Текст книги "Закон свободы. Повесть о Джерарде Уинстэнли"
Автор книги: Татьяна Павлова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
И еще он понял: те чистые души, которые влачат бремя полуголодной и оскорбляемой на каждом шагу жизни, не могут и после смерти идти в геенну. Даже те, кто по темноте своей заслужил вечный огонь, должны быть в конце концов прощены. Он давно чувствовал, что нечто общее, живое, человеческое и божественное одновременно, заключено в каждом. Нет конченого негодяя на земле, как нет и святого, – в каждом, как в разбойнике благоразумном, живет искра добра и правды. Поэтому спасены будут все!
Об этом он и написал свой первый трактат – «Тайна бога». Бог любит всех людей – такова была главная мысль. Первородный грех – не некое проклятие, тяготеющее над родом людским, а вполне осязаемое зло: это жадность и себялюбие. В сердце прародителя Адама поселился Змий гордости и алчности; все беды и разрушения в мире – от него. Но злого демона этого может одолеть каждый – одолеть внутри себя. И тогда мир снова станет раем. Отвергая свою прошлую – корыстную, плотскую жизнь, он вместе с ней отверг и условия бытия подобных ему, скованных подсчетами прибыли дельцов. Он отрекся от их взгляда на мир, от погони за деньгами. Их миром правит зло алчности и себялюбия – так пусть же оно будет вырвано с корнем из душ всех людей, пусть низвергнется в бездну вместе со всеми установлениями порочного, его порождающего мира.
Он отдавал себе отчет в том, что пишет непростительную ересь. Издавна, еще с елизаветинских времен, утвердилась в Англии кальвинистская доктрина, согласно которой одни ее жители избраны богом, а другие, большинство, навеки прокляты. При этом ученые пасторы, вещавшие с церковных кафедр, недвусмысленно давали понять, что знак мирского благоденствия – одновременно и знак божьего избрания. Значит, проклятыми и обреченными на вечный огонь оказывались именно бедняки, страдальцы и на земле, и за гробом. Против этого-то Джерард Уинстэнли и осмелился поднять голос.
Сегодня ночью он закончил новый трактат, который посвятил «презираемым сынам и дщерям Сиона» – чистым душой беднякам.
Джерард расправил поудобнее свой старенький плащ, брошенный на землю, лег навзничь и поднял глаза к смутному, затянутому облаками небу. Бессонная ночь давала себя знать: тело словно набили соломой. Мысли текли по привычному руслу. Собственно, кто такие святые? Это те, кто имеет в себе дух Христов, тот самый свет, который и он познал по милости божьей. Это не дворяне и не купцы, не лендлорды, законники и пасторы. Это и не солдаты, воюющие оружием плоти. Это неимущие, обездоленные. Те, кто растит хлеб своими руками. Против кого кричат проповедники, кого преследует закон. Страдания очищают им души и делают их воистину детьми света. Вот Джон Полмер, фамилист, он ведь настоящий святой. Кротчайший человек, и мухи не обидит… И Дженни, его жена, – святая женщина. Если бы Сузан хоть немного на нее походила…
В небе кое-где проглядывали голубоватые бледные клочки, рассеянный свет резал глаза; Джерард сомкнул веки, не переставая думать о несовершенстве, о трагическом изъяне в окружающей его жизни…
Он увидел перед собой Сузан: она сидела у окна и вышивала. Лицо ее было спокойно – так спокойно и весело, как никогда не бывало в последний год их жизни. Он хотел подойти к ней и погладить открытую шею с завитками темных волос и плечи под яркой косынкой. Он желал ее и боялся. Он знал, что теперь у них будет дитя; все горести и мучительные несогласия ушли, будущий неведомый младенец все разрешил и чудесным обратил расставил по местам.
– Сузан, – сказал он, подходя к ней и несмело протягивая руку. – Сузан, как хорошо.
Она подняла к нему довольное гладкое лицо, губы раздвинулись в улыбке, и он вдруг увидел два ряда сверкающих золотых зубов у нее во рту. Это неприятно пугало, у нее никогда не было золотых зубов. Он не любил золота – наглого знака материального преуспеяния.
А она, продолжая улыбаться все шире, все ослепительнее, крепко взяла его за левую руку и стала сжимать запястье. Он взглянул и увидел, что рука ее, словно змея, трижды обвилась вокруг его предплечья и ползет все дальше, теперь направляясь к сердцу. И тут его осенило: Сузан имела несомненное отношение к Змию. Как же он раньше не догадался! Может быть, она сама и была Змием, духом плоти, отравившим мир, соблазнившим его своей бесстыдной прелестью?
Перед ним вдруг возникло лицо ее отца, который сокрушенно качал головой, как бы соглашаясь с ним: что поделаешь, что поделаешь… А рука-змея, холодная и неумолимая, уже добралась до сердца и, как бы пробуя силу, стала тихонько сжимать его… больше… больше… Смертный ужас обдал его холодным потом, он захрипел, ловя ртом воздух, и проснулся.
Солнце било в глаза. Сырость весенней земли прошла сквозь плащ и одежду. Джерард сел, помотал головой, оглянулся на стадо и увидел, что по дороге к нему поднимаются две фигуры.
2. ПОД СТАРЫМ ДУБОМ
Элизабет смотрела на этого человека во все глаза. В лице его больше всего поражало выражение скрытого страдания.
С той памятной ноябрьской ночи она ни на минуту не забывала о нем. Просыпаясь утром в своей чистенькой комнатке на втором этаже, она первым делом вспоминала о том, кто назывался Джерардом Уинстэнли. Среди деревенского безлюдья он казался ей необыкновенным, таинственным. В течение всего дня память дарила ей то одно, то другое его слово, усмешку, жест. Она открывала свои книги и в них встречала мысли, поразительно схожие с тем, что он говорил. А вечером, уже после молитвы, когда она закрывала глаза, перед ней выплывало едва различимое в темноте под черной шляпой его лицо.
Она поняла, почему черты его показались ей тогда знакомыми. Гуляя летом по дальним верескам, мечтая или размышляя о прочитанном, она, конечно, не раз встречала его. Он сидел под деревом, а вокруг бродили коровы. Но он совсем не был похож на пастуха. Красивая голова с тяжелым затылком, задумчивое лицо и осанка независимого человека не вязались с убогой одеждой, с этим кнутом в руке.
Теперь она ловила все, что говорили соседи и слуги о сектантах, о приезжих проповедниках и пастухах. И узнала, что Уинстэнли прибыл в Уолтон из Лондона лет пять назад, что в Лондоне он был купцом, торговал платьем, но, обманутый компаньоном, разорился.
Больше всего сведений приносил Джон. Как и сестра, взволнованный ночной беседой, он старался разузнать о своем новом знакомом подробнее. И выяснил, что богоданный его учитель живет на окраине села Уолтон, в семи милях от Кобэма, в лачуге у старого метельщика. Что пригласили его сюда фамилисты Полмеры, его друзья. Что он нанялся пасти скот к сельской общине, но пастушеское дело для него – всего лишь крест, искус, добровольно принятый на себя тем, кто видит в бедняке сына божия, человека святого и себе брата.
И вот они сидели под деревом, на расстеленном плаще, и говорили, будто только вчера расстались.
– Вот вы сказали, все спасутся? – спрашивал Джон. – И как же тогда мы будем жить?
– Знаешь, я думаю, все мы изменимся, совсем изменимся. Сейчас мы отравлены страстями. Наше тело, все части его, как и помыслы и душа, порочны. Мы умираем, нас кладут в землю, и прах наш, разлагаясь, передает свои пороки земле, земля – растениям, те – животным, а от них – снова людям. Так порча дьявольская множится, дух слабеет.
– И это можно исправить?
– Можно. Когда злоба и алчность уйдут из наших душ, сама плоть, все четыре ее стихии преобразятся. И с нею – вся вселенная. Солнце, и Луна, и звезды исчезнут или станут другими.
Элизабет улыбнулась. Да он – мечтатель. Она осторожно спросила:
– Но прежде мы должны умереть?
Уинстэнли живо обернулся и впервые посмотрел ей в глаза.
– Совсем нет, мисс. Это все попы выдумали ради корысти. Они обещают бедняку справедливость только после смерти, а здесь пусть терпит унижения и покоряется. Нет! – он как будто рассердился. – Они лгут, трижды лгут, говоря, что все обещания Библии имеют лишь символический смысл. Мы все, живые, вот этими руками должны строить Новый Иерусалим и преображать любовью самих себя и эту землю.
Он протянул вперед руки, Элизабет взглянула – небольшие твердые ладони. Ей захотелось дотронуться до них. Она подняла глаза и опять натолкнулась на внимательный и спокойный взгляд.
– Мы оскорбляем Творца, – продолжал он, – когда считаем, что так и должно быть, тираны угнетают бедняков, одни наслаждаются роскошью, у других отнимают последнее. Позор тем христианам, которые на словах проповедуют любовь и при этом обирают бедных. Законы земли и небес нераздельны.
– А что надо делать, чтобы оно скорее пришло? Это царство? – спросил Джон.
– Ищи света в себе самом. Всегда поступай по совести. Не терпи неправды.
Они не заметили, как потемнело, и, только когда дождь заструился по лицам и платью, опомнились, встали. Старый дуб не мог послужить им защитой – листва еще не раскрылась вполне. Уинстэнли прижался спиной к могучему корявому стволу, поднял над головой плащ, и все трое, придвинувшись, укрылись под ним.
Дождь припустил, коровы сгрудились в кучу, похолодало. По холму святого Георгия без дороги, галопом скакал всадник в армейском мундире – скакал прямо к дубу. Джон вдруг выскочил из-под плаща.
– Генри! – завопил он и принялся выплясывать по грязи. Потом стремительно бросился к брату.
Румяный мокрый Генри с блестящими глазами, широко улыбаясь, остановил коня, соскочил, поклонился сестре и Уинстэнли.
– Я искал вас по всему холму…
– Мистер Уинстэнли, это мой брат, Генри Годфилд, – поспешно отстраняясь и покраснев, проговорила Элизабет. – Генри, это мистер Уинстэнли… Ты надолго?
– Да нет… Я на юг еду… И дал крюк, чтобы вас повидать. Дома мне сказали, что вы гуляете, вот я вас и разыскиваю.
– Ты из Лондона?
– Нет, из Виндзора. Мы теперь там стоим, и армейский Совет тоже там.
– Что слышно в Совете, мистер Годфилд?
Генри широко улыбнулся.
– Да там-то все в порядке. Мы теперь все друзья – генералы, индепенденты, левеллеры… Из тюрьмы всех выпустили… – мгновенная тень пробежала по его лицу. – Генерал Кромвель обед в нашу честь давал.
– В вашу честь?
– Ну не в мою, конечно, но всех собрал, кто за республику: и мистера Ледло, и мистера Вэна-младшего… Отец говорил: спорили они, спорили, а потом давай подушками кидаться.
Генри лукавил: на самом деле все тревожнее становилось в Англии. Король, бежавший в ноябре на остров Уайт, вел оттуда тайные переговоры с шотландцами, в то же время коварно обещая уступки членам парламента. Кавалеры несколько раз пытались освободить монарха из-под стражи. В марте на улицах Лондона они открыто распивали вино за здоровье его величества. А в начале апреля против обманутой черни, высыпавшей на улицы с криком «Бог и король!», были двинуты боевые силы генерала Айртона. Ходили слухи о бунтах в Уилтшире, о скандале, учиненном роялистами во время игры в мяч в Кенте, о побеге из-под стражи второго сына короля, герцога Йорка… В воздухе пахло новой войной. А Кромвель добивался единства Армии и парламента, пресвитериан, индепендентов и левеллеров. Именно для этого он собрал у себя дома, на Кинг-стрит, совещание. Но и тогда он еще не знал, как поступить с монархией. И как только республиканцы открыто заявили, что короля следует призвать к суду за пролитую кровь, победоносный генерал, не находя ответа, запустил подушкой в голову Ледло, самого твердого из них. Но как скажешь об этом при постороннем, бедно одетом человеке?
Сестра будто прочла его мысли.
– Генри, милый, – поспешно проговорила она, – ты можешь все рассказать, будь спокоен… Мистер Уинстэнли – друг… Что в Лондоне? Что отец?
Генри взглянул в лицо незнакомцу. Необыкновенное лицо; оно светилось таким пониманием, такой мягкой сердечностью и внутренней силой, что он вдруг почувствовал полное, радостное доверие к этому человеку. Придвинулся ближе и заговорил страстным шепотом:
– С королем теперь все… Все отношения прерваны. Еще перед рождеством Кромвелю донесли, что он договорился с шотландцами. Их войска должны войти в Англию. Все секты будут запрещены – анабаптисты, броунисты, индепенденты даже… На три года вводится пресвитерианская церковь.
– Как это? – не выдержал Джон. – Давно ведь уже свобода веры!
– Тише ты, свобода! Слушай. За это шотландцы обещали завоевать ему трон – с оружием в руках, понял?
– Боже праведный! Генри, опять война будет?
– Не знаю, Бетти, но думаю, что к этому идет. Когда о договоре стало известно, в парламенте шум поднялся страшный. Сам Кромвель – он раньше еще пытался договориться с королем – встал и говорит: «Король – такой двоедушный, такой фальшивый человек, ему нельзя верить. Настал, говорит, час, когда парламент должен сам управлять государством».
– Они хотят вообще упразднить монархию?
– Нет, мистер Уинстэнли, не думаю. То есть кое-кто хочет, конечно. В парламенте Томас Рот, я не знаю, кто он такой, сказал: «Господи боже, избави меня от дьяволов и королей. Любое правительство лучше королевского». Но Кромвель, по-моему, хочет только Карла низложить, а монархию оставить. Говорят, они собираются ввести регентство, чтобы правил совет, а королем поставить принца Джеймса.
– Герцога Йорка? Да ему пятнадцать лет, как мне.
– Это им и нужно. Он будет царствовать, а они – править.
– А с Карлом как?
– Армия в Виндзоре выпустила декларацию о привлечении его к суду. А сколько петиций приходит! Из Бекингемшира, Сомерсетшира…
– Чего же хочет Армия?
– Свободы! Мы хотим, чтобы Англией правил парламент, избранный всеми свободными англичанами, достигшими двадцати одного года. Мужчинами, конечно. Ни король, ни лорды не могут влиять на решения этого парламента. Парламент избирается заново каждый год, чтобы одни и те же люди не сидели долго у власти. Парламент подотчетен народу, потому что верховный суверен – только народ. Народ свободен верить так, как он хочет. Никто не может принудить его идти воевать. Ему прощается все, что сделано в минувшей войне, – ну, разрушения, всякий ущерб, потравы… Что еще? Никого не судят за слова, как при короле.
– И это – вся ваша свобода?
– Почему вы так говорите? – Генри обиделся. – Это самый справедливый закон, «Народное соглашение». Он дает настоящую свободу. Перед ним равны все, он обязателен для каждого, и любые земли, богатства, должности, знатность и прочее перед ним – ничто. Какая еще может быть свобода?
– Скажите, а вправду все мужчины без исключения будут избирать в парламент? До последнего бедняка?
– Ну нет, не совсем… То есть сначала хотели, чтобы все поголовно, но потом решили, что слуг надо исключить – ведь их хозяин заставит голосовать так, как ему нужно.
– Ага, значит, все, кто находится в услужении – дворовые слуги, ученики, подмастерья, – исключаются. А сельские батраки – вы их тоже причисляете к слугам?
– Батраков – тоже… – Генри терял уверенность, – всех, кто получает плату за труд. И кто содержится за счет прихода.
– И это свобода? Слуги, батраки, работники за плату, бедняки, получающие приходское пособие, женщины – четыре пятых взрослого населения. Вы лишаете их избирательных прав. Может, и равенство перед законом на них не распространяется? Ведь они зависят от хозяина, и значит, несамостоятельны в суждении? Нет, дорогой мистер Годфилд, это не свобода!
– Свобода – это… – вдруг выпалил Джон, – это когда всем все можно! Ничего не запрещается! Каждый делает, что хочет!.. – Он бросил взгляд на Уинстэнли и поспешно добавил: – По совести, конечно.
Генри отмахнулся от брата.
– Помолчи… А вы что, хотите дать свободу вообще всем, и женщинам тоже? Вы хотите, чтобы последний нищий и мастеровой избирали в парламент? Но они неграмотны, ничего не знают…
– Ну, книжная ученость еще не самое главное. Но если говорить о справедливости, то страной управлять должны, конечно, все ее жители. Смотрите, что получается: вы отмените привилегии, титулы, наследственное пэрство. У власти ежегодно будут сменяться хозяева – те, кто имеет собственность, слуг. Но жизнь, сама жизнь людей, изменится ли она? Вряд ли: один по-прежнему будет трудиться в поте лица, другой бездельничать и купаться и роскоши. Лорды будут обирать бедняков, ставить изгороди на общинной земле, требовать штрафы. Нищие страдальцы – бродить по дорогам, терпеть гонения. Бродяги – красть и попрошайничать. Это ваша свобода?
Генри молчал. Рука нервно подергивала перевязь. Элизабет и Джон переглянулись. Все трое совсем забыли о дожде, который не переставала сеять туча; они так увлеклись, что не чувствовали странности этого разговора в дождь, под дубом, близ стада. Впрочем, вся Англия эти годы жила в напряженных исканиях. Возвышенные споры о политике и вере, о судьбах монархии и церкви, о грядущем веке велись повсюду – в гостиницах, тавернах, казармах, на улицах, на базарных площадях и просто на лугах и дорогах, под открытым небом.
– Мистер Уинстэнли, расскажите про конец света, – попросил Джон, желая прервать неловкое молчание.
Никто его не услышал.
– Что же вы предлагаете? – бросил Генри.
Уинстэнли поднял голову, морщины на его лбу разгладились. Глядя вдаль на просветлевшее над горизонтом небо и будто не видя никого вокруг, он заговорил:
– Пока ждать. Господь сам просветит нас. А свобода? Мы можем быть посажены в клетку – и все же остаться свободными. Мы можем жить в хоромах, услаждать свои вожделения, делать все, что пожелаем, – и оставаться рабами своих страстей. Истинная любовь – это свобода от собственного себялюбия. Обретя ее, мы обретем и новый совершенный мир…
Дождь перестал, вечерняя желтоватая полоска проступила сквозь облака на западе. Генри почудилось, что он вот-вот поймет что-то очень важное, о чем не задумывался прежде. Но это «что-то» не давалось, ускользало.
– Генри, а сам ты куда? – спросила Элизабет.
Он встрепенулся:
– Я на юг еду. Гонцом от самого… С бумагой. – Он важно похлопал себя по груди, взглянул исподлобья на Уинстэнли. – На остров Уайт. Джон, чтобы никому, слышишь? Там неспокойно. Раскрыт заговор. А комендантом там – мистер Хэммонд, кузен Кромвеля. Я везу ему письмо.
– От самого Кромвеля? Ух ты!
Генри в ответ надвинул шляпу на нос брата. Заступничество отца и нынешние милости Кромвеля царапали ему совесть. Он будто предал кого-то. Кого? Дика Арнольда? Капитана Брея, капрала? Но и они все, кроме Дика, сейчас на свободе, и они в фаворе. Времена меняются. Он посуровел:
– Неспокойно в стране. В Уэльсе восстание: поднялись кавалеры, того и гляди туда подойдет флот принца Уэльского. В Лондоне заговоры. Шотландцы стягивают войска к границе.
Он подтянул перевязь, поправил пистолет за поясом, свистнул, подзывая коня.
– Я поеду. Вы в городе не говорите, что меня встретили. Чтоб разговоров лишних не было…
Он сорвал шляпу и низко поклонился. Потом вскочил в седло, поднял руку, прощаясь, и с места пустил коня в галоп.
3. АПРЕЛЬ
Как, отчего, повинуясь какой тайной, неизбывной потребности нашего сердца рождается любовь? И почему мы не вольны в своем избрании? И есть ли законы, познав которые, можно научиться управлять чувствами и заставить свой пульс биться ровно, а речи и поступки подчинять разуму? И откуда нерешительность, и мучительный стыд, бросающий кровь в лицо, и невозможность говорить просто?
Элизабет не знала точно, когда это началось. Может быть, в таверне, когда она увидела его впервые? Или во время разговора с Джоном и Генри, когда она, молчаливая, как и подобает девице в мужских разговорах, всматривалась в его лицо, освещенное неведомой внутренней жизнью? Или в тот момент, когда он остановил на ней внимательные глаза? Глаза были светлые, небольшие. От их прямого взгляда ей стало не по себе.
С того самого мига он, как ей казалось, говорил не только для Джона и Генри, но и для нее. Он увидел ее, она почувствовала это всем своим существом и загорелась.
И сразу то, что было просто и естественно в начале, стало невозможным. Раньше Элизабет расспрашивала о нем с легким сердцем – чистый человеческий интерес вел ее. Теперь спросить было почему-то стыдно. Еще утром они с Джоном, гуляя, говорили о нем и разыскивали его, даже задали вопрос встречному йомену, где бы они могли найти мистера Уинстэнли, и тот махнул рукой на холм святого Георгия. Теперь же, после этого взгляда, сказать брату «пойдем, мне хочется поговорить с ним», она ни за что не смогла бы. Но мысль о нем неотступно сидела в ней, тянула за душу, заставляла постоянно искать встречи.
Шла весна, трава зазеленела ярче, дорожки кое-где начали подсыхать, и Элизабет выходила из дому сразу после завтрака, не обращая внимания на ворчание мачехи: «Одна гуляешь, нет бы пойти с сестрами в город, как люди ходят, а то все по лугам да по верескам…» Мокрое солнце проглядывало сквозь облака и заставляло счастливо щурить глаза, первые бабочки кружились над пропитанной влагой землей, трава благоухала… Элизабет шла всегда в одну сторону – к мосту через Моль, у которого она встретила тогда ночью странных путников. За мостом было болотце, потом роща, а за ней поднимался постепенно и важно холм святого Георгия, общинная земля, на которой паслись коровы.
Уже когда она ступала на выщербленные бревна моста, мысль, что она может встретить Уинстэнли, мучительной горячей волной заливала грудь. И тем не менее она шла, с решимостью отчаяния переходила мост, подобрав юбку, перескакивала по кочкам болотце, пересекала редкую светлую рощицу и, сдерживая дыхание, начинала подниматься в гору… И никогда не доходила доверху. Одной, ни с того ни с сего явиться к нему? И что сказать? Она не могла решиться.
Будь еще жива мать, она, может быть, сумела бы научить ее лукавым женским уловкам, которые так изысканно и легко умели применять кокетки прошлого века. Но мать умерла слишком рано. А суровая чистота отцовского воспитания научила ее только прямоте.
Выручил Джон. На пятнадцатом году жизни мальчики начинают интересоваться главными вопросами бытия. А великие перемены, которые переживала Англия, рождали недоумение. Каков смысл единоличной королевской власти? Для чего парламент восстал на короля? Кто прав: левеллеры, сторонники Лилберна, к которым принадлежал его брат Генри, или индепенденты – те, кто, как отец его, шли за Кромвелем? Правда ли, что одни люди спасутся и попадут в рай, а другие, как ни старайся, будут вечно гореть в адском огне? Или правы сектанты, и спасены будут все? И главное – какое место он, Джон Годфилд, должен занять в этой потрясающей драме?
С раннего детства он привык соотносить все события своей жизни с образами священной истории; по ней он судил окружающих, оценивал настоящее, мечтал о будущем… Какое оно, это будущее, что их ожидает? Дома никто не мог ответить ему; школа и церковь долбили одно и то же, там было скучно. Таверна влекла и пугала, а жгучий интерес ко всему, что происходило в стране, жгучий, пристрастный интерес, не ведающий преград, заставлял искать ответа.
Как-то в субботу, уже после ужина, он подошел к Элизабет с таинственным видом и косящими рассеянными глазами.
– Пойдем завтра на холм, поговорим с мистером Уинстэнли?
Она кивнула, стараясь не выдать радости.
И утром, после проповеди, едва дождавшись конца постного воскресного завтрака, она вышла с братом из дому и пошла знакомым хоженым путем – к мосту через Моль, через болотце, в рощу, уже начинавшую зеленеть, к холму святого Георгия. Сердце ее замирало.
Когда выбрались из рощи, стало суше. Прошлогодний вереск выпрямлял побеги, над холмом звенели жаворонки.
И вот она снова видит его, и одно это делает ее счастливой. Сидеть подле него под зеленеющим дубом на расстеленном старом плаще, смотреть и слушать – что может быть лучше?
Она радостно отметила про себя, как оживилось его лицо, когда он их увидел, с какой готовностью он вскочил, поклонился, не снимая шляпы, усадил их, спросил о доме. И с какой жадностью они стали говорить! Как будто важнее этой ткани из слов и мыслей, которую они ткали вместе, втроем, с живым пристрастным интересом, не было ничего на свете.
– Все будут спасены, – говорил Уинстэнли, ласково поглядывая на мальчика. – Все живущие могут надеяться на спасение, и все могут достичь его.
Лицо Джона приняло лукавое выражение.
– Значит, если бог спасет каждого, то я могу жить, как мне хочется, – есть, пить, веселиться и делать все, что угодно! Я божье создание и все равно буду спасен!
– Нет, мой друг. Грех сам по себе – форма рабства. Если ты посвятишь жизнь только удовольствиям, тебя накажут не вечные муки за гробом, а больная совесть в этой жизни – страдания более нестерпимые, чем если тебе вырвут правый глаз или отрежут правую руку. И болезни тела – результат невоздержанности. Нет, свобода – в добровольном отказе от низменных радостей.
– Свобода… Свобода должна быть для всех, это ясно. Но шотландцы наступают с севера, роялисты восстали на западе. Если сейчас объявить свободу – тогда нас завоюют? И вообще никакой свободы не будет?
– Может, для свободы время еще не настало? – отважилась Элизабет.
– Друзья мои, великая битва идет везде, идет действительная реформация – реформация всего, что создал Творец. Поэтому силы зла восстают с особенной яростью. Тех, кто преследует святых работников, ведет сам дьявол, князь плоти.
– Но ведь со злом надо бороться? Если роялисты и шотландцы – слуги дьявола, их надо убивать?
– Ах, Джон, как много люди убивали друг друга, стремясь к правде! Не земным, не плотским оружием надо поражать врагов. Только меч любви сокрушит неправду. Силу плоти мы должны одолеть силой духа.
Он оглядел их с радостной, почти детской улыбкой.
– Я недавно написал книгу, друзья мои. Это не ученый трактат и не богословское сочинение, хотя я и толкую откровение Иоанна. В нем речь о нас с вами, о простых людях. Я стараюсь опираться не на букву, а на свой опыт и здравый смысл. А он говорит мне, что для бедняков, единственно достойных и мирных людей на земле, скоро настанет новое царство. Они уже и сейчас поднимаются подобно росе под солнцем. Всякое угнетение, несправедливость, ложные формы богослужения будут разрушены. И правосудие потечет по нашим улицам, как поток, и справедливость – как река… Это будет веселый мир, друзья мои, мы увидим добрые времена. Надо только уметь ждать. Ибо не месть, тюрьмы, штрафы, сражения одолевают смятенный дух, но мягкий ответ, любовь и кротость, терпение и справедливость…
Элизабет была прилежной ученицей и хорошо усвоила уроки, которые в детстве давал ей отец, а позднее – кальвинистский пастор. Эти уроки никак не соглашались с тем, что говорил сейчас Уинстэнли.
– Позвольте, сэр. Господь всегда учил повиноваться его велениям. И это он заставляет нас бороться со злом, ожесточает против врагов, делает нас стойкими и суровыми, даже жестокими, чтобы покарать нечестивых.
– Дорогая мисс Годфилд, нельзя смотреть на бога, как на короля или полководца. Он повелел – вы пошли и исполнили. Бог – это ваш собственный высший разум, это любовь, всеохватная вселенская любовь, которая просыпается в вашем сердце.
– А как же во имя любви рыцари сражались?
– Джон, пойми, любовь победит сама! Она не самоутверждение, а самоотречение, ты чувствуешь разницу? Откажись от себя – и ты победишь. В каждом деле, самом трудном и запутанном, единственный наверняка благородный выход – пожертвовать собой. Но это и есть дело, это и есть служение правде. Весна не придет сама собой, по мановению руки господней. Настала пора от слов перейти к делу. Царство небесное должны строить на земле сами люди. Все должны работать, сознательно и терпеливо, чтобы уничтожить зло в себе и в мире…
Так они говорили долго, вкладывая в свои слова самые сокровенные силы души и с пристрастием вслушиваясь в речи друг друга. Элизабет нравилось все, что говорил Уинстэнли. Она иной раз нарочно не соглашалась или выражала сомнение, чтобы он только развил свою мысль еще полнее.
Но к этому примешивалось и другое. Ей казалось, что помимо главного, открытого смысла, в их разговоре присутствует иной, не понятный Джону мотив. В речах Уинстэнли она жадно ловила и находила тайные, но ясно читаемые, только к ней обращенные намеки.
Нет, не случайно он так много говорил о любви. Бог, говорил он, – это высочайший непостижимый дух, живой свет, главное свойство которого – любовь. Она проявляет себя в великой мудрости природы, но более всего – в человеке, побуждая его к справедливости и добру.
И каждый раз, когда он взглядывал на девушку, ей чудился свет любви в его глазах – любви не только к вселенной и всему живущему, но и к ней, Элизабет. Она поднимала ему навстречу глаза, и ничего не было прекраснее этих мгновений.
Лицо его с бороздами страдания на лбу и возле рта омрачалось, глаза делались холодными, когда он говорил о трагической несправедливости, царящей в мире.
– Если бы люди могли взглянуть в себя и теми же глазами посмотреть на мир, окружающий их… Они увидели бы одно и то же: смесь невежества, гордости, себялюбия, тиранства и пустых разговоров везде – в государствах, в советах, церквах. Эту дьявольскую власть надо сокрушить, вырвать с корнем, особенно в церкви.
– Ну что я говорил! – ликовал Джон, – Правильно, значит, надо сражаться!
– Да, сражаться, но не убивая. Зло порождает только зло. И так уже Англия потрясена до основания и залита кровью. Нет, священники, епископы и ученые сами сложат с себя полномочия, когда увидят, что низшие люди, глупцы в глазах этого мира, говорят языком истины. Ложные власти и угнетатели должны быть низвергнуты не тюрьмами и бичами, а словом правды. А главный враг правды – воображение. Оно рождает ложное представление об отделенности бога от людей, а людей – друг от друга. Оно приводит к алчности и эгоизму.
– Почему воображение? – недоумевала Элизабет.
– Человек вообразил себя владыкой мира. Ему все доступно, все позволено. Он ищет счастья и удовольствий – и только. Но слепец! Он не понимает, что не в человеческой своей природе надо искать опоры. Внезапное несчастье, разорение, болезнь – и мир наслаждений рушится. Отсюда страхи, сомнения. Отсюда раздоры и войны. Воображение создало и лживую церковь, и пустые чванные догмы, и обряды, и букву, которая убивает.
Глаза его устремлялись поверх зеленеющих лугов, к туманным холмам на горизонте, и девушке чудилось, что именно ее он упрекает, предостерегает. И правда, не поддалась ли и она силе воображения? Может, ей только кажется, что земное чувство заставляет его так внимательно смотреть на нее и улыбаться?
Он наклонился к Джону и спросил усмехаясь:
– Ты думаешь, что Христос – человек, живший шестнадцать веков назад в Палестине, а дьявол – некий субъект с хвостом и рогами? Нет, это склонности добра и зла, духа и плоти внутри нас.
– Но дьявол, – бледнел и косил глазами Джон, – ведь он существует? Ведь это он толкает ко злу, нашептывает дурные мысли?