнадцать лет... ученица... не знаю... нет, не может быть. Борис... это невозможно... возможно...
Георгий Маркович перебил меня:
– Но вы же говорили, что Горбатов вас любил и не изменял...
Теперь уже перебила я его:
– Не был мною пойман, за что я ему очень благодарна, если бы он развеял во мне эту веру, в нем нечего было бы больше уважать, и мне так казалось, что если человек любит, то измена... для меня немыслимо даже представить, чтобы я могла изменить первому мужу или Владо...
Георгий Маркович довольно мурлычет:
– Как хорошо, что вы этой Бершадской ничего не наговорили – вы бы сейчас восседали в карцере.
Вышла после прогона полюбоваться на закат и продумать в по-следний раз весь спектакль – генеральная репетиция на носу!
Закаты здесь удивительные: огромное в полнеба расплавленного золота чудо начинает медленно падать за край пустыни... и вдруг я остро, мгновенно ощутила, увидела всю тяжело дышащую массу людей, запертых в бараках, и тех нескольких полновластных хозяев над ними, которым эти люди вяжут, шьют, вышивают, строят, чинят, лечат, рисуют их... я должна написать книгу, чтобы народ обо всем этом узнал, чтобы весь мир узнал; я должна написать письмо Сталину, чтобы и он узнал тоже, он в силах все это изменить! И теперь это письмо возможно: в лагере появилась некая Мария Прокофьевна, вольнонаемная, заведующая аптекой, нам эту должность не доверяют, несмотря на то что в аптеке фактически никаких лекарств нет, и эта Мария Прокофьевна оказалась моей поклонницей, ей можно довериться.
Я не знала, что к ним в Красный уголок привозили передвижку и показывали мой фильм "Это было в Донбассе", и я удивлялась, почему охранники начали при встрече со мной шарахаться, а Мария Прокофьевна, увидя меня, остановилась как вкопанная, их мозги не в силах совместить эти два события, тем более что Мария Прокофьевна не похожа на свое окружение, тихая, совсем простая – через нее письмо можно отправить, хотя вспомнилось чье-то изречение: человек, лишенный культуры, рано или поздно становится носителем зла.
Доктору обо всем этом говорить нельзя – не разрешит.
Все, что мне говорил Доктор, сбылось: действительно пришло знакомиться много женщин, и многие из них искренние мои поклонницы, но Георгий Маркович отверг именно тех, кто мне понравился. Он познакомил меня с двумя старушками, подружками, эсерками, они вместе с 23-го года, со знаменитых Соловецких лагерей, прошагали по всем терниям, отсидели по двадцать пять лет, им дали еще по десять, две Марии: Мария Павловна и Мария Николаевна, сухонькие, стройные, с белыми как лунь волосами, зачесанными наверх, как тридцать лет назад, с беленькими воротничками под горло, как носили они, когда были курсистками... и выражение глаз! Хочется, как Доктору, целовать им руки. Это другой духовный мир, чтобы к нему прикоснуться, стоило сесть в тюрьму.
Через два дня генеральная репетиция. Анна добилась через "главного", чтобы всех участников спектакля освободили от общих работ на двое суток, а их оказалось сто человек, сумятица в лагере такая, как будто готовятся к восстанию.
Меня захлестнуло волнение, с которым справиться не могу: зачем, зачем задумала такое, ведь можно же было кому-то другому спеть, кому-то другому станцевать!
Сегодня прогон, впервые спектакль пойдет без остановок, и я решаюсь пригласить Доктора, Марию Павловну и Марию Николаевну, главного хирурга больницы, тоже удивительную женщину Жанну и радость нашу, юную, красивую Нату, она русская, но немецкого происхождения, с немецкой фамилией. Здесь таких много. Ната после приговора попала в лагерь на Севере, начальником работ оказался тоже заключенный инженер, пришла настоящая любовь, а когда она забеременела, в этой системе, оказывается, если такое случается и большое начальство узнает, то местным начальникам ставят в строку, и эти начальники со злобой, с завистью выбрасывают несчастную на этап. Нату привезли к нам, она родила прелестное существо женского пола, которое в мою честь назвали Танечкой, – мы могли часами, сутками смотреть на это чудо в пеленках, а у меня сразу же возникло ощущение родившегося мальчика в яслях – тогда, две тысячи лет назад...
Но началось волнение: отделение "мамок" за двести километров, и Нату при первой же возможности туда увезут, а за Танюшенькой должны приехать родители мужа и забрать ее, и чем бы мы ни занимались, глаза наши за проволокой на дороге...
Родители приехали первыми, и мы, обняв Нату, наблюдаем, как за проволокой они расписываются, о чем-то говорят, минуты тянутся, и наконец видим, как притихший двухмесячный комочек взят из рук надзирательницы.
Еще пригласила на прогон регистраторшу из санчасти и двух наших москвичек.
Господи! Разве такое бывает! Анна разрешила войти в столовую, когда у нее все было готово, и я ахнула! Словно в настоящем театре блестяще написанный задник, как мы и задумали: залитая солнцем зеленая березовая поляна. Костюмы! Поплыли по сцене белоснежные украинские, эстонские, белорусские, литовские, русские, латышские рубахи, фартучки с настоящим ручным шитьем, в косах ленты, бусы! Девушки их сделали из хлеба, оторвав от своей пайки. А кони! Валя так вытренировала девушек, которые их танцуют, что может позавидовать настоящий балет. И танец маленьких лебедей! Бедный лейтенант, что с ним будет: голые руки и ноги, он же никогда не видел балета! Одним глазом подсмотрела, как заулыбался, замурлыкал Доктор, увидя в Валиной роскошной пачке свои бинты из больницы. Мы уговорили Пупулю дать их, с тем чтобы потом она по всем правилам асептики продезинфицировала их и положила на место. У меня как в настоящем театре есть "ассистент", но от восторга и волнения забыла диктовать ей замечания, придется весь спектакль перетряхивать в мозгу, вспоминать все до мелочей. А как я сама пела? Не знаю. Совсем не знаю. Наверное, плохо. Но самое впечатляющее – хороводы, хоры! Их неоткуда было выпускать на сцену: столовая построена прямоугольником, и получалось, что на сцену можно было попасть через единственную, довольно узкую дверь, и значит, рушилось все задуманное: что же они все будут выходить по очереди по одной, по две? Весь эффект пропадет. И я решила выпускать моих артисток во все четыре двери столовой и чтобы они пели и плыли хороводами прямо среди зрителей по проходу. Впечатляюще! И все так и получилось.
Вот и все. Оборачиваюсь к своим гостям – взволнованные, восторженные лица, говорят такие слова, что я краснею... в общем, театр Ла Скала – жалкое подражание нам... счастливая, уснула как убитая.
И день настал. Георгий Маркович говорит, что такого единения, приподнятости в лагере не было никогда. Все заключенные решили брать еду в бараки, чтобы не испортить нам чего-нибудь в столовой. Покоробило, когда все эти чекистские наемники с женами, с детьми под водительством нашего лейтенанта и опера заняли первые скамейки! Спасибо, что сторожевых собак не привели – они сами сторожевые собаки, из них, как и из этих несчастных животных, выбили все человеческое, оставив одно "ату".
Что это было! Люди ликовали, восторженно кричали, плакали. Меня встретили ревом, но, как по мановению магического жезла, упала могильная тишина – спела "Старинный русский вальс", спела блюз "Спокойной ночи", спела вальс из фильма "Мост Ватерлоо", с губ рвалось спеть из "Ночи над Белградом": "В бой, славяне, заря впереди" – лагерь бы разнесли, меня под белы рученьки и добавили бы еще двадцать пять лет, а Георгию Марковичу гарантирован инфаркт... На мне белое платье, которое сшито в Вене и в котором я пела во дворце Шенбрунн.
54
Я в лагерной жизни: живу в бараке, работаю "придурком" в "инструменталке". Мне надо выдавать кирки и лопаты бригадам, работающим на строительстве канала, я числюсь заведующей. Это место освободилось, потому что умерла от туберкулеза незнакомая мне литовка.
Я вывернута наизнанку: не знаю, как смогу пережить все, что вижу, – людей; взаимоотношения; страсти; взятки; борьбу за доходные места; за места, на которых можно выжить; за кусок хлеба – пауки в банке, только в банке побеждает сильнейший, а здесь хитрейший, подлейший. Микрокопия большой жизни, там, за проволокой, все это распластано по планете, там можно обойти, не соприкасаться, здесь же сконцентрировано, сплющено на клочке пустыни. Со мной происходит что-то похожее на то, что уже было: поднимая из глубины колодца на веревке ведро с водой, я намотала тяжелой, металлической ручкой веревку на барабан, ручку упустила, ведро полетело в колодец, а ручка стала вертеться в обратную сторону и жестоко меня хлестать.
В "инструменталке" есть одно спасающее обстоятельство – это землянка, в ней нет такой удушающей жары, в ней можно фактически находиться весь день, и главное – начать писать задуманное письмо: окна нет, меня не видно, а когда подходят, то слышно. О письме решилась рассказать Жанне, как рассказала бы Нэди. Жанна подсказала написать еще и прошение о пересмотре дела: посылать отсюда бессмысленно, все прошения, жалобы прямым ходом несут в "хитрый домик", и неизвестно, как, в зависимости от пищеварения, на него отреагирует опер, или потом, за редким исключением, все выбрасывается.
С Жанной что-то у меня ни дружбы, ни глубоких отношений не получается, какая-то она пустоватая, поверхностная, какой-то в ней институтско-комсомольский душок – ни мечты, ни планов о том, как она наконец станет хирургом, ни слова о Франции, а ведь юридически Жанна остается французской подданной. Скрытна? Нет, даже болтлива, любит приврать и как-то обособлена и от Георгия Марковича, и от главной хирургини, у которой она в подчинении, и с Анной как-то уж слишком трусовато осторожна, но интеллигентна, добра, остроумна и страстно загорелась моей идеей с письмом.
Не представляю, как расстанусь с Анной, она через месяц освобождается. У нее срок всего пять лет, тогда, после войны, еще давали такие сроки.
Анна твердая, целеустремленная, решительна, смелая, честная, умная, сдержанная, талантливая, труженица, она своими руками навела такой порядок в лагере, что лагерь вы-глядит симпатичным: белоснежные, крашенные известью бараки, дорога обложена осколками кирпича, бараки начальства и столовая расписаны. Анна своим трудом добилась, насколько это возможно, общения с начальством, но несмотря на это, вдруг встрепенется: а вдруг второй срок! Освобождение из этого лагеря – невероятное событие, вышли единицы со сроком пять лет. Анна волнуется за семью больше, чем за себя: мама, младшие сестра и брат на высылке где-то в Тмутаракани, только она может и спасти. Папа Анны старый большевик, соратник Ленина – был расстрелян в тридцать седьмом году, но тогда мама как-то случайно уцелела с тремя детьми, а после ареста Анны маму с детьми выслали.
Пришла вторая посылка и письмо. Лихорадочно ищем, как с Нэди в передаче на Лубянке, потаенное, скрытое – ничего нет, все точно, строго: здоровы, Заяц кончает школу, о Борисе молчание, как будто он мертв, и пронзительная радость: "...твои знакомые Толстые передают тебе привет, они здоровы, вернулись на старое местожительство, только живут в другой квартире и на прямой своей работе". Левушка! Родной мой! Это он все сочинил: ему же дали имя в честь Толстого; старое местожительство – значит, разрешили вернуться в Минск; другая квартира – значит, получил наконец свою квартиру; прямая работа – значит, архитектором. Я понимаю, что все письма будут полны утешений – ни я, ни они ни о чем печальном писать не будем... но факты... сами факты... ведь такое сочинить мог только сам Левушка, значит, с ним все хорошо!
Не выживу! НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО!!! НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО! В мужской зоне побег: мальчик из Западной Украины глупо, наивно, просто куда глаза глядят, с отчаяния побежал, его на второй же день изловили в пустыне – без воды он сам выполз от жажды на дорогу, его схватили, притащили и полумертвого избивают вохровцы, пропускают сквозь строй, озверевшие, сами изнемогающие от жары, в одних грязных майках, у мальчика уже нет крика, а тихий всхлип из глубины души, бьюсь головой о стену, стало легче, шагов Пупули не слышала, рядом со мной мензурка, выпила лекарство. Пупуля отвела меня в барак, еле залезла на свои верхние нары, безразлично, что на меня набросились клопы...
Писать, скорее писать, но Мария Прокофьевна боится выносить за зону письмо частями, муж у нее из этих же зверей, алкоголик, напиваясь, изуверски ее избивает, она несколько дней не появляется в зоне, и потом Георгий Маркович лечит ее. Муж Марии Прокофьевны какой-то младший офицер, прожженный чекист, если он письмо найдет, он ее убьет, и теперь проблема, где хранить написанное: о письме знает и Анна, она, как был бы и доктор, против написания, но посоветовала ни в коем случае не держать в землянке, и остается только больница, но там тоже, как и во всем лагере, бывают обыски, реже, но бывают... и остается только Пупулин стерилизатор, туда они не решаются лазить, им самим могут понадобиться стерильные бинты.
Прекрасная, тихая Пупуля согласилась, узнав, о чем письмо, хотя по-крестьянски рассудила: "Не может быть, чтобы ваш Сталин обо всем этом не знал".
Отпуск Марии Прокофьевны катастрофически приближается, она должна повезти письмо и сама вручить в руки Борису; если опустить письмо здесь, то это письмо, как и все письма, принесут оперу, и начнется следствие: кто вынес из зоны и бросил письмо заключенного в ящик.
У меня в "инструменталке" обыск. Длится недолго, выворачивать нечего. Я спокойна. Беда миновала: Жанна только недавно, часа за два до обыска, вынесла мои последние листки, но карандаш забрали, хотя он мне полагается по должности, бригадиры, получающие инструменты, должны расписываться за них.
Почему был обыск? Кто донес? Откуда могла прийти беда? Неужели потому, что я подолгу не выхожу из землянки... ведь все же прячутся от жары где могут...
Жанна рассказала, что за мое место дерутся, дают взятки, клевещут на меня, значит, взятки не только у Салтыкова-Щедрина?
Ко мне в землянку пришла знаменитая Королева, фактическая хозяйка лагеря, заведующая складом продуктов, дьявол в юбке, в кофточке, в кепке от солнца: она жила в маленьком городке на Украине, когда городок оккупировали немцы, она нашла общий язык с гестапо, купила лошадь и телегу, узнавала, когда повезут на расстрел евреев и коммунистов, ехала вслед за гестаповцами, а после расстрела спускалась в овраг, рылась, снимала хорошую одежду и обувь и привозила в свой комиссионный магазинчик, который она открыла, и люди бежали к ее магазинчику узнать судьбу своих дочерей, сыновей, отцов по вещам на вешалках.
Она отвратительная: высокая, костистая, похожа на скелет, огромные руки и ноги, лицо некрасивое, наглое, улыбка кривая, она мгновенно окинула своими жадными маленькими глазками землянку. У нее политическая статья "измена родине" – 10 лет, осталось меньше трети. Почему она не бежала с немцами?! Верила, что найдет общий язык с органами? А они ее арестовали, все отобрали, и только теперь, здесь, где голод, она вознаграждает себя: берет взятки за то, чтобы через начальство устроить на лучшую работу, меняет морковку, капусту на заграничные вещи, начальство выносит за зону ее набитые деньгами и вещами чемоданы и куда-то отправляет. Протягивает мне руку – руки не подала, не могу!
Что ей надо от меня? Что она от меня хочет?
Когда Жанна пришла к ней менять мое платье, она злобно спросила: "Татьянино, что ли?" – швырнула шесть морковок и вилок капусты.
Освободился муж Наты и приехал увидеть ее и маленькую Татьянку, так это зверье не дало им свидания: в спецлагере не полагается! И невозможно было смотреть, как он, не сумев нигде переночевать, валяясь на песке всю ночь около лагеря, издали глазами провожает Нату, когда ее ведут в бригаде на работу, а вечером так же издали, чтобы нечаянно не шагнуть на "запретку" и не получить пулю в лоб. Молча до отбоя Ромео и Джульетта смотрят друг на друга.
Завыла сирена тревоги, я выскочить из землянки не успела, дверь кем-то захлопнута наглухо, свистит, воет – в щелку увидела бешено несущуюся, мутную желтую тьму и над всем этим огромный, спокойный кровавый диск солнца... Пыльная буря... и жутко, и восторг... где Георгий Маркович, Анна, Жанна... какое счастье, что рабочие бригады не в пути.
В бараках в проходах ставят поперечные нары, значит, будет большой этап, значит, ГУЛАГ распирает так, что некуда девать арестованных. Разговор идет, что все – москвички. Сама ни к кому не подойду, спрашивать ни о ком и ни о чем не буду. А Жанна будет у всех расспрашивать о Нэди.
О Нэди никто ничего не знает.
Туалет – это длинный, узкий барак у стены, разделяющий нас с мужской зоной, здесь не проволока, а настоящая стена, и по ту сторону стены в мужской зоне такой же туалет, входы в туалеты обращены к стене и отстоят от нее на ширину запретной зоны, и мужчины, и женщины, задыхаясь от хлорки, могут негромко переговариваться, умудряются даже перебрасывать записки, вохровец на вышке довольно далеко, он ни видеть, ни слышать не может, выслеживают оперы, подслушивают, сажают в карцеры, создают новые дела, но новый этап все равно бросился к стене искать братьев, сестер, мужей, сыновей, и мать нашла сына, рыдают, и я, не понимая их языка, рыдаю вместе с ними.
Опять не оказалось ни одной настоящей шпионки, хотела поговорить, вдруг придется сыграть – только статьи "шпионаж", а на самом деле они настоящие партизанки: совсем простая немка, еле говорит по-русски, нас ненавидит, как ненавидели мы немцев, ушла с товарищами в лес, когда мы подходили к их городку; а вторая – очень любопытный человек: литовка, прекрасно говорит по-русски, молодая, сильная, смелая, узнав о существовании партизанского отряда "лесные братья", ушла к ним, научилась воевать, стала парашютисткой, хромает от ранения в ногу, поддерживает связь через ту же стену с "лесными братьями" в мужской зоне, будет бороться за свободу Литвы до последней капли крови. Ко мне отнеслась доверчиво, мы подружились, а когда случился какой-то невероятный побег из мужской зоны с приземлившимся самолетом, перелетавшим границу, и я побежала к ней узнать, что и как, коротко ответила: "Жаль, что это пока еще не мы".
Сегодня Мария Прокофьевна выносит мое письмо и прошение за зону, от страха, от волнения зуб на зуб не попадает, на вахте обыскивают даже своих, если они не в мундире: Мария Прокофьевна решила пронести письмо под одеждой, все-таки их редко, как нас, ощупывают руками, а в сумку могут полезть.
Попрощались с ней еще в больнице, и теперь незаметно каждый из своего угла следим за ней: вот она идет по дороге... вот подходит к вахте... вот вошла... вот лишние секунды не появляется с другой стороны... вот вышла... улыбается, как бы разговаривая с охранником, эта улыбка для нас – пронесло, теперь она должна еще где-то во дворе спрятать письмо, чтобы не нашел муж.
Завтра рано утром Мария Прокофьевна уезжает с маленьким сыном в отпуск к родным и специально для меня через Москву, чтобы вручить письмо и прошение лично в руки Борису, а если его нет, то Маме.
Всей конспирацией ведает Жанна: Мария Прокофьевна должна дать моим из Караганды телеграмму: "Еду в отпуск к тете буду проездом у вас ждите". И когда письмо будет в руках у Бориса, тут же, чтобы мы не умерли от волнения, дать телеграмму нам: "Заяц окончил школу хорошо".
Вся корреспонденция приходит через КВЧ. Вызывают. Иду на глиняных ногах. Лейтенант дает телеграмму: "Заяц окончил школу хорошо", – понимаю, что мой восторг не соответствует тексту, но ничего с собой сделать не могу. Хорошо, что лейтенант – болван, это не опер. Анна и Жанна ждут меня в землянке – молча обнялись и плачем.
Проводила Анну – и больно, и радостно. Так же волновались, как с Марией Прокофьевной: когда Анна вошла на вахту и не сразу вышла, а потом вырвалась на волю и пошла танцуя, мы от радости тоже запрыгали, очень хотелось увидеть ее счастливое лицо, но оглянуться нельзя, в лагере есть примета: ни за что не оборачиваться и ничего не уносить с собой лагерного – вернешься обратно.
55
Бегу, задыхаясь, в больницу. Георгий Маркович прислал за мной не Пупулю, а какую-то больную. Боже, спаси его! У него совсем плохое сердце! Отлегло! Он стоит на пороге и улыбается... но значит, что-то случилось...
Заходим в знакомую, родную каморку: Пупуля наводит здесь такую чистоту, что хирургиня смеется: "Лучше здесь делать операции, безопаснее, а я обманываю Георгия Марковича: он считает меня лучшей рукодельницей мира, а я иголки в руках держать не умею, это руки западных украинок, прибалтиек, которых он тоже спасает от смерти, вышивают, но я выдаю все эти коврики, салфеточки за свою работу, потому что от заключенных Георгий Маркович никогда ничего не возьмет".
На столике чай, настоящий белый хлеб!
– Вкушайте! Это от вашего любимого опера вместо гонорара.
Всё в момент сгамкала. Жду.
– Теперь на сытый желудок вы подобрели, вот мы и поговорим, я мобилизовал своих дам, они побудут с больными вместо меня, и нас никто не потревожит. Начну с руки! Не подали руки Короле...
– Не могу! И не потому, что руки в крови – не могу своей сущностью... все во мне восстает.
– Вот об этом и хочу говорить с вами. Я – волнуюсь за вас! Родная моя, послушайте меня, старика, я один могу помочь вам выжить в этом аду; здесь ведь королёвы правят бал, значит что же?! Из-за них сложить голову?! Не-т! Еще раз не-т! – Доктор лукаво посмотрел на меня: – Вы же ели ее кур! Ее треску! Я же знаю, что Жанна ходила менять ваше платье на морковку, и не важно, что я знаю – знает она, что мы все зависим от нее.
Я рассмеялась, вспомнив, как мы с Жанной слопали по целой тухлой курице и не умерли, а в столовой вылавливали червей из трескового супа, и очень даже вкусный суп.
– Вы же не знаете, что только через Королеву начальство могло оформить всю эту тухлятину! К сожалению, я не смог присоединиться к вашим яствам, мой старый желудок не выдержал бы: в такую жару вохровские продукты портятся и вохровские лорды их не едят, а Королева оформила все это за счет лагеря: ко мне – как больничное питание, а треску – к вам, в столовую! Я бился над этими курами по законам настоящей химии: их трижды вываривали и чем только не дезинфицировали, и после всего я опробовал на себе, а потом разрешил дать молодым больным со здоровым желудком.
Я перестала смеяться.
– Да! Да! И если она захочет выгнать вас на общие работы, она это сделает в течение часа, она повязана с начальством, и даже я ничего не смогу сделать, не смогу помочь вам, хотя и ей – Королевой и "этим" я нужен – они очень дорожат своим здоровьем.
– Что ей надо от меня? Мы из разных миров.
– Вот именно, она хочет в этот ваш недосягаемый для нее мир, все остальное у нее есть, и эта недоступность бесит ее! Вы меня спрашивали, как можно было спрятать презрение в глазах, когда вы были у начальника, и я вам ответил просто опустить глаза, и здесь тоже – просто сделать вид, что вы ее протянутой руки не заметили. Сыграйте это так же блистательно, как сыграли истерический припадок с лейтенантом, если бы тогда вовремя вы не приоткрыли глаз и не подмигнули мне, со мной действительно мог случиться инфаркт – большего я от вас не требую: сыграйте доступность, они должны думать, что могут приблизиться к вам...
– Но ведь в человека, как в растение, все врастает, и как потом обратно стать человеком?
– С умом станете. Вы не подумали, что творится в моей душе! Что происходит со мной! Как я живу в этом обществе!
Я схватила руку Георгия Марковича:
– Простите меня! Простите меня! Да! Да!
– И вам, кроме всего, как художнику надо узнать этих людей... не знаю, как их назвать... вы опять будете в искусстве... вы сейчас в самом расцвете... сколько вы сможете сделать с теперешним вашим зрелым видением... для творчества это лучшие годы... в концерте я все время думал об этом...
– Лгать, лгать... ну хорошо: я научусь играть с правдой, но с самой-то правдой как быть?! Она ведь, глубоко запрятанная, умрет! Она же должна побеждать ложь. Она активна! Она же не сидит на месте, она летит, она конфликт, она борьба, она завтрашний день, она суть жизни, как добро и зло...
– Умница вы моя, я слушал бы вас часами, да только я-то прошу вас не меняться, а спрятать эту правду, оберегать ее, вытерпеть все! Пообещайте мне: как только у вас будут критические минуты, ситуации, конфликты с жизнью, вы сразу же в вашем сознании будете вызывать дедушку доктора в белом халате... что замолчали?
– Боюсь.
– Что-то на вас не похоже... торжественно вас заверяю, что кусаться не буду...
– Я написала письмо Сталину о том, что творится в его отечестве...
Встал, повернулся ко мне спиной, не дышу.
– У вас есть верные люди, которые смогут доставить письмо именно ему? В нашей стране письма попадают к тем, о ком они написаны.