355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Окуневская » Татьянин день » Текст книги (страница 21)
Татьянин день
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Татьянин день"


Автор книги: Татьяна Окуневская


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

– Борис и Костя стали секретарями Союза писателей, бывают у Сталина, и я прошу их или положить письмо Сталину на стол, или сжечь.

– Они не сделают ни того, ни другого. Вы все еще не поняли, что этот ваш Борис – трус, а ваш Костя являет собой трехсотпроцентного конъюнктурщика, если партия прикажет, он сделает все. Вы действительно думаете, что Сталин ничего не знает?

– Я не думаю... я надеюсь... и что же тогда все это...

– Все это ужас, которому нет равного. Жестокость Грозного меркнет, Гитлер бесчинствовал открыто, уничтожал всех, кто ему мешал, Сталин изверг... шаман... ему не нужно никакое светлое будущее, у него все на лжи, на обмане, на уничтожении всех и вся, кто начинает это понимать, он темен, хитер, лицемерен, труслив, бесталанен, бесчеловечен, по-моему, психически неполноценен и жалок, как все маленькие люди, занесенные на гребень величия! О чем вы писали в письме?

– Без эмоций, голыми фактами описала все виденное, услышанное, познанное.

– Вы понимаете, чем вы риск-ну-ли?!

– Догадываюсь.

Вбежала Жанна и увела Георгия Марковича.

Беда упала на голову с неба: у меня не хватает лопаты – десять суток карцера. Хорошо, что не поведут через весь лагерь с автоматчиком: через тридцать минут опер оформит документ, и я должна явиться сама. Говорят, что в карцере падают в обморок от жары, как на сковороде, все равно лучше, чем морозильник в Лефортовской тюрьме, и говорят, что там кишмя кишат изголодавшиеся клопы, все равно лучше, чем мокрицы, мокриц я больше боюсь.

Доктор впервые сам прибежал в мою землянку, там уже был опер пересчитывала, пересчитывала – лопаты не хватает. Я спокойна, но Георгий Маркович вне себя:

– Почему же вы не пересчитывали у бригадиров инструменты, когда они их забирали и возвращали?

– Я им верила, потому что эти огрубевшие, изуродованные "перевоспитанием" люди ко мне замечательно относились: они, опускаясь ко мне в землянку, даже матом переставали ругаться...

– Нет! Нет! Нет! Старый я дурак! Вы неисправимы! Вам же нарочно могли все это подстроить! Первое, что надо сделать: попасть на место работ и искать там лопату, никому она не нужна, могли просто засыпать ее землей и забыть! Я сегодня был у больной девочки за зоной, у нее есть старший брат, надо как-то придумать, чтобы он пошел искать! И не огорчайтесь, у меня разорвется сердце, мы вас вытащим!

И доктор побежал.

А я и не огорчаюсь, я села и как-то ни на что не реагирую.

И я восседаю на табурете в центре карцера, если, конечно, это сооружение можно назвать карцером, и стряхиваю с себя клопов, они ползут отовсюду, падают на меня с потолка... но сказка недолго сказывалась, четверо суток вместо десяти – и Георгий Маркович ведет меня в больницу и опять залечивает.

Приказ – с должности в "инструменталке" снять и перевести на общие работы.

Это пострашнее всего, что творится в лагере: непосильный, каторжный труд, женщины вручную на строительстве канала ворочают пудовые камни, откалывают каменную землю, падают от тепловых ударов; на кирпичном заводе в воздухе сорок, и из печей полыхает семьдесят градусов, и противни с раскаленными кирпичами надо вынимать без рукавиц, голыми руками, какими-то тряпочками; дорога до лагеря – пять километров по раскаленному песку... представила здесь мою Грету Гарбо или Марлен Дитрих...

Вызывают в оперчасть. Закружило, завихрило, но иду спокойно, как бы даже безразлично – из окна "хитрого домика" просматривается вся зона от вахты до больницы, и опер, конечно, наблюдает за мной в окно... свобода или смерть...

– Садитесь.

Рассматриваю опера, я его вблизи видела только, когда в землянке в который раз пересчитывали лопаты: неинтересный, молодой – до тридцати, лицо наглое, подловатенькое, еврей. Все гэбэшники Ивановы, Сидоровы, Петровы, а он Шнейдер, из-за этого, наверное, и здесь, глуп – над его системой связи со стукачками смеется весь лагерь: вызывает как бы на какие-то допросы одних и тех же женщин раз в две недели, в основном сам подслушивает, подсматривает, создает дела, его любовница танцевала у меня в спектакле в тройке коней.

Встревожен, нервничает, начал допрос: писала ли я куда-нибудь, кто за меня может хлопотать, какие у меня связи в Москве... допрашивает хитро, осторожно, хочет поймать меня на чем-нибудь, у него могут быть неприятности: разговаривает со мной как с человеком – хамелеон... неужели свобода... письмо провалилось... дошло...

– Собирайтесь в этап, на вас пришел наряд из Москвы.

В голове буря! Бегу к Георгию Марковичу. Неужели домой! Постигнуть невозможно!

Весь лагерь вышел провожать меня на свободу. Тихонько от Георгия Марковича увожу свой номер СШ768. Спорола со спины. Сшили лагерную котомку – свою венскую кофточку и юбку везла в Свердловскую тюрьму в платочке Трилоки.

Прощание с Георгием Марковичем тяжелое, несмотря на наше невместимое счастье... не отрываясь смотрю в его впервые счастливые глаза...

Я с автоматчиком в кузове грузовика, обернулась к Георгию Марковичу, еще раз мысленно попрощаться, посмотреть в счастливые глаза... не отрываюсь, пока лагерь не превратился в точку.

Как сердце еще живо...

56

Меня везут в купе проводника, в обычном поезде, без пересылок, в сопровождении автоматчика.

И опять предо мной железные ворота Лубянки: арест – Лефортово – Лубянка Бутырская тюрьма – Лубянка – Бутырская тюрьма... как будто было вчера... значит, освобождают все-таки тоже отсюда и, значит, все-таки опять Абакумов.

Вводят на мой второй этаж. Нэди! Прошло восемь месяцев, неужели она в той же четырнадцатой камере, о другом думать боюсь. Предо мной старший Макака... это я его так прозвала, уж очень он некрасивый, похож на обезьянку, умную обезьянку, знаю, что узнал меня, даже как-то невидимо приветствует. В тюрьме та же могильная тишина, и я не знала, что существует отсек, параллельный центральному коридору, он неглубокий, кажется, камеры три – меня вводят во вторую, и я понимаю, что из этого коридора совсем не слышна оправка и шагов Нэди я не услышу.

Я в одиночке. Стараюсь ни о чем не думать, ничего не предполагать и часами хожу... но странно – так мгновенно привезти и никуда не вызывать...

Со счета сбилась, прошел, наверное, месяц, теряюсь в догадках.

Щелчок ключа.

Вводят женщину, узнаю, что сюда привозят из лагеря: либо за вторым сроком, но у нас еще и первый не отсижен, либо на переследствие, что бывает крайне редко, либо свидетелем. Я воскресла – значит, переследствие.

Женщина молодая, малоприятная, не открывается, неразговорчивая и, как мне кажется, партийная жена. Наверное, мы все имеем свои сословные признаки; она партийная дама. Ее тоже привезли из лагеря, думает, что свидетелем по делу мужа и называет фамилию Воскресенский, я присела на кровать: тот самый Воскресенский, который большой человек в ЦК, который отправлял меня на гастроли за границу, который тогда вызвал во мне удивление своей образованностью и интеллигентностью! Она и ее муж арестованы тоже в сорок восьмом году, что с ним, она не знает, и вот теперь ее привезли сюда.

Через два дня ее забрали с вещами, и я опять одна.

Похолодало и в просвет "намордника" стали падать желтые листья.

Щелчок ключа.

На допрос. Та же "выходная" белая кофточка с юбкой, те же коридоры к кабинету Абакумова, лечу на крыльях, шкаф, дверь, кабинет... сидит за столом, но не такой, как всегда.

– Как вам снова понравилась Лубянка?

Голос!!! Интонация!!!

– Что молчите? В лагере лучше! Можно устроиться, не работать, дышать воздухом, получать посылки, писать письма!

В бешенстве подскочил ко мне.

– Дура! Вот оно на столе ваше письмо! Думала меня обхитрить! Сволочь!

Задохнулся от крика.

– Еще посмотрим, кто кого! Я, значит, враг народа?! Я уничтожаю русский народ! Русскую интеллигенцию. Да такую тварь, как вы, и вам подобных надо уничтожать! Я убийца!.. Я...

Замахнулся, разобьет лицо, не шелохнулась.

– Дурак этот ваш Соколов. Она, видите ли, "кроткая"! Да я вас сгною, замурыжу! Замучаю! Я здесь хозяин! Понимаете, Я – Я – Я! Только с такими куриными мозгами, как ваши, нельзя этого понять!

Не ударил, в бешенстве забегал по кабинету.

– Вот сейчас здесь вы и расскажете, кто же был этот враг народа, что повез письмо?!!

– Кто-то из работяг на кирпичном заводе, где я работала, через вольнонаемных послал это письмо. Больше я ничего не знаю.

– Где конверт?

– Этого уж я совсем знать не могу.

– Врете! Уж не так-то вы глупы, чтобы послать такое письмо домой через кого-то неизвестного! Кто приходил к вам... женщина в зеленой кофте с мальчиком?

...Мария Прокофьевна была в зеленой кофте...

– Я этого тоже знать не могу.

– Ничего, заговорите. Мы вашу мать арестуем! Она все расскажет. Посмотрим, знаете вы или нет, когда я вас замурыжу в одиночку! Там и сдохнете! А рядом будет мотаться ваш Горбатов со своими бабами, жрать своих раков и сосать свое пиво! И мать! И дочь! И никто ничего не сможет сделать!

Нажал на кнопку.

– Взять.

Иду по кабинету, у двери повернулась и сказала:

– Я верю в то, что мы с вами поменяемся местами.

...тихо, тихо, успокойся, успокойся; все надо обдумать, осознать, вместить, главное, успокоиться, тихо, тихо, тихо...

Передо мной дверь моей камеры, и тут же щелчок ключа.

– На выход с вещами.

Мне конец. Нет. Ведут по центральному коридору и открывают камеру – ту самую, в которой сидел министр с дочерью, мимо нее проводят все камеры на оправку.

...Нэди! Я о ней буду знать!..

Бросилась на кровать.

Щелчок ключа.

– До отбоя лежать нельзя.

Что Абакумов хочет со мной сделать? Надо приготовиться ко всему, а не набивать себя иллюзиями свободы и терпеть крах.

В сотый раз прослушиваю всю оправку... Нэди в тюрьме нет! Нет! О страшном думать не в силах.

Здесь твердо Жемчужина, в той же камере, что и была, тоже одна, шаги ее.

57

В форточку начал задувать холодный ветер, раньше темнеет, наверное, это уже ноябрь, получается, что я в одиночке больше трех месяцев.

Надо все разложить по полочкам и держаться!

Первое: никто еще от одиночек не умирал... а может быть, умирал...

Второе: с голода тоже на Лубянке никто не умер... хотя не знаю... Нэди... но когда Нэди становилась совсем плохой, ее тут же переводили на больничное питание, со мной этого не случится, и, как я понимаю, санчасть у меня в камере никогда не появится, если только на вынос тела... наблюдение за мной непрерывное... интересно, сам-то заходит в тюрьму или ему рапортуют обо всем до мелочей... если бы не плеврит, я была бы ого-го... назло Абакумову!..

Интересно, как я здесь числюсь?.. По номеру?.. В следственной тюрьме по закону нельзя держать заключенного с приговором... можно... нельзя... глупость... смешно... я железная маска... ведь действительно, как он кричал, никто никогда не узнает, что я здесь...

Третье: если даже я впаду в отчаяние, захочу покончить с собой... здесь этого сделать не дадут, можно не беспокоиться...

Четвертое, и самое главное, как говорят украинцы: "с глузду бы не з'ихать". Хочется заговорить, запеть, может быть, я разговаривать разучилась, делать этого ни в коем случае нельзя, может быть, Абакумов ждет чего-нибудь такого, чтобы объявить меня сумасшедшей... а вообще-то, что ему от меня надо... неужели это просто месть за пощечину, которую я ему все-таки, наверное, дала... не думаю... но арестована-то я действительно без ордера по его записке, ворвались полковники и схватили... мне теперь снится эта записка какая-то нечаянная, наспех, даже не на полном листе бумаги...

Пятое: не сломаться – ходить столько, сколько я ходила, я уже не могу, силы уплывают, гимнастику делаю в полноги, на оправке о холодной воды начинается озноб, изнуряет голод.

Шестое: не думать о доме, чтобы не биться головой о стену, здесь и этого не дадут сделать, свяжут... мысли о доме невыносимы... Какое счастье, что и дома, и с Левушкой все хорошо.

Щелчок ключа.

– На прогулку.

Прошло, наверное, недели две, как я отказываюсь от прогулок, вихрем начинает кружиться голова, и я стою у стенки, лучше, наверное, не терять силы и сидеть в камере, так чувствую интуитивно, а как лучше сберечь силы, не знаю... Нэди по крохам их берегла.

В "намордник" стали залетать снежинки... покружатся – улетают... что, уже зима?.. Теперь, наверное, скоро Новый год... как узнать, когда он придет... как-то осенью была такая вселенская тишина, что до меня долетел бой кремлевских курантов, и теперь сижу в шубе с приоткрытой форточкой, а вдруг опять долетит... девять... десять... одиннадцать... двенадцать... здравствуй, Новый, 51-й год!

Начались такие "сопли-слюни"... так мне себя жалко, такая я одинокая, брошенная, беззащитная... чтобы в глазок не увидели, что я плачу, легла на бок, и слезы незаметно стекают на переносицу, а потом в подушку... скорей бы весна...

Я теперь, чтобы не думать ни о чем, что может свести с ума, ставлю спектакли, снимаю фильмы, переделываю свои концерты, проигрываю роли, читаю монологи... увидела Джульетту перед принятием яда, не на роскошном ложе, а в ночной рубашке, на авансцене, по-детски сидящей на ковре, наивной, почти играющей с ядом... начало фильма: во весь экран женское, умное, сильное, красивое лицо... спокойно начинает говорить о красоте вселенной, а за ее головой клубятся войны, пожарища, смерти, рождаются дети, мечется человеческое безумие... Скорей бы весна, может быть, на "намордник" сядет воробей...

В Макаке что-то есть скрытое, глубоко спрятанное, внешне никак не проявляющееся: в нем железная вытренированность гэбэшника, такие же, как у всех, бусины вместо глаз, только у него совсем маленькие, черненькие бусинки, ему не более сорока, а может быть, и меньше – здесь все вечно немолодые, высокий, поджарый, как волк, он старший, значит, числится в лучших, у него планка от орденов больше всех... почему они носят планки, а не ордена... чтобы не звенели при исполнении служебных обязанностей?

В Макаке под всем этим есть человеческое, и, когда он дежурит, мне легче: при смене дежурств старшие обходят камеры, слышно, как щелкают ключи, – щелчок ключа, ко мне быстро входит Макака, его бусинки впиваются в мои глаза, и почти слышимо ощущаю: держитесь! И уже без всякой мистики: каши больше, чем в обычной порции, щи гуще, в рыбном супе попадается хвост или голова селедки! Может быть, он мой поклонник по искусству, видел мои фильмы... Сирано... представить Макаку в театре или даже в кино невозможно, все "эти" живут другой жизнью, они понятия не имеют, что оно, это самое искусство, существует... иначе здесь работать невозможно... и чуть не расхохоталась при мысли, что Макака может влюбиться, да еще в такой мешок с костями, каковым я сейчас являюсь... так что же это... не вытравленное, не выбитое, не удушенное человеческое? Он не боится смотреть мне в глаза, прибавлять каши... он же знает, что я не простая птица: у них есть какое-то свое тюремное дело, в котором пишется обо всех вызовах, к кому, когда, он же знал обо всех вызовах к Абакумову, значит, я птица абакумовская, а может быть, и повыше... и он видел мой приговор...

58

За "намордником" вьюга! Вьюга... Значит, наверное, это уже февраль! А почему это я жду весну, лето? Дурочка, я же приближаюсь к своему концу... нет... на Лубянке умереть не дадут – не положено, в больницу точно не положат... значит, все-таки что-то должно произойти...

Интересно, у меня в голове все еще дома или уже нет... Прогуливаюсь по своей жизни, как по аллее... Мысленно пою: сначала во мне возникает музыка большого оркестра, потом подхватывает мелодия... А может быть, Берия приказал меня арестовать... почему о нем никто ни слова... нет! Нет! И нет! Он, наверное, и не знает о моем аресте... мало ли что я ему наговорила... он над этим, если умный, должен смеяться... моська на слона... а насилие... ему, человеку, привыкшему получать все, чего только он ни пожелает, доставляет наслаждение, как всем завоевателям во все века... только ему от меня было нужно еще что-то другое... когда мы вошли в его загородный дом и я увидела зимний сад с апельсинами и лимонами, он своей лисьей хитростью понял мое удивление, и только мы сели за стол, передо мной, как в сказке, появилось блюдо с этими только что сорванными с веток апельсинами и лимонами... неужели тогда, в первый раз, он меня готовил для Сталина...

Какой невыносимый, тяжелый день... значит, с Георгием Марковичем плохо... его сердце на волоске... его мысли обо мне... я схожу с ума, когда думаю о том, как он ждет моего письма со свободы... до конца ведь всего он о нашем строе не знает... а такое прийти в голову нормальному человеку не может... Георгий Маркович... Нэди – даже в моей-то голове не умещается! Зачем их надо уничтожать! Только за то, что Нэди слишком много знает о Лубянке, так же как та несчастная фрау!

Здесь пол, стены, потолок – все пропитано муками, голодом, страданиями, горем, бессонницей, тоской, давит все, душит... от глазка не отходят! Следствие было игрушкой! Владо вы-плыл из стен прекрасным, нежным, сияющим, любящим, преданным, сердце с его сердцем бьется ровнее... жизнь выносимее... Где он? Знает ли маршал о нашем романе? Простил или мстит? Разрешил бы Владо жениться на мне? А если бы я тогда уехала к Тито в Югославию, как бы я жила на чужбине в золотой клетке... я нашла бы своего Марса и поставила бы его в хрустальную конюшню... я была бы богатой и сделала бы всех людей счастливыми...

Неужели весна! Над "намордником" солнце!

Весь день со мной Папа и ослепляющий свет из очей Баби, мы распеваем с Папой его любимый романс: "Вставай скорей, не стыдно ль спать, закрыв окно, предавшись грезам, давно малиновки звенят, и для тебя открылись розы..." Папа и пел не так, как все, только для себя и только в моем присутствии... и все Папа делал не так, как все... он ел так вкусно, так красиво, что сытые начинали хотеть есть, он улыбался так, что все вокруг начинали улыбаться... его лицо передо мной такое реальное, близкое... родное... и его материнские руки... у них с Малюшкой был настоящий роман, и эта пигалица, козявка, эти от горшка два вершка неслись Папе навстречу, только услышав его голос! У нас с Мамой она ревет, как будто ее режут на части, а как только Папа протягивает к ней руки, мгновенно замолкает и щебечет и смеется... так, наверное, было и со мной маленькой... Мама не могла скрыть свою ревность... один раз уже взрослой я видела у Папы в глазах слезы: мы стояли на нашем Никитском бульваре, Папа держал меня крепко за руку, раздался адский взрыв, Папа сжал мою руку так, что захватило дух: взорвали великий Храм Христа Спасителя, построенный на деньги народа героям, спасшим Россию от нашествия французов в восемьсот двенадцатом году... а когда выкорчевывали по приказу Сталина вековые деревья на Садовом кольце, посаженные еще при Петре, я впервые услышала, Папа ругается... "негодяи, ублюдки, изуверы"... представить не могу Зайца студенткой... а Наташа... прижилась ли она в доме... Мама любит Зайца какой-то эгоистической любовью, и ничего у нее, кроме Зайца, кофе и "Беломора", нет, она вела дом, никогда не работала, ни разу в жизни не зашла в магазин, все мы ей приносили... так она и прожила жизнь в невидимых митенках... бедная моя Мама... как моя молочная дочь... она старше Зайца на шесть дней, ей уже тоже семнадцать... у ее мамы началась грудница, пропало молоко, и пришлось мне ее выкармливать... она меня любила... что теперь она думает о моем аресте... Зайчишка мой, в какой институт ты поступила... где экономка... где домработница Паня... она же тоже еще совсем девочка; может быть, только на год старше Зайца... она меня боготворила, смотрела на меня как на икону... ее глаза, когда меня уводили, забыть невозможно... что же сейчас творится в ее душе...

Я счастливая! У меня был Папа! Я была любима! У меня были в искусстве горячие поклонники... друзья... враги... лет пять назад раздался телефонный звонок, звонила жена того самого милого ревнивого поклонника в Реалистическом театре, со смешной фамилией Аи, посвятившего мне тогда первую в моей жизни поэму, и сказала, что ее муж попал под трамвай и погиб и она хочет прочесть мне найденное в его столе написанное незадолго до смерти стихотворение:

Мухи жгут и не кусаются,

С неба льет весь день вода,

Это осень называется? Да?

Отчего ж в осенней сырости

В сердце выросли цветы?

Это кто их, друг мой, вырастил?

Ты?!

И тихо добавила: "Он любил вас одну всю жизнь"... с той первой поэмы прошло пятнадцать лет... театр звенит во мне, как рассыпавшиеся золотые монеты... это, конечно, весна... ночью слышна капель... и я таю: этот пол я натираю, как и в четырнадцатой камере, до блеска, но теперь только кусочками, за целый день и через день, и это-то уж скрыть от них невозможно... пить воду стала меньше, появились отеки, неужели дистрофия...

Если бы мне сейчас сказали бежать к свободе, могла бы я добежать?.. Рассказывали, что когда открылись ворота нацистских лагерей, все бросились к воротам, многие не доползали и умерли у ворот... А собственно, за что я сижу... как узнать эту тайну... почему я здесь... зачем... жаль, что я не занималась политикой... было бы не так обидно... ну, в этой-то камере я за письмо к Сталину... а вообще... мучительно хочу вспомнить, что же я писала в этом письме... оно получилось большим и, видимо, получилось правдивым Лубянка и лагерь страшными... иначе бы Абакумов не пришел в такую ярость, перечитав его через два месяца... опять тайна "лубянковского двора"... почему он не вызвал меня сюда сразу, когда привезли... вел следствие... кто привез письмо?!

Мария Прокофьевна не выходит у меня из головы даже во сне... если Борис предал и ее, проклятие упадет на его голову.

Когда я думаю, что ее могли арестовать, а еще хуже – как ее избил муж, узнав о письме, избил так, что и Георгий Маркович не смог ее спасти и она погибла, как тот мальчик из Западной Украины, бежавший из лагеря, которого добили до смерти.

Муки становятся непереносимыми – сорваться нельзя, замуруют в карцер, и тогда мне конец...

59

Это весна – пробился в "намордник" лучик солнца...

Меняю режим: пол натирать буду только раз в неделю, а все силы соберу на прогулку – надо хоть эти двадцать минут побыть под солнцем... если смогу...

Ртом хватаю солнце! Надо жить! Надо выжить! Я должна выжить! Я хочу выжить! Я буду ходить босиком по траве! Я увижу небо в звездах! Я должна повторять, как молитву, каждое утро эти слова!

Показать, что во мне что-то изменилось, нельзя. Интересно все же: Абакумов сам наблюдает за мной... и если не Берия меня приказал арестовать, значит, все-таки Абакумов...

Надо все собрать по крохам: о пощечине мне сказал Соколов... не мог же министр сказать ему об этом... значит, были где-то разговоры... почему вдруг Абакумов пишет записку и меня забирают больной из постели... привели меня к нему сразу, как только они приступают к ночной работе... несмотря на то что за мной следили, он был удивлен моей болезнью, хотя после Кишинева я больше недели никуда не выходила... что-то ведь он хотел от меня, приказав привести из дома в свой кабинет... потом пустота... потом задним числом был выписан ордер... и приказ Соколову создать дело... зачем... для ордера, чтобы меня документально оформить?.. Вспомнить не могу, сколько раз Абакумов вызывал меня для светских бесед с пирожными и фруктами... увезли в Бутырскую тюрьму и тут же обратно... он явно упустил меня из своего лубянковского чрева... и самый странный этот последний вызов... сама мизансцена... не у его стола, а в конце кабинета у конца стола заседаний... почти рядом... ведь тогда в моем сознании промелькнуло, что он меня боится... что он хотел от меня... может быть, это страсть... удивительная... с самой войны... Слова Бориса на встрече Нового года в ЦДРИ: "За колонной новый министр госбезопасности, он в штатском и вообще не имеет права здесь быть"... его глаза неотрывно наблюдали за мной... ценой свободы он хотел добиться меня... страсть, скованная трусостью... он не Сталин и даже не Берия, он рядом с ними плюгавка, он не мог себе позволить все, что угодно... и Бориса не боялся... видимо, знал его... "будет рядом мотаться со своими пивом, раками и бабами"... ни Валю, ни Макарову, хотя они тоже встречались с иностранцами, он не решился бы арестовать, за их спинами мужья... я погибла бы все равно в лагере, если бы не написала это письмо Сталину... может быть, какие-то подспудные силы заставили Абакумова отказаться от меня... а может быть, он хочет опять довести меня до крайности и опять вызвать на светскую беседу с фруктами и пирожными... нет... нет... и нет... прочтя письмо, он понимает, что его мостов ко мне больше нет, даже ценой свободы... теперь это действительно месть за все, что я о них написала... о нем... об их системе... но опять странно... ну написано письмо... оно у него в руках... о нем никто не знает, и я опять чувствую в нем какую-то боязнь... зачем меня надо уморить в одиночке... может быть, он знает о Берии...

Щелчок ключа.

Макака.

– На прогулку.

Ну ничего в этом Железном Феликсе не дрогнуло, ни в лице, ни в глазах, но я опять слышу его "молодец": он, конечно же, прочел в моем тюремном деле, что я уже два дня выхожу на прогулку...

Зашевелились мои соседи с левой стороны, правая стена моей камеры выходит в коридор, никак не могут понять, что за привидение, призрак сидит в соседней камере, и начали стучать мне в стену: тут же из-под земли вырос Макака, смотрит на меня в упор, и я опять слышу "ни в коем случае не вздумайте подойти к стене", и тут же щелчок его ключа к соседям, не загремели бы они в карцер...

Тюрьма полным-полна – не набита, как в 48-м, но свято место пусто не бывает – все камеры полны... интересно, какой сейчас свирепствует указ... гэбэшники живут указами, идущими с самого верха: арестовать побывавших за границей; арестовать детей, родители которых арестованы и расстреляны в 37-м году, даже если им только по 17 лет, как Леночке Косаревой; арестовать всех недоарестованных детей "бывших"; арестовать всех, кто общался с иностранцами; арестовать всех, кто позволяет себе жить не по указке... как эта наша начальница кадров в театре, махровая гэбэшница, уговаривала меня вступить в партию... я до смешного подхожу ко всем указам... у них классовое чутье развито, как у хищников обоняние... арестовать снова тех, кто был арестован в 37-м году и нечаянно вышел на свободу... Левушка!

Господи! Спаси от несчастий Левушку, Зайчишку, Маму, Георгия Марковича, Нэди, Марию Прокофьевну!

Понять невозможно, зачем вся эта огромная, страшная машина, работающая бесперебойно, круглосуточно, этот Молох, пожирающий людей: генералы, полковники, подполковники, соглядатаи, подручные, мастера заплечных дел, армия, тома дел, исписанных их руками за тридцать лет... нужно построить высотное хранилище... просто забирали бы людей и расстреливали или высылали... из головы не выходит история, рассказанная Нэди, как в арестованного генерала влили стакан касторки, с ним творилось что-то невероятное, а они потешались...

Соколов знает, что я здесь? Конечно, нет. Не может знать.

Нэди говорила, что Соколов ко мне хорошо относился, а я без ужаса его вспомнить не могу... его лицо в той комнатушке в Лефортовской тюрьме... себя, замерзшую... у раскаленной печи... он создал бы любое дело, если бы ему приказали... как стыдно перед Трилоки за нашу страну... наивный индус, он же никогда не поймет, почему меня вдруг схватили, почему за ним следили, он-то ведь знает, что ничего, кроме романа, между нами не было... почему многого из следствия вспомнить не могу... может быть, когда я подписывала протоколы, мне курили в лицо какой-нибудь дрянью... я никогда не подписала бы ни на кого... ложь... здесь ломают всех... Нэди рассказывала, как мать, подписав протокол против сына, в камере перегрызла себе вену... протоколы, признания, подписи все это дым... но мне кажется, что мои слова против Сталина, тост против грузин в протоколы Соколова не попали... это самое опасное обвинение... он ни разу плохо не сказал о Папе... он явно знал о Левушке и пощадил меня... он, как и Абакумов, плохо относится к Борису – бросил как-то фразу: "крахмальные воротнички, видите ли, ему нужны каждое утро"... а действительно Борис привык к тому, что каждое утро, когда он выходил из своего прокуренного кабинета, Мама или Паня подносили ему крахмальную сорочку... откуда они об этом знают... может быть, меня арестовали потому, что Борис в нашей семье становился интеллигентнее... а им это не нужно... им нужен верный, твердокаменный слуга... и почему Соколов, зная о моей вере в порядочность Бориса, не разрушал ее... почему он преподнес меня Абакумову как "кроткую"... я его все-таки убедила в своей кротости... когда он читал мою тетрадь, усмехнулся и сказал: "Тихая, тихая, а вот эпиграммку-то о вас написали: "И твоя судьбина будет резкая, если не взлюбила Окуневская..."

Прилетел, прилетел! Кроха! Моя пичуга! Чирикает... смотрит на меня... не шевелюсь... не улетай... не улетай... ты тот самый друг с переделкинского балкона... ты нашел меня... ты помнишь, как ты ждал, когда я проснусь, и начинал восторженно чирикать... улетел...

Ох, как мне сегодня плохо! Очень плохо! Ну совсем плохо... и не легкие... сердце... наверное, стенокардия... начинает душить, жизнь кончается, вздохнуть невозможно, хочется рвануться к форточке... Нельзя! Нельзя показать свое бессилие... что сделать с моим дурацким лицом, на котором все написано, как сделать лицо Макаки – у моего Железного Феликса лицо железное, каменное... неужели нельзя победить тело... ведь сидели же в Майданеке – кожа и кости и не умирали, пока не доходили до полного истощения, а я ведь здесь объедаюсь... значит, держались духом... во всяком случае, умереть мне здесь не дадут... что он от меня хочет... конечно же, не убить, убить он меня может в секунду, чем угодно, когда угодно, как угодно... может, подбежать и разбить окно, перерезать вены... совсем сдурела...

Макака задержался вместо обычных десяти секунд – двадцать, впился глазами: "Ну! Ну! Ну! Держитесь!" А может быть, мне все это кажется из чувства самосохранения... нет, нет и нет... даже душ, если он в дежурство Макаки, страшный, вонючий, осклизлый, тоже в подвале, как в Лефортовской тюрьме, кажется не таким страшным.

Почему я Бабанову не смотрела десять, двадцать, тысячу раз... почему в сумятице жизни все было некогда... удивительный, тонкий, сияющий цветок среди чертополоха... а Коонен... она была, наверное, уже в возрасте, и все юные безапелляционные типы вроде меня, конечно, заявили бы: "Старуха", – а я даже сейчас вспоминаю ее без возраста и почти физически ощущаю ее заманивающую, дурманящую магию – она несла в себе мир... когда в "Любви под вязами" спускалась по лестнице на любовное свидание с пасынком, когда в Клеопатре прикладывала к сердцу змею... я это видела!.. Я счастливая!.. Для меня Гилельс впервые сыграл Вагнера... Я была поражена, как громом... если бы я сейчас услышала эти звуки – ох, Абакумов, долго бы я смогла еще сопротивляться вашей кровавой клике без роду, без имени, без отчества... дали бы побродить по лесу босиком... дали бы понюхать, потрогать пармские фиалки, это созданное самим Богом чудо изысканной простоты... послушать Караяна... прикоснуться к Апухтину, Лермонтову... дали бы бумагу и карандаш как наверняка, даете Жемчужиной – я бы написала что-нибудь похлеще "Капитала"... дали бы книги... я ведь даже своих классиков знаю только по школьным урокам... интересно, буду ли я играть свои роли лучше... сыграю ли я когда-нибудь Гамлета... а что Жемчужиной сейчас в передачах приносят диабетическое, все-таки поди сам Молотов собирает передачи... а что бы сейчас съела я... стоп...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю