Текст книги "Закон свободы. Повесть о Джерарде Уинстэнли"
Автор книги: Татьяна Павлова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Тем временем кто-то уже догадался принести соломы; ее подложили под стены и под порог, запихали в зияющие прорубленные дыры, и скоро дым стал обволакивать жилище диггеров. Языки пламени поскакали по стенам – сначала робко, потом все веселее, веселее, выше; дерево затрещало, разбрызгивая искры.
Диггеры стояли в стороне, глядя на разрушение. Ни один из них не шевельнулся, чтобы спасти дом. Только Джон дернулся было, когда пастор нанес первый удар, но Уинстэнли остановил его. Он начал что-то говорить, и все они, несколько мужчин, женщины и дети, сгрудились вокруг него и слушали. Когда же дом запылал, они запели.
Вы, диггеры славные, встаньте скорей,
Диггеры славные, встаньте скорей!
Трудом вашим пустоши вновь расцветут,
И пусть кавалеры бесчестят ваш труд,
Встаньте, о, встаньте скорей!
Голоса были слабые, хрипловатые. Люди замерзли, стоя на холоде. Но песня звучала. Старательные детские голоса переплетались с мужскими, и мужские крепли, одушевляясь.
Ваш дом они рушат, встаньте скорей,
Дом они рушат, встаньте скорей.
Ваш дом они рушат, и щепки летят,
Они запугать тем весь город хотят.
Но джентри падут, а венец обретут
Диггеры, встаньте же все!
Джилс Чайлд, который так и продолжал стоять в стороне, подвинулся ближе, прислушиваясь. Глэдмен склонил лицо к холке коня и не поднял его, пока дом не догорел дотла.
Когда факелом занялась крыша, разрушители отскочили и тоже замерли в праздности; отсветы огня плясали на их разгоряченных лицах. Никто не разговаривал и не смотрел друг на друга. И только Платтен, не стесняясь, ликовал. Он топтался на оттаявшей земле, потирал руки, толкал в бок Неда Саттона, и тот тоже смеялся невесело, заражаясь его дикой радостью.
Соломенная крыша пылала, огненным столбом уходя в небо. Огонь дошел, казалось, до высшего неистовства, языки пламени вскидывались вверх, а навстречу им не переставая сеялась морозная крупа. Стало жарко; люди отходили подальше от пожара, заслоняясь от искр и дыма. Но песня не умолкала.
С плугами, мотыгами встаньте скорей,
С плугами, мотыгами встаньте скорей.
Чтоб вольность и право свое охранять,
Его кавалеры желают отнять, —
Свободу отнять, бедняков убивать,
Диггеры, встаньте скорей!
Она звучала и дальше, когда от дома остался только тлеющий фундамент. Будто служила невидимой защитой.
Шериф, шевельнувшись наконец под засыпанным снегом плащом, обернулся к офицеру и сказал, что, по его мнению, можно расходиться. Глэдмен, будто только и ждал, с силой хлестнул коня и первым поскакал прочь впереди своего отряда. За ним не спеша двинулся шериф.
В руке Платтена заблестели деньги.
– Молодцы, – сказал он арендаторам. – Господь вас не забудет. Вот десять шиллингов… Можете выпить за успех правого дела.
Он подмигнул Неду и высыпал деньги в горевшую ладонь его брата.
Йомены подняли топоры и пошли прочь от тлевших остатков диггерского дома. Они не смели взглянуть друг на друга, не смели произнести слова, пока хозяева их, лорд и бейлиф, стояли тут же. Так собака, которую держат в страхе, когда хозяин дает ей кость и стоит над нею с хлыстом, глодает, и смотрит вверх, и виляет хвостом… И только когда Нед и пастор сели в тяжелую заснеженную карету и покатили вниз, они, уже уходя, осмелились посмотреть на ту почти призрачную в меркнущем свете тусклого дня кучку мужчин, женщин и детей, которые стояли и все пели свою песню под сыпавшей на них холодной снежной крупой.
На другой день в сумерках два солдата и три крестьянина подошли к одинокой хижине Полмеров, о которой накануне, казалось, все забыли. Теперь она одна сиротливо высилась на холме среди присыпанных снегом головешек и остатков сгоревшего дома. Один из солдат был рослый добродушный капрал Дик, которого Глэдмен послал посмотреть, как обстоят дела на холме. Цинику и весельчаку Глэдмену не хотелось самому глядеть на развалины.
Поднимаясь на холм, Дик догнал трех крестьян и солдата из гарнизона капитана Стрэви. По их словам, они тоже шли посмотреть на последствия вчерашнего.
На холме под дубом не было ни души. Пепелище казалось мертвым. Они подошли к темной хижине и постучали. Открыла Дженни, лицо ее было бледным, потухшим.
– Хозяин лежит, – сказала она. – Лихорадка. Что вам угодно?
– Не бойтесь, добрая женщина, – сказал Дик. Он неловко дотронулся до красной замерзшей ладошки Дженни: в ладошку легло несколько монет. Она подняла измученные глаза, и подобие улыбки тронуло ее губы.
– Спасибо, – сказала она тихо и опустила голову.
– Да что там, – тоже потупился Дик, – вы нас… простите… Вы не думайте, что все мы такие звери, – говорил он, переминаясь с ноги на ногу. Ему и вправду было жаль эту маленькую женщину с большими горестными глазами. Он стеснялся перед ней своей силы, своей сытости, своего высокого роста. – Многие из солдат, да и йомены вас жалеют… Даже шериф вчера выразил недовольство…
Он быстро подошел к коню, вскочил в седло, махнул на прощание рукой и исчез в морозной мгле вечера. Дженни проводила глазами его широкую спину и пошла в дом.
– Куда?! Давай выходи! И кто там еще в доме – все вон!
Солдат из гарнизона Стрэви грубо повернул ее за плечо. Она посмотрела в темное лицо и ужаснулась.
– Давай, давай, нечего таращиться! Нам приказано порушить здесь все, поняла? Живо выводи своих хворых!
Через минуту Полмер вышел из дома, пошатываясь и держа за руку закутанную до бровей девочку лет двенадцати. Он подошел к солдату:
– Добрый человек, куда ж нам идти-то? Где теперь жить? Его милость лорд Платтен запретил мне возвращаться в мою-то хижину. Вот я и поселился здесь… И захворал… – он закашлялся.
– Ничего не знаю, приказано! – солдат обернулся к крестьянам. – Эй вы! Давайте рубите, да поживее!
Трое нехотя взялись за топоры, и скоро ветхая хижина поникла, пала под их ударами. Обломки досок посыпались на землю, соломенная крыша рухнула вбок, обнажая покосившиеся, наскоро сбитые ребра стропил.
Полмер повернул девочку к себе и прижал ее лицо к груди. Дженни утирала слезы.
Огня не понадобилось. Разметав для порядка обломки, четверо поспешно ушли. Работа не доставила им удовольствия. Они жили на земле лорда и привыкли к тому, что правды на земле искать нечего. Нет ее, этой правды. И потому выжить может только тот, кто терпит молча, гнет спину и не противится. И когда лорд пригрозил им, что выгонит вон со своей земли и пустит по миру, они покорились. Нехотя повинуясь злым окрикам солдата, они рубили доски и топтали обломки, зная в глубине души, что делают черное дело.
Когда они ушли, было уже совсем темно. Ветер усилился. Дженни вытащила откуда-то из-под обломков большую тряпку. Потом стала разгребать мусор, собирать и складывать в эту тряпку то, что уцелело от погрома – оловянную кружку, котелок для воды, ухват… В темноте искать было трудно, и Полмер, отпустив наконец от себя девочку, попытался развести огонь. Ему долго это не удавалось, но в конце концов костерок затрещал, съедая остатки их дома. При его скупых отблесках они стали втроем разбирать, раскапывать рухлядь, пытаясь спасти уцелевшее. Холодная ноябрьская ночь засыпала их снежной крупой.
3. РОЖДЕСТВО
– Это не христиане! – говорил Роберт Костер, и глаза его горели нехорошим лихорадочным блеском. – Проклятье! Я отсиживался в этой лощине. Мне бы шпагу в руки и силу, я бы им показал суд божий!
– Сила наша не в шпаге. Мы должны держаться друг за друга и продолжать то дело, которое начали. Во что бы то ни стало продолжать. Стоит нам применить оружие, и нас сметут с лица земли, как смели твоих левеллеров.
Генри, которого все звали теперь Робертом Костером, и Джерард сидели в крохотной темной хижине. С холма святого Георгия пришлось уйти. За два дня и две ночи под крутым берегом Моля, над слегка прихваченной льдом старицей выросли четыре крохотных хижины, наподобие телячьих хлевов. Прямо на земляном полу из досок и соломы устроили постели, перевернутый ящик или пень служил столом. Обогревались лучиной, жаровней и несколькими глиняными грелками. Очаг устроили один на всех, в самой большой хижине; там женщины варили пищу.
Хуже всего было с едой. Когда Джекоб Хард и Хогрилл, подсчитав скудные гроши в общем кошельке, пошли в лавку купить хлеба и мяса, им отказали.
– Нет для вас ничего, ступайте своей дорогой, – сказал хозяин, суетливый, всегда чем-то обеспокоенный человек.
– Но мы заплатим! Вот, у нас есть деньги!..
– Идите, идите. Не велено. Приказано ничего не отпускать.
На верхнем конце Кобэма – то же. Платтен и бейлиф с утра послали слуг по всему городу с приказом не давать диггерам ни жилища, ни пропитания, ни фуража. И трусливые лавочники, арендаторы и соседи лордов, боялись ослушаться. Посланные вернулись с пустыми руками.
– Нехристи! – повторил Генри. – Изверги. Хотя этот Платтен и проповедует в церкви, я где хотите скажу, что он отрицает бога, Христа и Писание.
– Он собственник земли, лорд и не может допустить, чтобы мы засеяли клочок обширного пастбища. Ладно! Надо подумать, как продержаться до весны.
– А ведь посевы они почти не тронули.
– А если опять нападут?
Джерард задумался.
– Они нападут, потопчут посевы… – сказал он наконец. – А мы снова выйдем и снова вскопаем пустошь и посеем зерно. Мы будем сражаться с ними мотыгой и лопатой, и упорство наше победит. Они покорятся неизбежному.
Генри исподлобья глянул на Уинстэнли, потянулся рукой к лучине, поплотнее укрепил ее в щели между досками. Собственная телесная слабость раздражала его. Он привык действовать, не размышляя долго.
– А они опять будут жечь наши дома и выгонять детей на улицу. Хватит у нас сил отстроить все снова?
Уинстэнли промолчал, тень пробежала по его лицу.
– Если мы будем надеяться только на себя, то, возможно, и не хватит, – тихо ответил он. – Но нас много. Христос проснулся в душах тысяч бедняков, и он поможет нам продолжать работу и сохранить радость сердца. Работать вместе и вместе есть скудный хлеб наш – вот в чем вижу я выход.
– Но ведь они на все способны! – с отчаянием вскричал Генри. – Против них надо действовать, иначе они нас сожрут! Мы, знаете, написали письмо Фэрфаксу. Вы подпишете его?
– Я сам напишу генералу, от себя, – сказал Джерард. – Ты прав, надо попробовать и это. Завтра я поеду в Лондон и отвезу оба письма.
В дверь постучали. Генри метнулся в темный угол, Уинстэнли подошел к двери и раскрыл ее. В синих туманных сумерках стоял человек с огромным узлом в руках. За ним виднелась лошадь. Телега была нагружена скарбом, на ней сидела закутанная женщина, копошились ребятишки.
– Кто это? – спросил Джерард. – Вам что?
– Это я, Джилс Чайлд, – сказал человек в потрепанной куртке и положил тяжелый узел себе под ноги. – Бейлиф сегодня выгнал нас из дома. Вы нас примете?
– Господи, примем ли мы его! Да распрягайте же лошадь, давайте сюда ваши вещи! Сегодня переночуете в тесноте, с Хогриллом и Томом, а там построим и вам жилье.
Он подошел к телеге, потрепал по щеке четырехлетнего малыша и подал руку женщине. Она неловко поднялась. Бледное лицо ее покрывали пятна, она казалась нездоровой.
– А за что выгнали-то? – спросил Генри, подходя к Чайлду. – Ренту не уплатил?
– Да нет… – усмехнулся тот. – Дом ваш рушили вчера… Ну а я отказался.
– И они еще обвиняют нас в беззаконии! – не выдержал вдруг Уинстэнли. – Они доносят на нас, что мы пьяницы и кавалеры. Они сами ведут себя, как кавалеры, враги Республики! Разве можно так обращаться с ее работниками, солью земли, трудом которых они существуют?
– Кавалеры? – сощурился Генри. – Они говорят, что мы – кавалеры? А между прочим, Уильям Старр и Тейлор участвовали в восстании в Кенте! А бейлиф Саттон – главный зачинщик роялистской петиции, уж я-то знаю. – Он едва удержался от того, чтобы добавить: «Я сам тогда стоял на страже в Вестминстере…»
В синих зимних сумерках возле хижин закопошились люди, устраивая вновь прибывших. Бог даст, переживут они как-нибудь эту зиму, а там… Пригреет солнце, взойдут рожь и пшеница, придут новые диггеры…
В тусклом свете декабрьского дня галерея в Уайтхолле, где просителям велено было ожидать, выглядела холодной и неприветливой. И люди, столпившиеся здесь в этот час, казались хмурыми, изможденными. Ждали выхода генерала. Высокая женщина с блестящими черными глазами стояла неподалеку от Джерарда. Взгляд его то и дело возвращался к ее лицу – что-то необычное сквозило в тонких чертах. Быть может, она пришла просить за сына или мужа? Бархат ее платья кое-где истерся, кружево у шеи пожелтело.
Двери растворились, и генерал в широкополой шляпе, сопровождаемый офицерами, вышел в галерею. Люди двинулись ближе, потянулись руки с прошениями. Маленький проворный адъютант собирал бумаги.
Фэрфакс поравнялся с Уинстэнли и глянул ему в лицо. Черты его потеплели. «Узнал», – подумал Джерард и хотел было уже заговорить, но тонкая рука с изящным кольцом на пальце протянулась раньше.
– Милорд, – сказала дама, – я прошу вашей защиты.
Фэрфакс перевел на нее взгляд, дама низко присела; он протянул руку, желая взять бумагу, но маленький адъютант выхватил свиток и положил под груду прошений. Юный надменный офицер свиты склонился к соседу и что-то ему сказал, указывая на женщину; оба тихо прыснули. Она подняла на них полные горя глаза, и Джерард, уже устремившийся вслед за генералом, успел расслышать слова:
– Я рада за вас, вы, видно, не были на месте презираемых…
Он догнал Фэрфакса.
– Милорд генерал, я к вам от диггеров с холма святого Георгия. Вы обещали, что солдаты нас не тронут…
Фэрфакс обернулся.
– Они нанесли вам ущерб, мои солдаты? Что они сделали?
– Нет, я не хотел этого сказать… Дома разрушали другие, слуги лордов…
– Тогда в чем же дело? – спросил Фэрфакс, осторожно освобождая локоть из руки увлекавшего его дальше адъютанта с бумагами. Джерард протянул ему письмо и прошение диггеров.
– Хотя солдаты ваши проявили мягкость, милорд, все же ваше разрешение и само присутствие их на холме – большой удар для нашего дела, большой ущерб…
– Я сейчас не могу вам ничего сказать… – произнес Фэрфакс быстро и тихо, беря бумаги. – Но я обещаю прочесть это. – В глазах его мелькнула беспомощность. Длинный развязный субъект втиснулся между ним и Джерардом, Фэрфакс коротко кивнул и, увлекаемый офицерами, пошел дальше, выслушивая жалобы и сетования; адъютант собирал бумаги.
Джерард поискал глазами леди, лицо которой поразило его, но ее уже не было видно. Толпа просителей редела. И на генерала, видимо, нельзя было положиться. Ни на кого из сильных мира сего… Как же согреть, как поддержать слабую плоть новой жизни?
Джерард вернулся после встречи с Фэрфаксом подавленный. Он забился в свою каморку, и из темных углов нахлынули смутные видения, раздумья, боль… В этом хаосе трудно было разобраться, он обхватил голову руками и постарался сосредоточиться. Он опустился на самое дно жизни. Он жил в хижине, мало чем отличавшейся от собачьей конуры, среди бездомных, нищих, обойденных судьбою людей и сам был так же нищ и наг, как они… Один-единственный вопрос, казалось, стоял теперь перед ним – как выжить?
В дверь стучали – Джон звал его к обеду. Он отмахнулся и крепко потер ладонями лицо. Кажется, он начинает понимать… В крайности своей он не один. Он чувствует то же, что и эти бесприютные, он и они – одно. Они – вместе. И единственный правильный путь – поддержать их, помочь…
Лучина догорала. Он поспешно нашел новую, зажег, приладил в щели между досками. Из ящика достал самое дорогое – чернильницу и четвертушку бумаги. Обмакнул перо… Он так и напишет: «Друзья мои, я пишу это предисловие не для того, чтобы показать себя… Нет во мне ничего, кроме полученного от духа внутри; потому я и пишу, чтобы прославить дух и бросить слово утешения в горестные сердца ваши. Временами сердце мое было полно апатии и муки; оно шло вслепую, пробираясь, как человек сквозь тьму и слякоть. Но потом вдруг меня наполнил такой покой, такой свет, жизнь и полнота жизни, что если бы у меня было две пары рук, я писал бы всеми ими не останавливаясь…»
Он в самом деле стал работать как одержимый… Он писал целыми днями, не чувствуя потребности в пище. Когда Джон или кто-нибудь из женщин насильно увлекал его к обеду, ел быстро, не разбирая вкуса, и, едва закончив, тут же вставал, чтобы уединиться в своей каморке и писать, писать… И только когда поздний вечер и усталость заставляли его встать, он обнаруживал; что не может этого сделать: надо было сначала крепко ухватиться за края ящика, а потом подниматься постепенно, пока силы и тепло не доходили от сердца к ногам, застывшим в неподвижности. И все же ночью, лежа на холодном и жестком соломенном ложе, он испытывал глубокую радость от своего труда во имя людей.
Но однажды утром он проснулся опустошенным: сердце его закрылось от мира. Он почувствовал, как холод пронизывает все тело до костей, его начал бить озноб, руки и спина болели, а вокруг спустилась мгла; солнце, казалось, не вставало и никогда не встанет над окутанной туманом землей. И вместо света внутри он услышал вкрадчивый коварный голос: «К чему эти жертвы? Зачем мучить себя постом и холодом? Какая польза от твоих писаний? Кому? Ты все равно ничего не изменишь. Иди же ешь и пей вино и склоняй голову на грудь подруги – она иссохнет, ожидая тебя напрасно!..» Он попытался заглушить этот голос, но он все шептал: «Усилия твои тщетны. Ты не сможешь дать счастье этим беднякам, мир растопчет вас. Конец один для всех… Не истины надо искать в этой жизни, а радости. Совсем немного, и ты станешь стариком, так поспеши же…»
Он закрыл лицо руками и поклялся никогда больше не писать и не говорить перед людьми. Ибо с тех пор, как он начал писать или говорить о свете, который засиял в нем, мир стал его ненавидеть.
Он вышел в сырую мглу. Голые вязы на холме святого Георгия шумели равнодушно и сурово. Ничто в этой жизни не имело смысла.
Опомнился он, когда заметил, что уже темнеет, и повернул к дому. Когда до лагеря оставалось уже немного, глянул вперед и вдруг увидел, что к хижинам над рекой с другой стороны, из Кобэма, бредет такая же одинокая фигура, склоняясь под ветром и пряча лицо. Он вгляделся, сердце стукнуло: несмотря на его запрет, Элизабет шла к лагерю.
Джерард просил ее не приходить больше в колонию после переезда на землю Платтена, вскоре после того, как ее брат пришел к ним, чтобы разделить их судьбу. Она тогда зачастила в лагерь. Они помногу говорили, гуляя над Молем, и в какой-то момент Джерард почувствовал, что кто-то ходит за ними следом, осторожно прячась за деревьями. Раз или два они сталкивались с племянником судьи; он преувеличенно вежливо кланялся Элизабет, метя вереск шляпой, а на Джерарда не глядел вовсе. Потом девушка сказала ему, что пастор Платтен мечет громы и молнии против племени нечестивого и развращенного, сектантов и богохульников. А однажды к вечеру, когда она собиралась идти на холм, он попытался остановить ее, грубо схватив за руку.
Тогда Джерард и попросил ее, чтобы она больше не приходила на холм. Он сам целиком принадлежит колонии, он будет жить и, если нужно, – погибнет с нею, но она, Элизабет, не должна подвергать себя опасности. Не надо, чтобы ее видели рядом с ним. Он знал, что лишается огромной отрады и обрекает себя на душевный холод и одиночество, но он обязан был позаботиться о ее чести, о ее благополучии.
И она покорилась. Больше трех месяцев они не встречались. И сейчас при виде тонкой, колеблемой ветром фигуры волнение охватило его. Он понял: что-то случилось. И ускорил шаги ей навстречу.
Она плакала, бежала к нему и содрогалась от рыданий.
– Что случилось? – Он сжал ее плечи. – Элизабет! Что?..
– Отец… Письмо… – рыдания не давали ей говорить, лицо уткнулось ему в грудь, в мокрое, холодное сукно плаща.
– Что отец? Он жив? Ранен? Говори же…
Она отстранилась и с трудом проговорила опухшими искусанными губами:
– Нет… Его нет больше…
На этот раз собрались все. Теснота была такая, что сидели прямо на полу, дети примостились на коленях у матерей. Канун Рождества – такой день, который нельзя не праздновать. В этот день прощаются все обиды и в сердцах просыпается надежда.
Элизабет видела вокруг себя простые, добрые, улыбающиеся лица. Эти люди всем существом отдавались песне, забыв о невзгодах.
Придет пора, он скажет «нет»
Насильям и мечам.
Отнимет у тиранов хлеб
И даст своим сынам.
Их били, разгоняли, оскорбляли, лишали самого необходимого. Но они все равно верили в прекрасный грядущий мир, который им предстояло построить своими руками. Что давало им такую веру и такую силу? Что заставляло радоваться празднику и песне среди самых страшных испытаний? Они вместе делали общее святое дело. И вместе ели скудный хлеб бедняцкого праздника. Это рождало чувство братства и надежду.
Джерард сидел рядом с девушкой, и взгляд его светился любовью. Ее приход в лагерь тогда, в мрачнейший из дней, словно разбудил его. Сердце снова открылось людям, будто кто-то отворил дверь и внес пылающий светильник во тьму души. Он опять поверил, что счастье для диггеров и для него с Элизабет – не теперь, но в будущем, может быть, далеком будущем – возможно. А сейчас он нужен людям, и он сумеет принести им пользу.
Он принялся за новый трактат – большой серьезный труд. Ему надо было показать происхождение королевской власти и объяснить дело диггеров. И поскольку сейчас все в мире представлялось ему единым и сам он ощущал себя ветвью целостного древа человечества, то он доказывал, что цель диггеров и есть как раз суть и костяк того, за что боролись парламент и Армия. Если позволить тысячам бедняков кормить себя, вскапывая общинные земли, то Англия первой среди наций станет счастливой.
Песня стихла, некоторое время молчали.
– А знаете, я тоже написал кое-что, – сказал Генри. Щеки его, обычно бледные, пылали. – Раз уже я не могу сражаться за вас, да и копатель пока что из меня никудышный…
Все великодушно запротестовали, но он продолжал:
– …так я решил тоже написать, чтобы защитить наше дело. Я так и назвал: «Лепта, брошенная в общую казну». Я ставлю там вопросы – пусть, кто хочет, отвечает.
– Какие вопросы? Расскажи! – послышалось со всех сторон.
– Да их немного… – он смутился, неловкой рукой достал из-за пазухи листы. – Вот: «Разве все люди, по милости божьей, не созданы равно свободными и не наслаждались равно благами земли и всех плодов ее, пока не продали свое первородство и наследие за гордую праздную жизнь?» Так в книге Бытия.
– Вот замечательно! – Джон был в восторге.
Джерард усмехнулся. Ему не хотелось омрачать их радость в эту ночь, но он-то знал, что не в Библии – главное доказательство их правоты.
– А какие еще вопросы? – спросил он.
– Еще вот так: «Разве частная собственность не была принесена в дом общности путем убийства и грабежа, и тем же путем хранится и поддерживается? И разве бесстыдные дела эти не прикрываются фиговым листком постов, благодарений, разных доктрин, богослужений и проповедей?»
Диггеры одобрительно зашумели, мальчики засмеялись и завозились. Хогрилл нахмурился:
– Ты еще спроси, как бедняки могут прокормиться на восемь или десять пенсов в день? Больше ведь нам не платят даже за самую тяжкую работу. Или они хотят, чтобы мы все по миру пошли?
– Когда кто-нибудь украдет овцу, – вставил Чайлд, – его тащат чуть ли не на виселицу. А сами грабят нас каждый день. Ты это тоже напиши. Пусть и моя лепта будет.
– Это замечательно, Роберт, – сказал Уинстэнли тепло и серьезно. – Я завтра же поеду в Лондон и отдам это Калверту печатать. Я тоже закончил кое-что, называется «Новогодний подарок парламенту и Армии». Я так и написал: «Англия – это тюрьма. Хитроумное крючкотворство законов поддерживается мечом, замками, засовами и воротами тюрьмы. Юристы – тюремщики, а бедный люд – заключенные, ибо если человек попадет в лапы кого-нибудь из них, от бейлифа до судьи, то он или погибнет, или останется разоренным на всю жизнь».
– И это напечатают? – спросила Элизабет.
– Цензура в Республике отменена. Калверт еще и не такое печатает, – Джерард обвел глазами утомленные лица диггеров. Свеча догорела, пора было расходиться.
– Друзья мои, – сказал он, – не может быть, чтобы дело наше пропало. Будем надеяться, братья. Истинная религия и состоит в том, чтобы возвратить землю, которая была отнята у нас завоевателями, простому люду, и тем освободить угнетенных.
Он встал, за ним поднялись остальные. Женщины будили задремавших, осоловевших детей. Кто-то распахнул дверь, и крик удивления и радости вырвался из груди Джона: над землею вставало солнце. Впервые после долгих месяцев мглы и тумана лучи его празднично засияли на принаряженном, припорошенном снегом холме, на верхушках деревьев.