Текст книги "Татьянин день"
Автор книги: Татьяна Окуневская
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Эта знаменитая уголовная тюрьма... эта надзирательница... почему уголовников переселили... мы, сидящие в этих камерах по одному... кто эти "по одному"... зачем...
Щелчок ключа.
На допрос.
Кульчицкий вежлив, даже приветлив, расспрашивает про Лубянку, про Абакумова, опять о моих с ним взаимоотношениях.
...почему о Лубянке... если он гэбэшник, он же все должен о Лубянке знать... и вдруг о моем нелегальном письме из лагеря, писала ли я такое письмо... откуда он может знать о нем...
Я смертельно устала, а у него, по-моему, от моих песнопений началась адская мигрень, он побледнел и в глазах Иисусова мука.
– У вас есть просьбы?
– Сообщить домой, что я жива, после двух писем из Джезказгана они ничего обо мне не знают, им в голову не может прийти, что я полтора года сижу в одиночке, рядом с ними, и если я здесь для пересмотра дела, почему опять в одиночке?
Щелчок ключа.
Вводят молодую, хорошенькую женщину, я почему-то ей совсем не обрадовалась... странная она... без конца болтает, уговаривает меня есть, арестована за какой-то анекдот, когда я спросила, почему она в прокурорской тюрьме, сказала, что подала заявление о пересмотре своего дела, и таинственно сообщила, что она любовница Абакумова и что по-настоящему ее арестовали за то, что болтала об этом, "похвалялась", абсолютно неинтеллигентна, "гапка", но аппетитная, крашеная блондинка, не без секса, душка во вкусе военных, и наконец сказала, что на свободе она слышала, что и я была любовницей Абакумова, правда ли это?.. для "наседки" она уж слишком глупа.
– А сколько вы сидите?
– Уже год.
Я улыбнулась: темные корни ее крашеных волос не отросли ни на миллиметр и с ногтей только что снят лак.
Написала записку Кульчицкому: "Заберите вашу прекрасную даму, я ее ночью задушу". И дамы не стало...
"Наседка"... зачем... бедная Нэди, ей приходилось годами терпеть таких...
Я опять одна.
Доламывает бессонница. Тысячи верблюдов прошли вдоль и поперек все пустыни мира, но снотворное принимать не буду.
Повалил снег, моя вторая зима в Москве. Спрошу у Кульчицкого, какой год, месяц, день и сколько я уже в Москве...
В камере тепло и сухо...
Щелчок ключа.
На допрос.
Кульчицкий не один, с ним тоже довольно симпатичный пожилой мужчина в генеральской форме.
– Здравствуйте, я Главный военный прокурор Советского Союза, мне надо задать вам несколько вопросов. Вы были близки с Абакумовым?
– Нет.
– И он не посягал на близость?
– Нет.
– Вы писали нелегальное письмо из лагеря?
– Нет.
– По окончании дела зачем вас привезли из Бутырской тюрьмы на несколько суток обратно на Лубянку?
– На допрос.
– Допрашивал Абакумов?
– Да.
– О чем он спрашивал?
– О приеме у Тито.
– В который раз?
– Не помню.
– И потом обратно отвезли в Бутырскую тюрьму?
– Да.
– Сколько раз вас вызывал на допросы Абакумов?
– Не помню.
– Где происходил последний допрос – на том же месте, где и предыдущие? На положенном месте?
– Не помню.
– Кто вас в последний момент не выпустил с театром в Югославию? Из-за вас же театр пригласили в Югославию.
...мог и Берия... мог и "сам", если ему доложили о Тито...
– Не знаю.
– Кто изъял вашу фамилию из списка награжденных югославскими орденами?
– Не знаю.
Увели.
Что происходит теперь... если это пересмотр моего дела, почему опять все об Абакумове... и почему пересмотр... я же в инстанции не писала... как работает эта адская машина... откуда Соколов и все они могут знать о пощечине Абакумову... о приеме у маршала Тито... о том, что меня в Югославию не выпустили... и уж тем более что изъяли из списков награжденных... об этом мог знать только Берсенев... я не знала... интересно... знали Борис и Костя... Валя орден получила... значит, до официального дела у них существует какое-то "поддело", в котором есть все обо всех... привычки, вкусы, но нас же двести миллионов... или только на нужных им... выборочно... на несогласных...
Попробовала черенком ложки процарапать дырочку в масляной краске на окне и отшатнулась – краска поддалась, она свежая и прямо передо мной в дырочке дверь из тюрьмы и кусочек прогулочного дворика...
Первой увидела Лину Соломоновну Штерн, еще более постаревшую.
Увидела мужчину в генеральском измятом мундире с оторванными погонами... не знаю его или не узнаiю.
Через два дня узнала академика Юдина, знаменитого хирурга Института Склифосовского...
Женщин пока больше нет...
В дырочке появился Абакумов в пальто с меховым воротником, какое счастье, что я ничего о нем опять не написала! И вдруг за ним в двери автоматчик... не может быть, невозможно... я сошла с ума, не могу доползти до кровати, белые халаты, уколы...
В камеру вошел, как мне кажется, начальник тюрьмы, но не тот полковник, который меня принимал, этот и моложе, и по чину ниже, любопытный, нездешний тип, подтянутый, высокий, форма как влитая, живой, размашистый, открытый, совсем не похожий на гэбэшника, он два или три раза заходил в камеру, на Лубянке это невозможно, хвалил меня за то, что я выправляюсь, а один раз зашел и начал рассказывать о вчерашней воскресной охоте с друзьями и вдруг: "Вы обязательно должны испытать эту страсть" – и быстро ушел, а в камере остался запах его вчерашнего веселья и непонятного моего полета неизвестно куда.
Вошел быстро и сел на соседнюю койку, смотрит мне в глаза.
– Татьяна Кирилловна, ну что вы, что опять случилось, вы же были уже совсем молодцом, помните, я рассказывал вам об охоте, так ведь не садист же я, я говорил, чтобы вы поняли, что это будет! Абакумов арестован, сидит в этой же тюрьме, для него она и создана, и вы скоро будете дома, вы столько перенесли и сломаться сейчас, извините, глупо, вы же уже были в порядке, что опять случилось?
...в голове гудит, слова расплываются... я, значит, видела не привидение, а настоящего Абакумова... и мои соседи по камерам незаконно арестованные им люди...
Щелчок ключа.
На допрос.
Кульчицкий и тот же генерал, он ходит, в руках какой-то конверт, подходит ко мне, вынимает из конверта несколько обрывков и кладет их передо мной на столик: обрывки моего письма из лагеря, обрывки знакомых слов... все закружилось...
– Это обрывки вашего письма?
– Да.
– Расскажите, о чем вы в нем писали.
– О том, что я увидела, узнала, поняла.
– Кому было адресовано письмо?
– Горбатову, чтобы он или Симонов передали его товарищу Сталину в руки.
– Как оно попало на стол к Абакумову?
– Не знаю.
– Теперь, чтобы вас не мучать допросами, вы сможете обо всем, что было в письме, написать нам?
– Да.
...что значит "теперь"... значит, начальник тюрьмы мне специально рассказал об аресте Абакумова, чтобы я его не боялась...
– И вспомните, пожалуйста, последний допрос Абакумова, когда вас специально для этого вернули из Бутырской тюрьмы на Лубянку, как он происходил. Он происходил на обычном месте?
– Нет.
...я тогда была удивлена мизансценой: в конце стола для заседаний за спиной Абакумова был то ли какой-то старинный камин, то ли лепная дверь... тогда мне пришло в голову, что на меня оттуда кто-то смотрит или слушает меня... и опять о приеме у маршала Тито, все давно известное до мельчайших подробностей...
– Напишите все подробно с вашими мыслями обо всем этом. Я верю вам, что у вас никаких взаимоотношений с Абакумовым не было, но не верю, что вы с ним до ареста нигде не сталкивались. Вспомните, пожалуйста, и об этом. Желаю вам скорейшей поправки.
И вышел.
Кульчицкий лукаво смотрит на меня.
– Дома знают, что вы живы и здоровы, и вам разрешили продуктовую передачу.
– Не надо еды, я совсем без чулок.
– Ну, чулки вы наденете уже дома новые, и надо было просить из Джезказгана не концертное платье, а чулки. А Зайчик ваш выходит замуж, вы ее и не узнаете, она совсем взрослая, красивая девушка.
Надзирательница не успевает за мной! Лечу! Задыхаюсь от счастья! Свобода! Зайчик – замуж! Ей же только восемнадцать, а я сама?!
Почему, когда я спросила, за кого Заяц выходит, Кульчицкий ответил уклончиво...
В камере на столе корзиночка, перебираю еду, а вдруг где-нибудь записка... икра, масло, Мамины пирожки еще теплые...
Я все написала.
Щелчок ключа.
На допрос.
Кульчицкий просматривает написанное мной, в некоторых местах не может оторваться...
– Все хорошо. А вам разрешено свидание с дочерью! Только соберите все силы, ни одной слезы, никаких истерик, свидание тут же будет прекращено. И есть разрешение перевести вас в другую камеру к молодой женщине, тоже незаконно арестованной, пока кончится следствие по делу Абакумова. И привезли вам с Лубянки книги.
– Вы в прошлый раз не сказали мне, за кого выходит замуж Зайчик...
Кульчицкий стал фальшивым.
– Да вы его, наверно, знаете...
Тянет, ему не хочется говорить.
– Сын известного гомеопата...
– Дима?
– Дима.
Как горько... известный кутила на отцовские деньги, бабник, бездельник, картежник, ему, наверно, уже за тридцать, по возрасту он ближе ко мне, я была с ним знакома.
– Я хотел вас подготовить и не сказал, что она уже замужем.
Кульчицкому тоже горько.
Завтра свидание. Боже, дай силы пережить радость, горе пережить – пустяк, оно уже позади.
Щелчок ключа.
На допрос.
Надела все ту же венскую кофточку, причесалась, как смогла.
Вводят...
У стола Кульчицкого сидит Зайчик и рядом стул для меня. Сажусь. Взялись за руки, впились друг в друга, шевельнуться боимся, заговорить боимся, лавиной прорвется страдание. Как выстрел голос Кульчицкого:
– Надо прощаться...
Зайчик зашептала:
– Потерпи еще немного, скоро ты будешь дома, все будет хорошо...
Я встала. Пошла. Твердо.
Щелчок ключа.
– На выход с вещами. Не одевайтесь. Вас переводят в другую камеру.
Совсем молодая женщина, лет двадцати пяти, некрасивая, обыкновенная... неужели была любовницей Абакумова?.. Нет хуже: дочь начальника госбезопасности в Донбассе – Зеленина Нина. Пуста, неглупа, не без искорки, и начинается фантастический рассказ о ее судьбе: отец – чудовище, пьяный избивал ее и мачеху до полусмерти, своей матери не знает, мачеха – красивая женщина, много моложе отца, жили в особняке, с прислугой, дом распирало от благополучия, война, немцы рядом, отец бежал, бросив ее с мачехой; выуживаю из фантазий и лжи правдоподобные факты: то ли сами они подались с мачехой в Германию, то ли их силой увезли, но они стали работать на каком-то заводе, мачеха вскоре сошлась с немцем и исчезла, Нина сошлась с пленным, работающим на этом же заводе, они бегут к его родным в Польшу, она в пятнадцать лет вот-вот должна родить, добираются до родителей, и оказывается, это милая, интеллигентная семья, обезумевшая от счастья: единственный сын воскрес из мертвых; в ужасе от Нины, Нина рожает мальчика, мы захватываем Берлин, и выплывает папа, он заместитель начальника СМЕРШа Абакумова – они старые друзья, Абакумова отзывают в Москву, и папа становится начальником, разыскивает Нину, находит, и под особой охраной через все границы и комендатуры ее привозят с ребенком в Берлин к папе; смеясь, рассказывает, что творил в Берлине папа, как контейнерами отправлял наворованное у немцев, как зверствовал над немцами, Нину папа выдает замуж за подчиненного, делает его отцом ребенка, чтобы скрыть все, что произошло с ней, мачеху тоже находит, и всей милой семьей они опять в Донбассе, пленные немцы "отгрохали" им дом, как дворец, "красивше" прежнего, на новоселье прилетел сам Абакумов, и стали жить-поживать, еще добра наживать, да вот пришли и всю семью арестовали, где сын, она не знает, муж исчез, он ненавидел и ее, и ее сына, – и так хорошо они зажили, так хорошо, но посадили их в самолет и привезли сюда.
Ее болтовня отвлекает, ждать свободу труднее, чем расстрел.
Щелчок ключа.
На допрос.
Странно, ночью, здесь ни разу ночью не вызывали.
Вводят. У Кульчицкого на столе горит лампа, он бледен, наверно, мигрень, сидит, закрыв лицо рукой, не здоровается, мой стул не на месте, у двери, а у его стола.
– Садитесь!
Вздрогнула от отвратительного голоса за спиной.
– Не поворачиваться!
Обернулась, в углу налево большой мужчина в коричневом костюме, ступни, как лопасти.
– Я что сказал! Не оборачиваться! Твари! Распустились здесь! Это надо же так оклеветать министра государственной безопасности! Абакумова! Оклеветать власти! Да вас тут же на месте надо пристрелить!
Бедный Кульчицкий!
Привели в камеру, Нина кидается ко мне, она в ажиотаже, не видит моего лица: ее тоже вызывали и сказали, что они всей семьей скоро будут дома.
Щелчок ключа.
– На выход с вещами.
Опять долго везут, грохот железных ворот Лубянки, железная дверь женской тюрьмы, ведут по коридору... направо камера No 14. Нэди! Направо! Щелчок ключа... камера бездонно пуста... неумолимая истерика, подбрасывает с кровати, кричу, головой все понимаю, сделать с собой ничего не могу, задыхаюсь, кляп, укол.
Сорвалась. Хорошо, что не в Макакино дежурство, я сгорела бы со стыда. Судя по надзирательнице, он дежурит завтра. Конечно, он узнает обо всем, когда будет принимать смену. Как он меня встретит...
Обход, щелчок ключа, входит.
Вот это да! Все такое же железное, но из глаз полыхнул на меня свет. Этот свет не загасишь – это сама жизнь. Как стать такой же, как Макака!..
Привезли обратно на Лубянку, потому что в "Матросской" расстреливать негде... значит, кто-то реабилитировал Абакумова... это мог сделать только "сам" или Берия... обрывки моего письма... значит, Абакумов чувствовал арест и рвал письмо... почему не сжег... почему столько спрашивали об этом то ли камине, то ли двери за спиной Абакумова при последнем допросе... может быть, это комната свиданий... или кто-то видел меня и слушал, как я самолично рассказываю о приеме у Тито...
63
Щелчок ключа. Ночь.
– На выход с вещами.
На сей раз на фургоне написано "Хлеб". В фургоне – одна. Как хорошо, что все уже знакомо: тот же вой овчарок, те же бесконечные рельсы в районе Ярославского вокзала, так же в свете прожекторов мечется конвой...
Кто-то бросается мне на шею, целует, рыдает – премилое, молодое существо лет двадцати.
Ну и судьба-злодейка: окуневка Люся! Она была из окуневок самой маленькой, и старшие ее ко мне не только не допускали, а требовали еще и мзду за то, что разрешали присутствовать на моих репетициях где-нибудь в последнем ряду зала или идти за ними, провожая меня, а мзду брали, потому что она была "богатой": дочерью генерала и падчерицей полковника. Вспоминаем, плачем, смеемся...
Люся, оказывается, умудрилась выйти замуж за самого молодого югославского генерала, учившегося у нас в академии, за что и получила десять лет.
Вагон не так набит, и контингент другой, чем в том первом этапе: много блатных и каких-то совсем безликих женщин, курят такое, что "Казбек" Бориса вспоминается как духи "Келькфлер"; общение настолько свободно, что Люся почти полным голосом сообщила мне из соседнего "купе", что везут нас на станцию Ерцево в Каргопольлаг, между Архангельском и Вологдой, что это лесоповальный лагерь, обжитой, "стационарный", созданный еще в начале 30-х годов, считается хорошим, а главное, никаких пересылок и через сутки будем на месте.
...почему меня одну привезли прямо к этапу без пересылки... почему не в абакумовский Джезказган... это сделал Кульчицкий?..
Я плохо, медленно соображаю, потерянна, соседки ко мне относятся как к странноватой. Что дома? Что в Джезказгане? Как связаться с Георгием Марковичем, если слухи до него дошли, что я на свободе и не написала ему, он это мое предательство не переживет... видела сон, что мы с Левушкой, взявшись за руки, ходим как будто по консерватории, но консерватория похожа на дивный дворец, а потом выходим и оказываемся в высоких, сияющих вершинами горах. Где Юрка? Где Ядя?
Очень многое узнала: оказывается, по всей великой лагерной державе работает беспроволочный телеграф, и даже до самых дальних лагерей доходят сведения, где, что, когда, в каком лагере происходит; оказывается, в 58-й политической статье есть пункт. 7.35 – "разглашение государственной тайны" с легким сроком, эту статью дают своим стукачам: стали ненужными или что-нибудь не так сработали, и в лагере с этой статьей хорошо расправляются, как и со своими лагерными стукачами, имена их становятся известны, оказывается, главное – дожить до середины срока, а потом сидеть гораздо легче, и где-то подспудно я все-таки начала отсчитывать годы и даже месяцы.
На какой-то длинной стоянке подсадили блатных женщин, которые взахлеб на весь вагон рассказывают, как "измолотили" какую-то балерину Горскую за то, что она была на Лубянке "наседкой", и значит, либо сработал тот самый беспроволочный телеграф, либо встретилась та несчастная портниха из Смоленска с тремя детьми, которой Горская помогла создать дело и которая уже била Горскую в Бутырской тюрьме: бумеранг вернулся.
Средь бела дня тысячи людей: многих увезли на грузовиках, а мы так и стоим уже несколько часов. Люсю куда-то повели в толпе женщин, и она полными слез глазами молча прощается со мной, а меня с несколькими женщинами сажают в какую-то "кукушку".
64
Лагпункт No 36, где я теперь должна буду существовать, совсем не похож на Джезказган: большая территория, бараки беспорядочно раскиданы, деревянные трапы, потому что лагерь стоит на болоте, а за зоной деревья! Я их столько лет не видела! И весна! Оказывается, уже начало апреля, здесь еще горы снега, но уже рыхлого, и солнце! Солнце!
Я в больничке. Я плоховата, наверное, сказалось, что фактически, кроме короткой передышки в Джезказгане, была без воздуха в тюрьме, и прав был Соколов, заставляя меня подписывать протоколы: "скорее в лагерь на воздух", а самое главное, что это лагерь сельскохозяйственный и не будет джезказганских каторжных работ. И люди! Господи, за какие заслуги ты мне их посылаешь: первым ворвался в больничку доктор и утешает, и достает из-за пазухи несколько конфет и печений от мужской половины лагерного человечества, и смешно воспевает мой прекрасный вид: меня, мол, еще вполне можно узнать.
Изя Белецкий – человек с юмором, совсем молодой, еще нет и тридцати, из Киева, схвачен в эпоху "космополитов", симпатичный, даже чересчур интеллигентен, срок тоже десять лет, психиатр, тут же предложил перевести меня в его "сумасшедший дом" в мужской зоне и "кантоваться" там сколько возможно.
Рядом такая же большая мужская зона, в этом лагере существуют так называемые "бесконвойные" – это люди, получившие маленькие сроки или уже досиживающие эти сроки и внушающие доверие начальству, но, конечно, не политические. Эти бесконвойные, как и конвойные в Джезказгане, обслуживают начальство.
У Изи Белецкого, конечно, пропуска нет, но в его профессии есть крайняя необходимость, и начальству он нужен не менее, чем заключенным, поэтому он может в любое время суток снять с вахты автоматчика и с ним шествовать туда, куда его вызывают.
Больничка действительно маленькая, из одной палаты, главный врач женщина, вольная, тоже молодая, как ее занесло в этот ужас и в эту глушь, Изя не знает. Внешне она со мной как со всеми, потому что все видно и слышно, но незаметно гладит меня и успевает что-нибудь подсунуть под подушку, даже кусочек сала, который я поливаю слезами, и взяла вынести за зону и отослать вольной почтой, как бы свои, два мои письма: Георгию Марковичу и домой.
И потрясение: мне уже разрешили выходить греться на солнышке около больнички, стали подходить знакомиться, и какая-то совсем простая девушка в бушлате вертится около меня, но не подходит и вдруг в секунду опускает мне что-то в карман моей знаменитой голубой шубы. Письмо!
"Христос воскресе!.. Бог послал Вас сюда к нам! Теперь будет легче дышать! Дожить до свободы! Весь наш комендантский лагпункт приветствует Вас! Все будет хорошо! Скорее поправляйтесь. Мы все о Вас знаем, чем сможем, будем помогать. Я арестован позже Вас, слышал о Вашем аресте, но ушам своим не поверил, как и сейчас еще не верю, что это именно Вы здесь. Я сценарист, москвич, окончил Институт кинематографии; видимо, ваш ровесник. Скорее поправляйтесь. Великий праздник Пасхи через субботу! Вас подойдут поздравить две подруги, две наши русские прибалтийки, подружитесь с ними, они хорошие, очень жду Ваш ответ, а вдруг вы не та, не такая, а плохая и не поймете наше письмо. Иван".
Кинулась отвечать. Здесь писать можно открыто, и как только можно было, не вызывая подозрений, выйти, стоять на солнце, стою с замиранием сердца, жду. Издалека увидела, что из барака вышла та самая девушка в бушлате, проскользнула мимо меня и классическим профессиональным жестом на ходу выхватила из моей дрожащей руки письмо, я опомнилась, когда она была уже у вахты.
Изя знает, что на комендантском сидит москвич, сценарист, вся лагерная интеллигенция, даже разъединенная, знает друг о друге. Мой лагпункт No 36, и таких лагпунктов не менее сорока, это огромный лагерь. "Кукушка", на которой меня привезли, – это лагерная узкоколейка, а дальше "волокуши", и Изя терпеливо объяснял мне этот способ передвижения, пока до меня наконец не дошло; контингент в лагере в основном бытовой, разбавленный блатными; интеллигентных женщин мало и те пожилые: жена маршала Ворожейкина, врачиха и еще несколько человек, а остальные коммунистки, взращенные страной, и советские специалисты – дрянь. Изя, как и Георгий Маркович, не разрешил без его консультаций вступать в какие-либо отношения с кем-либо, кроме прелестных прибалтиек: и русских, и латышек, и литовок, и эстонок, и, как я поняла, Изя толк в них знает, и даже почудилось, что у него роман с одной из таких "прелестных прибалтиек". Работы все-таки тяжелые: копать, сажать, полоть, окапывать, собирать урожай, все, конечно, как и в Джезказгане, руками, и оказывается, что безликая масса женщин – это крестьянки, обыкновенные крестьянки, вне политики, их арестовывали десятками тысяч по указу Сталина за то, что, желая спасти от голода своих детей, собирали с колхозных полей зернышки и колосья, оставшиеся после уборки урожая, их судили, а в избе оставались мужья с детьми. Чем больше узнаю, тем больше сердце обливается кровью и раскрываются глаза! Как же мы ничего этого не знали в Москве!
Оказывается, есть своя лагерная культбригада, это не профессиональный театр, как в Магадане или в Воркуте, у них нет помещения, они живут в мужской и женской зонах, а репетируют в столовой.
Изя волнуется, возьмут меня в бригаду или нет, "там ведь нет ни одной заслуженной", но начальник политотдела майор – дикий зверюга, самодур, полновластный хозяин этой бригады – влезает во все и так называемым директором бригады назначил "сукиного сына", тоже бывшего гэбэшника, за что-то "погоревшего", а о самом майоре ходят слухи, что его списали с Лубянки за зверства. Ничего себе! Нет уж, лучше копать землю! Но в культбригаде есть милые люди, и Изя так хорошо, с подробностями их описал, что я их уже знаю; художественный руководитель не больше не меньше, как талантливый драматург, поэт, интересный человек, мейерхольдовец, прославившийся своей пьесой в стихах о девушке-гусаре в войне 1812 года "Давным-давно", – Александр Гладков.
До Пасхи остается четыре дня, попрошу врача выписать меня из больницы, у нее могут быть из-за меня неприятности, здесь выбрасывают из больницы даже с туберкулезом.
65
Небо весеннее, голубое, утро солнечное, в голове гудят колокола, в бараке торжественно, приподнято, женщины надели все лучшее!
Христос воскресе!
Воистину воскресе!
Как тогда с Папой, в детстве, когда мы приходили из церкви. Ко мне подходят две женщины! От Ивана! В руках у них крашеное яйцо, кусок белого хлеба, обрезанный, как куличик, а сверху вместо пасхи большая конфета и поздравление от комендантского лагпункта. Жизнь замечательна! А дальше все по джезказганской схеме, видимо, у нас кроме следственного и тюремного существует еще и лагерное дело: начальник нашего лагпункта плюгавенький, серенький лейтенантик, умученный семьей и собственной тупостью, вызывает к себе: "Начинаются полевые работы, тяжелые, в грязи, в ледяной земле, если вы поставите спектакль, я смогу освободить вас от полевых работ, есть аккордеонист, я выдам ему пропуск на все репетиции, а вам разрешу свидание с матерью". Выхожу, на трапах стоят женщины, впились в меня глазами, когда я подошла к ним, взахлеб начали просить, умолять согласиться, скрасить невыносимую жизнь.
Привели милейшего, симпатичнейшего, прехорошенького Бориса Магалифа. Выглядит он почти мальчиком, хотя, как он гордо заявил, ему уже двадцать пять лет, сын дипломата, получил за границей отличное воспитание, умный, с юмором, веселый, как будто бы и не арестант, аккордеонист отличный, поскольку с детства обучался игре на фортепьяно, с абсолютным слухом. Вина его перед страной, в которой он родился, велика: он еврей и сын расстрелянного дипломата – десять лет.
Боря не просто весел, он счастлив, его глаза сияют: он влюблен и теперь сможет видеться с дамой своего сердца, очаровательной, совсем юной эстонкой, арестованной прямо в гимназии, и у Бори презабавный "заскок": он обожает ужей, улиток, черепах, лягушек и при знакомстве воздержался кого-нибудь принести, а теперь на каждой репетиции таинственно вытаскивает из-за пазухи какое-нибудь чудовище, и я судорожно восторгаюсь, иначе у Бори тут же портится настроение, и еще он махровый антисоветчик и "не моги" ему ни в коем случае возражать, но работать с ним сладко, все понимает с полуслова, все может.
Я, конечно же, решила повторить джезказганский концерт, тем более что теперь у меня были и прибалтийки, и украинки, и молдаванки, и даже грузинки, а Боря как-то обронил, что у них в зоне сидят за воровство двое цыган и так "бацают" чечетку, и так поют, и так играют на гитарах, что артисты театра "Ромэн" могут им позавидовать, и пришла мне в голову идея сделать концерт с вставными мужскими номерами, а как это сделать, я представить себе не могла, Боря тоже, и я пошла на поклон к лейтенанту.
На сей раз лейтенант был прав: впустить в женскую зону мужчин нельзя, среди них есть и убийцы, и бандиты, но он похлопочет у своего начальства, чтобы разрешили женщин впустить на одну репетицию в мужскую зону, и потом можно будет показать этот совместный концерт.
Как я себя кляну! Это оказалось адским трудом: Боря рассказывает мне о достойном, с его точки зрения, мужском номере, хронометрирует его, я вплетаю его в канву концерта, и получается, что я должна сделать два концерта: для мужской зоны и для женской.
Как они хороши, эти прибалтийки, даже совсем простые, они женственны, скромны, обучены элементарным правилам общения, они совсем по-другому воспитаны.
Концерт получается непохожим на джезказганский: там наша славянская ширь, певучесть, сердечность, здесь изящество, легкость, кокетство, желание нравиться, и опять я напридумала: "Ночь под Ивана Купалу" с прыганьем через костер, и не знаю, как общими усилиями нам удалось это сделать.
Все смешалось: их прелестные национальные костюмы, и песни, и танцы, и наши русские переплясы, и украинские хороводы, и этот огонь, который в них загорелся, как и в джезказганах, после тяжелых полевых работ по шестнадцать часов. Никакой артист самого большого таланта не может так вдохновенно загореться, гасят ум, умение.
Сама буду петь то же, что и в Джезказгане, только Боря все песни отлично аранжировал.
Перед самой премьерой получила два письма из дома, они полны радости, что я жива и здорова, но из Джезказгана нет никаких известий, нет ответа даже на оплаченные телеграммы: посылалось все с умом, осторожно, командовал связью опытный лагерник Левушка: ни Георгий Маркович, ни Жанна, ни хирург Нина Александровна, ни Пупуля, никто не отозвался, как будто лагерь смели с лица земли.
Дома все здоровы, кроме Бориса: у него был инфаркт, у меня почему-то сердце даже не екнуло. Но тревожно забилось, когда я прочла, что Зайчишка должна скоро рожать!
Левушка! Мой Левушка женился, и получили они наконец со своим другом, тоже архитектором, по две комнаты в четырехкомнатной квартире в центре Минска. На ком, как женился Левушка – пока не пишут, но Мама приедет на свидание, и я все-все подробно узнаю.
Премьера. Лейтенант сам не свой, волнуется, не натворили бы мы какой-нибудь антисоветчины, и счастлив, что вся затея так хорошо для него кончается, а я не свожу с него глаз: если ему хоть что-нибудь не понравится, никакого свидания он, конечно, с Мамой не даст.
Зал кричал, плакал, скандировал, меня и Борю целовали, качали.
Свидание разрешено, и все в голове опять перевернулось, как при свидании с Зайчишкой. Дала им телеграмму, чтобы готовились, и почти тут же получила от них письмо с тысячей вопросов, что везти, как, что можно, чего нельзя, что нужно, и вдруг среди текста как бы невзначай, как бы пустяк: "Борис женился".
Крах. Выскочила из барака и вою: теперь надежда на близкое освобождение рухнула, при таком скандальном аресте возврат возможен только в свой собственный дом, иначе будет двойной скандал, и "они" на это не пойдут. Неужели Борис этого не понимает. Неужели он не мог хотя бы немного еще подождать, зная всю ситуацию с "Матросской тишиной"?
Над моей головой сияет звезда. Молюсь: "Господи! Как же Борис может совершать такие поступки! Что с ним происходит? Что происходит там, в миру? Неужели он всегда был таким? Если он понимает и делает подлости, накажи его!"
Мне торжественно вручают какую-то газетенку: оказывается, в лагере есть своя собственная газета, и в ней отзыв о нашем на 36-м лагпункте отличном концерте и награждении оного лагпункта баяном, а меня свиданием.
66
И Мама приехала. Весь лагерь волновался не меньше, чем я: бесконвойные узнали, когда прибывает поезд из Москвы, когда отходит "кукушка" к нам, с "кукушки" Маму надо снять, потому что никакой платформы, надо с высоты прыгать на землю, и бесконвойные должны где-то незаметно вертеться вблизи, чтобы к приходу "кукушки" подскочить и снять Маму, все хотят меня приодеть, иду в своей венской кофточке, волосы подвязала ленточкой.
Свидание почему-то не на нашей вахте, а на вахте мужской зоны, и это далеко: надо обойти и нашу зону, и мужскую... как сердце выдержит... по бокам два совсем юных автоматчика...
Мама! Мамочка! Родная! Любимая! Дорогая! Не знаем, что делать, что говорить, целуемся, плачем, хватаемся друг за друга, все в ней такое знакомое, теплое, постарела, располнела, чувствует себя плохо, одышка, курить бросила, но, видимо, уже поздно, курила сорок лет, задыхается от астмы...
Конечно, Мама не писала мне ни о чем главном, чтобы не ранить, но теперь здесь, на вахте, нужно было говорить все, да и скрывать дольше невозможно: теперь я должна писать ей не на наш адрес, а на Калужскую, Борис Маму выгнал! Выгнал из дома! Он ведь весь в политике и знал, что с реабилитацией Абакумова мой возврат домой невозможен.