Текст книги "Над любовью (Современный роман)"
Автор книги: Татьяна Краснопольская (Шенфельд)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Зима успела пройти, но весна все еще не решалась наступить. По крайней мере, думалось так, глядя на оттаявшие от снега улицы, кой-где, в тени, еще примерзшие, на бледное солнце, холодно светившее над городом и смешанные костюмы прохожих: попадались и меховые пальто и легкие, почти светлые костюмы, и дамы в шляпах с цветами и яркими бантами, кутавшиеся, однако, в пушистые меха.
Екатерина Сергеевна выходила из магазина на углу Невского и Конюшенной. В руках у нее было столько пакетов, что она не могла поздороваться с подошедшим к тому же магазину Шаубом.
– Как вовремя, позовите-ка мне извозчика! Я изнемогаю, впрочем, больше от упрямства: хотелось непременно взять все с собой.
Шауб освободил ей правую руку от трех пакетов и, поцеловав желтую шведскую перчатку, пахнувшую амброй, спросил:
– Я думаю, Екатерина Сергеевна, что лучше отослать все это с посыльным, а мы с вами пройдемся. Или вы не хотите?
– Нет, почему же. Ведь я не предполагала встретить вас и просто спешила свезти все это домой.
Шауб подозвал посыльного и, отобрав уже все пакеты у Кэт, отдал их бледному рыжему человеку в красной, с выгоревшим верхом шапке.
– Снеси все это… – и он остановился, вопросительно взглянув на Екатерину Сергеевну.
– На Кирочную, 10, в квартиру Баратовой.
– Ну, свободны теперь. Знаете, я довольно недурно устроилась, и как близко от Розен. Устаю эти дни отчаянно, устраиваясь!
Она так свободно говорила о своем переезде, то есть о том, что разошлась с мужем, что Шауб сразу почувствовал облегчение и возможность разговаривать.
– Мне говорила Любовь Михайловна, что вы уже месяц, как переехали. Я не решался к вам зайти, нигде вас не встречая; да вы ничем и не показали, что хотите меня видеть.
– Я никого не звала и никого не оповещала о своем переезде, рассчитывая, что те, кому следует знать, узнают и на то еще, что такие вещи вообще скоро становятся известными… Вначале было хорошо почувствовать себя одной и хотелось отдыхать без конца, словно после долгого летнего путешествия и если бы не то, что надоело жить в неустроенной квартире, я и до сих пор так и сидела бы у окна или за письменным столом с книгой или думала бы…
– О путешествии? – насмешливо спросил Шауб.
– Нет, ни о чем. Но вот начала выходить, покупать всякие вещи и встречаться с людьми. Сегодня даже в театр иду, на премьеру в Алекандринский.
– Скажите, Екатерина Сергеевна, вы разводитесь с Баратовым?
– Нет, пока еще нет, но, конечно, надо будет для порядка прибегнуть к формальностям.
– Как вы просто и спокойно говорите о разводе!
– А почему вас это поражает? Развод необходим, если супруги не могут больше жить в согласии, и что же тут ужасного? Ведь развод не сделает нас врагами. Он только поможет навсегда отойти друг от друга.
– Я думаю несколько иначе. Мне это кажется сложнее. Нельзя все так упрощать: ведь если чужие люди вместе плавают на одном пароходе или едут долго в поезде – то, пожимая друг другу руки, расставаясь, они испытывают некоторое волнение. А вы думаете, что по приказу закона можно навеки разлучить людей и уничтожить воспоминание… Ведь они тоже путешествовали вместе?
– Конечно, можно, в том случае, если они не испытывали волнения, расставаясь. А те ваши путешественники, испытывали его, вероятно, и при первой встрече.
– А вы, а ваши?.. – поправился Шауб.
– Я? Очевидно, нет. Потому-то сейчас я ничего, кроме успокоения и счастья, не ощущаю.
Шауб странно, пристально посмотрел на нее, в глазах его мелькнуло удовлетворение, а она шла рядом с ним, никого и ничего не замечая.
– Я устала, я прощусь с вами; не дойду пешком до дома. Вам суждено сегодня усадить меня на извозчика, – вдруг сказала другим голосом Кэт.
– Ну, если суждено, так до свидания. Вы позволите навестить вас? Когда лучше?
– Непременно и поскорее. Я собираюсь уезжать; хочется снова в Италию.
Минуты через две извозчик вез Кэт по Литейному проспекту.
На сцене бегали две босоногие девочки[20]20
На сцене бегали две босоногие девочки – Упоминание «старого писателя и его жены», «акта с танцем», босоножек и т. д. позволяет предположить, что в данном фрагменте речь идет о пьесе Ф. Сологуба Заложники жизни, поставленной в 1912 г. в Александрийском театре В. Э. Мейерхольдом.
[Закрыть]. Одна с косой, болтавшейся на спине, а другая, более чинная, была в локонах, по-английски. Она беспрестанно выходила на веранду, выходившую в сад, снова возвращалась в комнату к своей сверстнице и каждый раз произносила какие-то непонятные слова, совсем не нужные ни ее приятельнице, ни, по-видимому, и публике. По крайней мере, когда опустился занавес, небольшой зал, тесно наполненный людьми, не только не рукоплескал, но скорее отражал неодобрение в сдержанном ропоте. Недоумение и неодобрение выражали и сидевшие в маленькой ложе бенуара Розен, Кэт и Извольский.
– А может быть, и не плохо, – не то спрашивал, не то говорил Михаил Сергеевич.
– Но и нехорошо, – отвечала Кэт. – Мне даже холодно стало, – и обнаженные плечи ее вздрогнули.
– Я ничего не скажу, пока не посмотрю всю пьесу до конца, – решительно заявила Любовь Михайловна.
– Вы позволите, я пойду поздороваться?
– Идите, идите, Михаил Сергеевич, похвалите автора пьесы, исправьте ему настроение; я вижу, он совсем прячется за жену, – говорила Кэт, лорнируя ложу бельэтажа по другой стороне театра.
– Сегодня не такая публика, какую мы за столько лет привыкли видеть в этом театре, – заметила Розен.
– Да и пьеса не такая, какие здесь ставят обычно. По-моему, есть традиции, отступать от которых не следует, было бы хотя бы умно и красиво. А ведь нет ни того, ни другого.
– И вы не боитесь прослыть отсталой или оригиналкой, Екатерина Сергеевна? – входя в ложу, спрашивал ее господин, затянутый в сюртук.
– Не боюсь, Арсений Ильич.
– Вы правы: к чему нарушать традиции, когда нечем заменить старое; в этой пьесе, я еще не знаю ее конца, явное отсутствие сценического благородства, – и он взволнованно блеснул зелеными глазами.
– Знаете что, оставайтесь в нашей ложе, если вы один, конечно?..
– Я всегда один и благодарю, рад посидеть с друзьями. С вами, кажется, и Извольский?
– Да, хорошо, что вы будете здесь. Не хочется выходить в фойе; там если и одинаково с нами думают, все равно будут сегодня говорить другое. А от незнакомых ничего не услышим!
– И зачем, Кэт? Смотрите лучше на сцену, – говорила Любовь Михайловна.
Очевидно, Екатерина Сергеевна думала иначе, потому что, просмотрев еще два акта, она поднялась с кресла и сказала, что не останется на четвертый.
– И я с вами, – собрался Извольский. – Еще дело есть дома; а пьеса интересна, как вы находите, Арсений Ильич?
– Верно, интересна, если вы нашли время чуть не весь спектакль просидеть. Я уже сказал, нет сценического благородства, а достоинств никаких не заметил, потому что вообще это – не пьеса…
– Из этого акта с танцем было бы проще сделать сцену для театра миниатюр, – уже идя по фойе к раздевальной, говорила Кэт, – тогда эффект был бы на месте.
Несколько мужчин и дам окружили старого писателя и его жену и громко восклицали: «Оригинально, как задумано, прекрасно, какой танец!» И не знали, как закончить мысль, потому что виденное в этот вечер не дало им пережить ни одной.
– Нет сценического благородства, – повторила Кэт, выйдя на улицу.
А в зале робко вызывали автора и когда он, наконец, неуверенный, вышел, поднесли ему лавровый венок с надписью на красной ленте.
ЧАСТЬ II
Глава IВесь день небо было стальное, потемнела вода и оттого Венеция была тягостнее обыкновенного. Еще более ощущалась безжизненность этого города, точно созданного для вечного любования самим собою и отражением своих розовато-зеленых или черных домов в бесчисленных каналах. Точно декорации древнего театра, собранные в музее-великане, стояли они, вечно молчаливые, безлюдные, будто знатные сеньоры, обитавшие в них некогда, бежали из города от чумы или другого подобного бедствия.
Гондола, в которой вот уже часа полтора сидела Кэт, качалась на мутной воде, словно ореховая скорлупа в тарелке.
Столкнулись на повороте узенького канала с двумя другими гондолами, нагруженными багажом и пассажирами, впивавшимися любопытными глазами во все, даже во встречных, незнакомых людей.
Пошел дождь, стало совсем темно. Наконец, выехали на Canale Grande и Кэт попросила гондольера взять в помощь второго, чтобы скорее добраться до Лидо.
«Какое уныние разлито в воде этого города воспоминаний! Когда дождь, – еще хуже обыкновенного, а эти крытые гондолы – черные ящики, совсем гробы, – думала Кэт. – Еще две недели купанья и могу уехать… А может быть, уехать завтра и окончить купанье в другом месте?..»
Гондола приближалась к берегу. Не было видно сегодня обычных, отчетливых линий и тонких, хрупких силуэтов на Лидо; не было радостного света и томительного жара. И даже песок стал другим: сырой, потемневший, он несносно приставал к белым ботинкам. В вестибюле отеля пикколо бережно почистил каблуки Екатерины Сергеевны.
Едва успела переодеться, как пришлось сойти в зал обедать.
Здесь все печально поглядывали в окна. Всех занимал один и тот же вопрос:
– Что делать сегодня вечером?
Стучат ножами и тарелками; лакеи как-то особенно медленно подают. Желтый свет абажуров на маленьких столиках сегодня тяготит…
– Ах, почему не было солнца?
Опасливо смотрят в окна. Море все такое же хмурое и так же падают удлиненные капли дождя. У подъезда отеля мигает раскачиваемый ветром фонарь…
Что же будем делать сегодня вечером? Кэт, придя в свою комнату, вышла на балкон, где хлопала на ветру мокрая парусина и блестел каменный пол, но не ушла сразу назад, а услышав детский голос, напевавший все громче и громче «Fa me dormi»[21]21
…«Fa те dormi» – «Убаюкай меня» (ит.).
[Закрыть], посмотрела вниз.
Из-под иссиня-черных волос, рассыпавшихся вокруг грязного личика, смотрели вверх жадные глаза, искали слушателей и ждали обычные пол-лиры.
Схватив подаяние, девочка убежала, запахнувшись в намокший плащ.
– В самом деле, что делать сегодня вечером?
Так не хочется сидеть в недостаточно ярко освещенной комнате, слышать ветер и знать, что над морем дождь. Надо людей, веселых, шумных…
Полчаса спустя Екатерина Сергеевна входила в какой-то павильон, временно выстроенный между двумя гостиницами.
Безвкусные зеленые лампы на серых стенах, несколько рядов покривившихся стульев и столики с мраморными досками приютили трех толстых женщин и многих, многих мужчин.
Занавес еще не поднялся и они громко смеялись, подпевали оркестру и, объединенные этим кабачком, приветствовали друг друга…
В зале всего четыре женщины, вместе с Кэт, но зато как много их в программе: сколько Гемм-Ла-Белиссима, Лоренц, Лин и Марий…
И все они появлялись, по очереди, на фоне раскрашенного холста.
С балкона раздаются возгласы сожаления, когда выходит тонкая Лоренца… Вероятно, другое здесь в моде.
И как жалки худые желтые руки вот этой Глории, искусственно утолщающей подушками корсета свое такое же худое тело.
Громкие аплодисменты встречают Гемму Белиссиму. Почему? Удовлетворенные улыбки сопровождают ее танец, «lа danse du ventre»[22]22
…«la danse du ventre» – танец живота (фр.).
[Закрыть].
Убегая, перед тем как раскланяться, она на минуту показывает публике свою слишком набеленную, длинную спину…
Выходит, уверенная в успехе, любимица Мария и распевает треснувшим голосом лирические романсы. Она, не смущаясь, дополняет недостающие ноты и выразительность движением плеч и рук, – неустающих рук, ласкающих теперь пространство. А лицо с установившейся улыбкой смеется, заглядывает в чужие лица и только одни брови говорят об ином, нездешнем…
«Нинетта из Ниццы»… Вышла маленькая француженка с головкой в мелких желтоватых локонах, вся ребячливая, такая же, как ее коротенькое до колен белое платье с голубым поясом, наивная, как бантики на маленьких туфлях и такая развращенная, как ее глаза и песенки. Она поет, а думает совсем о другом и заученно останавливается там, где следует и вскидывает глаза…
И еще одна… Она еще не проснулась, лицо у нее вялое, доверчивое и глупое. Она бросает в публику цветы без стеблей и что-то выкрикивает. Не слышно что и, может быть ее и не слушают вовсе, и не видят?..
Наконец, последняя, – акробатка, наверное, больная… Выходит и раскланивается. Лицо у нее мокрое, истомленное, взгляд бессмысленный.
Зачем так много женщин? Их слишком много! Так хочется увидеть хотя бы неизбежного неаполитанского тенора с большими белыми зубами… Не помешали бы и пять-шесть дрессированных собачек: фоксов или пуделей. И еще хочется, чтобы был между этими женщинами безрукий художник или музыкант…
Глядя вот на эту, что поет, думаешь обо всех… И об их грязных комнатах на высокой лестнице, догорающей свечке и грубых руках…
– Скорее уйти отсюда!..
Кэт спешит под дождем и ветром. Ветер рассердился и кружит воздух, соленый от моря. На море страшно. Оно негодует и почти слышатся какие-то голоса, будто проснулись давно в нем утонувшие.
Столкнулась в кабинке лифта с длинным американцем, а когда она выходила на своей площадке, он бросил ей: «Madame, vous êtes jolie!»[23]23
…«Madame, vous êtes jolie!» – «Мадам, вы прекрасны!» (фр.).
[Закрыть]
Верно, ничего другого не умел сказать.
Екатерина Сергеевна днем только скучала, а сейчас, совсем расстроенная, сидела у стола перед раскрытым кожаным бюваром с разложенной в нем бумагой и томительно смотрела в закрытое окно.
– Борис Николаевич понял бы мое состояние. Почему я вспомнила его? Впрочем, разве я переставала думать о нем за эти полгода? Нет, и я напишу ему сейчас. Теперь, когда я вижу, что на расстоянии… Да и писать мне легче, чем сказать.
«Думали ли вы когда-нибудь, мой друг, о том, почему человек любит одиночество или, точнее, ищет его? Вероятно, нет. И я тоже – нет. Хотя обоим нам нередко случалось в наши прежние беседы говорить об одиночестве, и мы оба искали его. Его ли искали мы? Я уверена теперь, что совсем не его… Мы даже ничего не искали, а просто жили чувством, заменявшим и его и другое. И было оно поочередно и одноликим и двуликим… Я шестой месяц одна. Но поскольку я была одна, но полная чем-то минувшим или еще будущим – я наслаждалась, так как я была только – одна. А теперь я поняла, я почувствовала одиночество и это ужасно!
Но не об этом одиночестве говорили мы два года тому назад, мы, ощущавшие нашу невысказанную близость. Мы любили тогда. Я не говорю, что я любила, или просто, что вы любили меня. Я уверенно говорю: „любили – мы“.
И… не разлюбили… Я знаю, даже тогда, когда мы избегали встреч или искали друг в друге несуществующие пороки, когда встречались случайно на улице и прежде, когда нетерпеливо ждали назначенного часа, когда вы целовали мои глаза и когда я писала вам насмешливые и злые вещи и тогда…
Я убеждена, что мое письмо – ответ на ваши мысли, почти то же могли бы написать и вы мне, потому что сейчас мы приближаемся к тому, чего когда-то избегали или от чего случайно отдалились.
Мы можем сейчас сказать последнее слово. Знаете ли вы о чем я говорю? Последнее слово – это все то, что осталось затаенным и в вас и во мне. Может быть, оно злое, может быть, в нем – все упреки и разочарования; может быть, это – „люблю“ с открытыми глазами и с одним этим словом в мысли; может быть, это – только сознание, что последнее слово еще не сказано? Быть может, – желание сказать его… Или последнее слово это то, когда, поссорившись, не мирятся, а просто продолжают то же, что было и до ссоры?
А может быть, наше последнее слово не было сказано тогда, на берегу Финского залива, когда я капризничала, а вы, нахмуренный, тяготились чем-то?
Ни вы, ни я не сказали друг другу, в чем дело. Может быть, последнее слово – это обман, а может быть, – правда? Не знаю, не хочу угадывать, но верю в то, что, когда говорят „люблю тебя“, должны сказать и последнее слово. Оно стоит рядом и ждет любви. Если не сказано это слово, значит, еще и не было сказано – люблю!
Помните только, что и последнее слово не говорится без „люблю“ и должно оно быть сказано людьми разом. Его нужно найти, если оно не пришло.
Быть может, мое письмо и есть мое прежнее и настоящее последнее слово?
Ваша Кэт».
Екатерина Сергеевна давно кончила свое письмо, но долго еще не могла лечь спать, хотя было не рано. И снова стало по-прежнему тяжело. В течение нескольких минут промелькнула вся жизнь последних двух лет, ясная до мелочей.
Потом вспомнилось, что сегодня целый день шел дождь, что вечером кривлялась «Нинетта из Ниццы». А что будет завтра?
Неужели солнце будет светить в ее комнате и она увидит лучи его – одна?
Глава IIМоре было такое же синее, как небо и по нему пробегали белые волны так же, как по блестящему, точно фаянс, небу мелькали обрывки белых облаков…
По берегу возле купален ходили красные, синие, оранжевые и черные фигуры, стянутые трико или короткими, в складки, костюмами.
Одни уже выкупались, другие чего-то ждали, а третьи просто прогуливались по берегу и глядели на купающихся.
Но все улыбались, согретые солнцем, разбуженные холодной водой и возвращенные хорошей погодой к повседневной жизни.
На открытой террасе кафе, на столбах выходившего в море, все было белое: и платья, и костюмы, и скатерти на столах, чуть шевелившиеся от ветра.
Екатерина Сергеевна допивала кофе. Одной рукой облокотившись о круглое перило, она уносилась мыслями вместе с подымавшимися и опускавшимися волнами. Мысль возникала так же отчетливо, как волна и исчезала, встретившись с другой, такой же большой. Она сменялась ею или разлеталась, как брызги двух повстречавшихся на солнце одинаковых волн.
И не слышала трепыхавшихся совсем близко в воде, не умевших плавать молодых англичанок. Видела только неясно уплывающих вдаль.
Казалось, что сама плыла далеко с ними. Кэт так устала, что не хотелось встать. Становилось жарко. Солнце смотрело прямо в глаза; пришлось их закрыть.
«Но нельзя же вечно так сидеть. Я чуть не забыла, что меня ждут в „Екзельсиоре“ на теннисной площадке», – вспомнила Екатерина Сергеевна и встала.
Успокоилась, увидев, что одета для игры, зашла за ракетой в свой отель, что был почти напротив террасы, взяла со стола письмо, написанное ночью Шаубу.
– Опущу, когда буду возвращаться домой. Пусть пока…
Она положила его в красную замшевую сумочку и пошла вперед, миновав маленький домик почты.
Над кортом, в саду «Excelsior Hotel’я», мелькали мячи, сменяя квадрат за квадратом, попадая в сетку или задевая ее. Звенели ракеты в обнаженных до локтя руках. Обычно скучающие лица загорели на солнце и задорно ловили движения противников, расстегнувших тесные воротники, смело и легко заканчивавших игру.
Кэт ждала, пока ее друзья сойдут с площадки, раскланиваясь издали с обычными партнерами.
По ступенькам из боковых входов гостиницы сходил Борис Николаевич Шауб, еще вчера поздно вечером приехавший сюда.
И без того бледное лицо Кэт побледнело еще больше. Даже глаза посветлели, когда она подала ему похолодевшую руку.
– Как, вы здесь? – едва нашлась спросить, растерявшись, как девочка.
– Вчера приехал, скверно в Петербурге. По дороге в Париж… Нет, не то, я знал, что должен увидеть вас, – наклонившись к ней, уверенно сказал Борис Николаевич.
– И я. Как хорошо! Уйдем отсюда!
И, наскоро переговорив с двумя американками, уже окончившими сет, извинившись и объяснив им что-то по-английски, Кэт ушла с Шаубом.
Пошли завтракать. Еще было рано. Зал был пустой, когда они сели в одном из углов его.
– …И только, почему не раньше, почему не давно, только это поражает меня, – говорил Шауб, заканчивая начатый разговор.
– Не могли ни на чем долго остановиться, – перебивая себя и его, она говорила о Равенне, как ее охватил там внезапно страх смерти и испуг за вымирающие памятники ушедшего, дряхлеющие с каждым днем…
Говорила, как душа становится там серьезней, улыбалась своему сравнению и тут же вспомнила, как убежала из Равенны на Лидо.
– Вечером как-то поехала по равнине далеко вперед, навстречу доносившемуся глухому стону Адриатического моря. Когда почти подъехала к нему, желтоватому, когда позади остался тоже желтоватый воздух и высохшие лиловые болота, – стало вдруг давить какой-то странной силой все то, что осталось похороненным здесь. Казалось, что задыхаешься, захотелось живых людей и солнца…
– Милый друг мой, – тихо проговорил Шауб, целуя ее руку.
Потом заговорили о Баратове. Кэт не знала, где он.
– Не интересуюсь, к чему?
Шауб удивился другому тону, ворвавшемуся в их беседу, как сквозной ветер в комнату.
– Борис Николаевич, в любви – любовь и нежность. А после бывает и жестокость… А если и любви не было? – сказала Кэт.
Они и не заметили, что зал не только успел наполниться и снова совсем опустеть, и как стали приготовлять столики к пятичасовому чаю.
– Неприлично здесь оставаться дольше. Я пойду домой переодеться к вечеру.
– Пообедаем где-нибудь в Венеции, – предложил Шауб.
– Ни за что! Чтобы чувствовать, что есть площадь с голубями и что вот-вот появится мальчишка, а с ним открытки с неизбежными крылатыми львами над книгой?
– В таком случае, пообедаем у вас в ресторане, а вечером выедем на канал послушать серенаду… Я люблю эти поющие, в цветных фонариках, гондолы… Будет темно и не будет видно ни площади, ни львов, ни людей.
– Согласна, серенады ночью единственное, что, несмотря на вычурность, сохранило что-то реальное, а не только служит подражанием старине.
Подходили к ее отелю. Доставая носовой платок, Кэт увидела согнувшийся большой конверт и, простившись с Шаубом, весело, почти улыбаясь, поднялась по лестнице.
А письмо осталось в красной сумочке.