Текст книги "Закон свободы. Повесть о Джерарде Уинстэнли"
Автор книги: Татьяна Павлова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
6. БУНТ
Тревожный, ветреный рассвет 15 ноября был еще далеко, но в пехотном полку мало кто спал в эту ночь. Генри, впрочем, вздремнул немного, не раздеваясь, на ворохе соломы в углу: он знал, что день предстоит тяжелый.
На 15 ноября был назначен смотр семи армейских полков близ местечка Уэр, в Хартфордшире. Еще на заседаниях армейского Совета в Петни было решено, что смотр войск, которого требовала Армия, будет проводиться по частям – так генералам не в пример легче договориться с солдатами.
Брожение в Армии вот-вот готово было вылиться в мятеж. Памфлеты левеллеров ходили по рукам. Лилберн призывал: «Добивайтесь чистки нынешнего парламента! Настаивайте на выплате жалованья! Требуйте уничтожения церковной десятины, отмены монополий, принятия „Народного соглашения“! Но главное – не доверяйте генералам, ибо они в сговоре с парламентом!»
Мятежный левеллерский полк шел к Уэру вопреки приказу. За вчерашний день они прошагали по грязи почти двадцать пять миль и расположились на ночлег в деревушке близ Хартфорда. Агитаторы связались с другими полками и еще – великолепная идея – с ремесленниками близлежащих городков: все они должны собраться под Уэром и заставить офицеров объявить «Народное соглашение» общеанглийской конституцией.
В полках уже стало известно, что король Карл в ночь с 11 на 12 ноября 1647 года бежал из своей почетной тюрьмы в Гемптон-Корте. Но где он, никто не знал. Во все гавани и порты были разосланы специальные декларации: ни один корабль не должен отплыть от берегов Англии. Тому, кто укроет короля, грозила смертная казнь.
В неглубокий, готовый каждый миг прерваться сон вползали отрывки разговора. Как Генри ни натягивал на голову плащ, уйти от приглушенных настойчивых голосов, а главное, от того, что они говорили, было невозможно.
– Так вот, собрались они на ужин, – рассказывал спокойный, рассудительный голос рядового Джайлса. – Стоят у своих приборов, а он все не идет. Послали лакея, тот прибегает, говорит – нет его нигде. Ну бросились в его комнаты, глядят – на столе три письма.
– Подожди, как же он сбежал? – спрашивал молодой и резкий голос Дика Арнольда, – Ведь стража везде.
– В том-то и дело, что половина стражи была снята.
– Случайно? Или кто приказал?
– Неизвестно. Снята и все. Вот он и вышел тихонечко, один, через заднюю калитку, и никто его не заметил.
– …А в письмах что было?
– Одно было к спикеру палаты лордов. Он там про нас писал.
– Как это про нас?
– Что агитаторы строят заговоры с намерением лишить его жизни. И что он, король, имеет право, как и любой другой гражданин, жить на свободе и в безопасности. А в другом письме, начальнику охраны, милостиво благодарил за хорошее содержание и распоряжался беречь его лошадей, собак, картины…
– Вот дерьмо!
– Тише, Дик, спят же люди.
– А Кромвель, что?
– В Кромвеле-то вся и загвоздка. В ту же самую ночь он обо всем уже знал. А был довольно далеко, в Виндзоре.
– Кто ж ему донес?
– Кто донес, тот нам с тобой не доложился. Кромвель сразу сообщил в парламент, и парламент приказал закрыть все порты, чтобы не дать ему улизнуть за границу.
– Так Кромвель сам все это и подстроил, – сказал третий голос, низкий и хриплый, будто рычащий. – Это ясно, как божий день. Он еще летом интриговал с королем. А сейчас совсем продался. Король ему даст орден подвязки и сделает графом.
– Э, нет, капрал, вот тут ты ошибся. Если бы Кромвель и король договорились, зачем бы королю бежать невесть куда? Гемптон-Корт рядом с Лондоном, здесь составлять заговоры не в пример удобнее. Кромвель, наоборот, сейчас станет к нам ближе. И жалованья нам добьется, вот увидите. Правда, Дик?
– Не знаю.
– А ты слушай. Сдается мне, что против Кромвеля сейчас агитируют роялисты – им раздоры в Армии выгоднее всего.
– Ну знаешь… – капрал засопел, обидевшись.
При имени Кромвель Генри проснулся окончательно. Любой слух об этом человеке заставлял его встрепенуться. И не потому, что генерал создал великую Армию. И не потому, что победы его над роялистскими войсками потрясли мир. И не потому даже, что самые причудливые легенды громкою славой окружали это имя. Два года назад – Генри помнил этот счастливый день, как сегодня, он в самозабвенном упоении гнал, смеясь, большого красного оленя стремя в стремя с нежной и так естественно уверенной в себе девушкой. Плыл долгий-долгий, блаженный, неповторимо прекрасный день, полный легкой здоровой усталости, от которой звенело в голове и едва заметно саднило в горле. И полный ею. Вот она, усмехаясь и лукаво отводя руку конюха, легко вскакивает в седло. Вот она сидит в лесу, среди играющих на траве солнечных пятен, и крепкими ровными зубами кусает яблоко. Вот она с небрежностью любимой и балованной дочки кладет руку на плечо плотного грубоватого отца, и взгляд его тотчас смягчается, теплеет. Вот вечером, в прохладных сырых сумерках, она протягивает ему, Генри, пальцы, легонько сжимает их на его руке и говорит, значительно расширяя глаза: «Прощайте!..» Но больше всего – залитое солнцем поле, кущи деревьев вдали, и эта бешеная скачка стремя в стремя за мелькающей впереди спиной оленя, и ее локоны, задевающие его щеку, – ничего прекраснее не было в жизни.
Эта девушка носила тогда фамилию Кромвель. Через год он узнал, что она вышла замуж за кавалерийского офицера Джона Клейпула. Но с того волшебного дня великий полководец был для Генри прежде всего «ее отец», вызывающий благоговение, что бы там о нем ни говорили.
– Все равно Кромвель предатель. – Хриплый голос капрала ожесточился. – Лилберн прав: он пошел вместе с нами, обещал призвать короля к ответу, а сам мел перед ним пол своей шляпой. И жена его, и дочки на балы ездили в королевский дворец, это все знают. Недаром в манифесте сказано…
– Слушай, капрал, – рассудительный Джайлс тоже начинал заметно горячиться. – Я не знаю, кто писал этот манифест, но он сейчас во вред всем нам – понял? Кровавый тиран сбежал, он на свободе, он того и гляди возглавит шотландцев – и тогда нам несдобровать, у них больше сорока тысяч войска!.. А манифест кричит, что мы не должны слушаться генералов. Кромвель и Фэрфакс нам сейчас нужны, понимаешь? Нужно единство в Армии, для этого мы сейчас и идем на смотр.
– Не только для этого! – Дик вдруг перешел на крик, и Генри поморщился от его резкого голоса. – Мы идем, чтобы потребовать принятия «Народного соглашения»! Мы идем потребовать свободы от тирании! Мы идем отстоять свои права!
Генри откинул плащ и сел. Дик Арнольд был великолепным агитатором – преданным, бесстрашным. Мало кто мог сравниться с ним в умении убеждать солдат. Но здесь Генри был скорее согласен с Джайлсом. Если завтра начнется война с королем – лучше Армии сохранять единство. Он уже открыл было рот, чтобы вмешаться, но резкий звук трубы оборвал разговор.
Все моментально пришло в движение: люди поднимались, прицепляли оружие, наскоро укладывали походные пожитки. На улице было еще совсем темно, между домами перебегал свет факелов. Никем не понукаемый, полк поднялся и построился в считанные минуты.
Генри шел сбоку своей маленькой роты, охваченный, как и она, оживлением и ожиданием. Через несколько часов произойдет нечто очень важное: солдаты заявят офицерам свою волю. Они потребуют полного разрыва с королем, привлечения его к суду и главное – введения демократической конституции, «Народного соглашения». Черным по белому там перечислены исконные права англичан: всеобщее избирательное право, свобода от произвольных арестов, поборов, штрафов, равенство всех перед законом… Вперед, вперед! Невиданная радость ожидает их, невиданная свобода! Отныне все будут создавать высший орган власти, выбирать парламент… Пусть его выбирают все: и богатые, и бедные, и титулованные, и простые. Никого не будут судить и сажать в тюрьму по произволу, не будут преследовать за веру. Свобода – главное в жизни. За свободу можно вынести все, пойти на смерть. И против отца? Да, и против отца можно за свободу. Генри несло, словно ураганом.
Полк быстрым маршем прошел через лесок, пересек большое вспаханное поле, взобрался на холм. На холме остановились: стало видно, что справа из деревни длинной могучей змеей выползает конница. Харрисон!
– Ура!.. Ура, Харрисон! – солдаты посрывали шляпы, колонна будто замахала множеством черных крыльев.
Щеголеватый и подтянутый, как всегда, полковник Харрисон соскочил с коня. Он тоже вел свой полк на смотр вопреки приказу. Генри почувствовал, как сердце запрыгало в груди, ему захотелось бежать, лететь скорее туда, на смотр, пред лицо командиров. Он глянул на свою роту и увидел в руках солдат белые листки. Они мелькали везде, по всей колонне. Конники Харрисона щедро раздавали их солдатам; кое-кто пытался прикрепить их на грудь, кое-кто засовывал за ленту шляпы.
Лилберн! Это имя вдруг полетело между рядами, подобно листкам, его передавали от одного к другому. Лилберна на день выпустили из тюрьмы. Совесть и душа левеллерского движения, Джон-свободный тоже едет на смотр в Уэр! Его уже видели: он спешит туда напрямик, короткой дорогой. Радостное оживление и ожидание на лицах… Генри взял протянутый листок. «Народное соглашение» было напечатано крупными буквами сверху. Дальше, мелко, шел текст новой, самой справедливой конституции. На обороте стоял девиз: «Свободу Англии! Права солдатам!» Он засмеялся и тоже стал прикреплять листок к шляпе: пусть не мишурные роялистские перья, а текст Конституции красуется на ней!
Широкое, обрамленное черноватым лесом Коркбушское поле сдержанно и грозно гудело. Четыре полка кавалерии и три пехотных, повинуясь генеральскому приказу, выстроились в отличном порядке. Полк Харрисона, украшенный белыми прямоугольниками на шляпах, лихо развернувшись, подлетел к свободному месту слева и стал как вкопанный. Все поле, будто услышав команду, обернуло к нему лица. Вслед за ним пехота, топча вереск за все убыстрявшим шаг Бреем, подошла и стала еще левее – стала и затихла, будто перед большим сражением. Генри повертел головой: должны прийти еще полки и еще… И ремесленники из Спитфилдса… Хватит ли поля? Но ничего больше не было видно: лес и холмы молчали, ноябрьское небо низко нависло над войском.
И тут издали, со стороны Уэра, звонкое серебро трубы возвестило, что едут генералы. Вот оно! Сейчас начнется!.. Генри всматривался в лежащее перед войском плато. Вот появился всадник на белом коне, должно быть Фэрфакс. Рядом с ним грузный, на вороном, – конечно, Кромвель, Генри узнал бы его широкие плечи где угодно. Чуть поодаль – полковники, адъютанты, небольшой отряд личной гвардии. Где-то там среди них должен быть отец.
От громадной черноголовой массы войска отделяется всадник и скачет наперерез генералам. В его протянутой руке – такой же белый листок, как у Генри на шляпе. Это левеллер Гейнсборо. Сейчас он вручит командованию Конституцию, генералы, убежденные единодушием Армии, примут ее, и солнце свободы взойдет…
Но что это? Два, три всадника из гвардейцев выскакивают вперед, подлетают к тому, с листком, теснят его лошадьми… отнимают листок… Заставляют повернуть назад… Они не дали вручить генералам «Народное соглашение»!
Дальше начинается что-то совсем уж непонятное и чудовищное в своей серой, будничной скуке: Фэрфакс и Кромвель со свитой объезжают полки, перед каждым говорят речь, и все отвечают им дружным «Ура!». Они готовы жить и умереть за генералов! Генри не в силах понять этого. Серое ноябрьское небо словно спускается еще ниже, ни одного просвета в облаках… Где ты, солнце свободы?
Вот важная процессия совсем близко, у полка Харрисона. Полк замер, белеют лица кавалеристов, белеют листки на шляпах. Грузный всадник на вороном коне выезжает вперед. Навстречу ему – мятежные выкрики. Грубоватое, с резкими крупными чертами лицо темнеет. Хриплый, привыкший выкрикивать команды в бою голос говорит: отечество в опасности… роялистская угроза… враги теснят со всех сторон… Армия должна подчиниться… «Народное соглашение» будет в свое время рассмотрено Советом офицеров…
Отдельные нестройные выкрики: «Почему офицеров, а не агитаторов?», «Общеармейский совет!», «Мы проливали кровь…» – жалкие, слабые выкрики. Одного грозного взгляда полководца достаточно, и они гаснут.
– А теперь, – сдерживаемым. гневом дышит голос Кромвеля, – вы должны подписать присягу верности своему командованию. И снять эти бумажки со шляп! Не к лицу солдатам такие украшения.
У Генри падает сердце: он видит, как руки кавалеристов тянутся к шляпам… головы обнажаются… шляпы снова становятся черными, безнадежно черными.
И вот наступает очередь его полка. Генералы подъезжают совсем близко. Впереди – Фэрфакс с бумагой в руке. Он читает ее, и привычные, безликие фразы будто гасят, одну за другой, свечи: «Обвинения против генералов не имеют оснований… Дисциплина должна быть восстановлена, тогда они приложат все усилия, чтобы добиться от парламента своевременной выплаты жалованья… Срок полномочий парламента будет ограничен… Необходимые реформы будут со временем…» «Все это слышано уже много раз». Генри смотрит на побелевшие губы капитана Брея и ждет. Сейчас, вот сейчас тот же позор постигнет и их полк. Все кончено!..
– Солдаты! – резкий, как удар кнута, голос совсем близко. – Не отдадим нашу свободу генералам! За что мы воевали?!
В голосе отчаяние, почти слезы. Это кричит дружище Дик, он так громко умеет кричать перед толпой. Все расступаются, а он, словно вырастая, кричит и взмахивает шляпой с белым крылом:
– Мы пришли сюда, чтобы потребовать от генералов принять нашу Конституцию, цену нашей крови! Мы не уйдем, пока они не подпишут «Народное соглашение»! Да здравствует свобода!
– Ура!.. За свободу!.. – кричит воодушевленный полк. – Конституцию! «Народное соглашение»!..
Выкрики множатся, дружный гул взлетает над полком, и вот все перекрывает хриплый рык капрала:
– Ребята! Генералы нас предали! Они служат королю – виновнику наших бед! Долой генералов! Анархия не хуже монархии!..
И вдруг – широкая, огромная грудь вороного коня выросла, надвинулась, тяжелые копыта на миг повисли над головами. Солдаты, давя друг друга, шарахнулись назад, кто-то больно наступил Генри на ногу. Совсем близко от себя он увидел страшное, налитое кровью лицо Кромвеля – на губах, как и на мундштуке коня, выступила пена. Над головой сверкнул клинок:
– Ах, вы бунтовать! Негодяи! Изменники! Хватайте их, вяжите! Я вам покажу анархию!..
Его рука сдирала, комкала, рвала в бешенстве белые листки. Генри вдруг почувствовал чьи-то сильные руки на плечах, на запястьях, рванулся и тут же согнулся пополам, ожженный болью: руки ему заломили назад, скрутили веревкой, вытолкнули из строя.
Когда темень в глазах чуть прошла, захотелось отереть лоб. И невозможно: руки не разорвать, кисти уже начали неметь. Генри оглянулся: он стоял немного поодаль от войска, в кучке, как и он, связанных людей. Сколько их? Двенадцать? Четырнадцать? Рядом с ним – майор Томас Скотт, известный левеллер, член парламента. Чуть подальше – Эйрс, тоже лидер партии. А вот и свои: капитан Брей с высоко вскинутой головой, без шляпы, капрал Саймондс, Дик Арнольд – его и схватили, кажется, первого. Вокруг – на конях – гвардейцы. И страшные слова, брошенные кем-то, все еще звенят в воздухе: немедленно военно-полевой суд.
Сам суд Генри потом помнил плохо. Их перегнали на холм, выстроили в ряд, громко прочли давящие слова обвинения. Недавно изгнанный из полка командир прошелся со своими офицерами перед строем. Они всматривались в лица схваченных, потом поговорили меж собой.
И вдруг Генри вздрогнул: он увидел бледное, родное, жалкое лицо отца; он сначала крупными, нервными шагами подошел к офицерам и стал что-то тихо объяснять. Потом от них тем же крупным шагом, резко ломавшим обычное изящество его невысокой фигуры, – к Кромвелю. Тот важно наклонился – темное от неостывшего гнева лицо, сдвинутые брови, слушал молча. Взглянул в сторону связанных, помедлил немного и нехотя кивнул.
А потом высокий голос выкрикнул три имени:
– Капрал Саймондс! Рядовой Уайт! Рядовой Ричард Арнольд!
Трое названных выступили вперед, их повели вниз, к войску, и Генри понял, что отец только что спас ему жизнь.
Барабаны забили гулкую дробь. Мороз побежал по спине, Генри взглянул туда, куда сейчас смотрели все. Троим обреченным развязали руки. Они сняли мундиры и стояли, как братья, как дети, в белых рубашках друг подле друга. К ним направился человек, держа в вытянутой руке три соломинки. Слава христианскому милосердию генералов: вместо трех осужденных на смерть решено расстрелять только одного. Им предлагают тянуть жребий. Трое опускают головы, медлят… Дробь стихает, ни звука не издает огромное, полное людей поле. Наконец самый молодой, самый смелый Дик Арнольд решается. Первым вздергивает он подбородок, рука с размаху вытягивает крайнюю слева… Соломинка предательски коротка. Это смерть. Он оглядывается вокруг, и все скучное, привычное, будничное – мундиры солдат… переступающие копытами кони… сухие кустики вереска вдоль изгиба пыльной дорога – кажется ему таким драгоценным! И все отступает куда-то, все уже не принадлежит ему, чужое, потерянное навсегда…
Снова гремят барабаны, дула дюжины мушкетов целят в грудь единственного человека в белой рубашке. Взмах руки, залп, сизый дымок, недолгие конвульсии поверженного в пыль тела.
Бунт подавлен. Остальных будут судить позже. Армия теперь едина и покорна доблестному генералу Кромвелю.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ДЕРЕВНЯ
«Внимательно всех тварей изучив
И убедясь, что хитростью коварной
Никто из них со Змием не сравнится,
Решился он под оболочкой Змия
Преступные намеренья укрыть».
МИЛТОН
1. ИЗГОРОДЬ
Работа была окончена. Лоб его пылал, глаза рассеянно обводили каморку, не видя ни топчана с тряпьем, ни грубо сколоченного, заваленного бумагами стола, ни оплывшего огарка. Хотя точка была уже поставлена на последней фразе и он понимал, что сказал все, что хотел, огонь в нем еще горел, и душа жаждала излиться. Последний лист бумаги был донизу исписан, он перевернул его, поднял лицо к сумраку потолка, немного помедлил, и перо само быстро-быстро заскользило по чуть косо положенному белому полю.
Главнокомандующий Господь,
Он правит нашей душой.
Ищите его, смиряя плоть,
И вы обретете покой.
Кому же плоть дороже всего,
Цель жизни и поводырь, —
Низвергнет, накажет себя самого
И лопнет, как мыльный пузырь.
Огарок затрещал и рассыпал искры. Тень шелохнулась на потолке. Стихи сами полились дальше.
Средь бурь, испытаний, и бед, и страстей,
Свергая обычай времен,
Бог Зверя теснит и спасает людей,
Их дух очищая огнем.
Отбрось же вражду, человеческий род!
(Сколь многие брани хотят!)
Господь спасет угнетенных: придет
Христос, наш старший брат.
Он поднялся, прошелся по каморке. Четыре шага до двери и опять к столу, к груде исписанных, закапанных воском листков. За тонкой перегородкой заворочался, забормотал во сне старик. Сколько времени он писал? Час, два? Всю ночь? И словно в ответ ему в деревне сонно и хрипло прокричал петух. Счастливая ночь кончалась. Скоро начнут выгонять коров.
Джерард Уинстэнли взял в руки последний листок, перечитал написанное, вздохнул и дописал:
Но нет, неспокойны, несыты еще
И злобны сердца людей.
Вчера было жарко, сейчас горячо,
А будет еще горячей.
Ведь должен же Зверь свершить свой труд,
Сыграть свою роль до конца.
Но вот он низвергнут. Святые встают,
Поют «Аллилуйя» сердца.
Почти под самым окном громко замычала корова, защебетали, просыпаясь, птицы. Джерард задул огарок и вышел на улицу.
Небо светлело. Стоял апрель 1648 года. И явственно, волнующе пробуждалась земля. От нее исходил ни с чем не сравнимый сырой запах ранней весны. И этот запах, и розовеющая на небе полоска, и ликующий весенний гомон птиц, и ночь, полная самозабвенного высокого труда, все казалось ему прекрасным. Божественный свет переполнял его. Он был счастлив.
– Мистер Уинстэнли! Мистер Уинстэнли!
По дороге бежала, задыхаясь, женщина. Из фартука, который она придерживала на животе руками, вываливался хворост. Он шагнул навстречу, подхватил готовую было рухнуть груду.
– В чем дело, Дженни? Заболел кто-нибудь?
– Нет, мистер Уинстэнли… – она задыхалась. – Беда!
– Что случилось? Может, зайдешь в дом, присядешь?
– О нет, благодарю… Мне кормить своих надо, я сейчас побегу… Я пошла собирать хворост на ближний выгон… Подхожу, темно еще, и вижу: будто я не туда зашла! Изгородь! Ее отродясь там не было. Это что же теперь – ни хворосту собрать, ни коров выгнать? Вы все время там пасли, вы знаете. Как же?..
Круглое честное лицо Дженни, тронутое ранними морщинами, горело, волосы выбились из-под чепца, над верхней губой блестели капельки пота. Испуганные глаза ждали помощи.
Значит, вчера вечером лорд, владелец земли, приказал своим работникам огородить общинный выгон. Весь манор, большое поместье, принадлежал ему по наследственному праву. Пахотную землю обрабатывали для него крестьяне – держатели и бедные арендаторы, чьи хижины лепились к подножию холма святого Георгия со стороны Уолтона. Но в манор входили еще и заливные луга вдоль Моля, и пойменные болотца, и обширные выгоны, на которых никогда никто не сеял, и рощицы, и сам холм, огромный и горбатый. Испокон века крестьяне косили здесь траву, пасли коров, собирали хворост. Теперь же, когда бедняков стало так много, когда поборы, произвол лордов и война разорили деревню до нищеты, выгоны и болотца эти стали для многих чуть ли не единственным спасением. В прибрежных тростниках можно было поймать в силки дикую утку, на лугу подбить зайца или, если повезет, лису. В роще собрать хворост для очага, в овраге скосить траву для коровы. Древний обычай свято охранял эту землю – общинные крестьянские угодья. А вот сейчас лорд, пользуясь междувластием, отгородил ее, вытеснив деревенских жителей, объявил ее своей безраздельной собственностью. Все помешались на собственности. Как будто и борьба в парламенте, и кровь гражданской войны, и бесконечные потери и бедствия были только прелюдией. Главное же – хватать, огораживать свое добро, никого не допускать к нему…
Он посмотрел на женщину. Ветхая шаль, стоптанные деревянные башмаки, исцарапанные, огрубелые руки… Как ей помочь? Ей и всем тем, кого эта проклятая изгородь лишила пищи, сена, топлива? Сердце стеснила знакомая тупая боль, радостное возбуждение ночи потухло. «Аллилуйя» петь еще рано, горько усмехнулся он про себя. Надо что-то делать. Грош цена тому, кто говорит и не делает.
– Дженни, ты сейчас иди домой. Я соберу стадо, прихвачу кое-кого из людей, и мы пойдем туда посмотрим. Не горюй, что-нибудь придумаем. Держи свой хворост.
Он бережно положил охапку в старый фартук, ободряюще улыбнулся и, только когда она, несколько успокоенная, пошла прочь, оглянулся вокруг. Лицо его сделалось озабоченным.
Дорогу постепенно заполняло теплое, сонное, пахнущее молоком и навозом стадо. Кое-где дети хворостинками стегали по бокам непослушных. Стадо шло знакомым, изо дня в день проторенным путем – дорога через село, малая роща, ближний выгон с болотцем и осокой… И вот теперь поперек этой дороги – наглая новенькая изгородь. До последнего придорожного кустика знакомые, исхоженные, вдоль и поперек места недоступны. Куда же теперь гнать коров?
В гуще черно-белого стада произошло движение. К нему шел, почти бежал маленький человечек со злым, сморщенным лицом. Огромный бык с отталкивающей тупой мордой и дважды перевязанными цепью рогами двигался за ним следом.
– Ну вот, дожили, – сказал человечек. – Ты уже знаешь?
– Знаю, Саймон.
– И что теперь?
– Надо пойти посмотреть. Что он нам оставил.
– А потом?
– Тогда и будем решать.
– Эх! – Саймон Сойер в сердцах взмахнул кулаком, на котором была намотана цепь, она зазвенела, бык боднул короткими рогами воздух. – Разрази их всех гром! Дьяволы! Мало им нашей крови! Мало того, что в каждом доме ночуют солдаты! Мало рент, штрафов, поборов! Они выгоняют бедняков из родного прихода, едва те заболеют или покалечатся на их же пашнях! Больных везут на телегах за сто миль, лишь бы не давать им пособия! А теперь и последнее у нас отбирают – пустошь! Отродья сатаны! Чтоб им никогда больше имени божьего не услышать! Чтоб им сгнить заживо!..
– Подожди… – Джерард поморщился. Он давно уже понял недейственность злобы. Разум должен быть спокоен. Вот и старый Кристофер вышел из лачуги – одной головой больше. И еще несколько фигур спешат с разных концов деревни. Джерард поднял руку, старик протянул ему кнут, и три удара, как выстрелы, как сигнал, хлопнули в воздухе. Бык взревел, коровы с краю шарахнулись, и вся лавина – коровы, козы, ягнята, подростки, вслед за вскрикивающими и тревожно переговаривающимися взрослыми покатилась за село, к роще, к ближнему выгону, которого больше для них не существовало.
Несколько часов спустя Джерард сидел один на холме святого Георгия под дубом, коровы вольно разбрелись по пустоши, а он все переживал события утра.
Ближний выгон вернуть не удалось. Со сказочной быстротой выросшая за ночь прочная ограда, для острастки перевитая терновником, закрыла к нему путь. Так распорядился владелец манора – сэр Фрэнсис Дрейк. На него того и гляди наложат крупный штраф за связи с роялистами – вот и надо поднять доходы. Он будет разводить овец, наемники его – шустрые перекупщики из города – станут продавать шерсть на суконные мануфактуры. Благо управы теперь нету – король в плену на острове Уайт, парламент занят внутренними распрями, Армия бунтует. Раньше хоть статуты против огораживаний выпускались…
Ну собрались они на заре к этой изгороди, ну поохали, ну покричали. Женщины поплакали. Кое-кто из самых рассудительных поговаривал, что надо писать петицию в парламент. Так и сказать: житья от лордов нету, при короле и то больше порядка было. Саймон Сойер, неугомонный заводила, сначала грозил бунтом, красным петухом, а потом уговорил всех пойти к судье. Тучный судья нехотя вышел к ним, скорбно скривился, послушав возмущенные речи, и сказал то, что и следовало ожидать: эта земля по наследственному праву принадлежит сэру Фрэнсису Дрейку, он волен ставить изгородь там, где ему заблагорассудится.
– Но древние обычаи! Наши промыслы! – кричали ему. – Помогите, господин судья, нам нечем топить, нечем кормить коров, а коровы кормят наших детей!..
Да ведь судья каждую неделю обедает в доме у лорда. И в церкви сидит рядом с ним на почетном месте.
– Ежели вы будете бунтовать, – отвечает он, – я вызову войска. А тебе, Джон Полмер, давно пора вносить арендную плату – ты забыл? А тебе, Саймон Сойер, следовало бы быть поосторожнее – ты вообще в нашем приходе без году неделя. Ты и хижину без разрешения построил.
И притихли, потупили головы бедняки, отошли в молчании от добротного судейского дома. И Джерард отошел, хотя чувствовал, что не должен он молчать. Несправедливость мира сего требовала действия, борьбы, воли. Конечно, идти с топорами на господский дом или поджигать амбары, как предлагал Саймон, нелепо: их слишком мало, они разрозненны и слабы. Бунт будет подавлен в тот же час, как начнется. Написать в парламент? Но у сытых джентльменов из нижней палаты и без них забот хватает: переговоры с королем, растущее влияние Армии, движение левеллеров… Парламент не станет их слушать.
Надо искать иной путь – путь осознания, что есть свобода, что есть правда, что – справедливость. Он поднял голову: пусть все займутся своим делом. Он поведет стадо на холм – там достанет общинной земли на всех. Бедняки привыкли уважать его спокойное негромкое слово. Они разошлись.
Осознать, что есть справедливость… Он подумал о труде, который закончил ночью. «Наступление дня божьего» назывался трактат, второй его трактат. К сорока годам он вдруг открыл в себе способность писать, и этот дар спасал его от того бедствия, в которое ввергла его судьба пять лет назад.
То было тяжелое время. Сокрушительное разорение, горечь от обмана со стороны компаньона, предательство Сузан… Все, что с таким истовым усердием создавал он своими руками – хороший дом в Лондоне, налаженный семейный уклад (с каким трепетом он жаждал ребенка!), добротный, полный товаров магазин готового платья, – все рухнуло внезапно, пошло прахом… Гражданская война разорила многих. Судьба выбросила его, нищего, одинокого, преданного всеми, сюда, в каморку к старому Кристоферу, к простым, бедным и несчастливым, как он сам, людям. Подумать только: Джерард Уинстэнли из Ланкашира, сын купца, полномочный член компании торговцев готовым платьем в Лондоне, женатый на дочке известного хирурга, – теперь пасет скот своих соседей на окраине нищей деревеньки! Он потерял все, и отчаяние от своих несчастий еще во много крат усугублялось жгучим страданием при виде бедствий, в которых жил народ вокруг него.
Тягостная, темная, нищая жизнь. Бесконечные унижения. Нищета и грязь вокруг, больные дети, голод… Бесправие. Парламент сотрясали словесные бури, короля перевозили из замка в замок, враждующие армии проливали кровь, борясь за «истинные права» и «истинные свободы», а в деревне все оставалось по-старому. Нет, хуже, чем по-старому, ибо цены росли, ренты поднимались, солдаты стояли почти в каждом доме и опустошали и без того скудные закрома, нужда и голод гнали бедняков из селения в селение…
Когда Джерард был лондонским купцом и членом компании, он едва ли задумывался над тем, что его слуги или те, кто взрастил хлеб, лежащий у него на столе, – тоже люди. И годы бедствий понадобились для того, чтобы он, вкусив горький хлеб нужды, понял, что бедняк и есть самый лучший, самый достойный милости человек на свете. Он обладает умом, совестью, он отзывчив на добро, готов поделиться последним, пожертвовать собой. Джерард, живя в деревне, ощутил свое единство с простым трудящимся людом и обрел в этом единстве спокойную уверенность и силу. Безмерные страдания бедняков жгли огнем, он чувствовал, что должен им помочь. И он обратился к тому высшему началу, которое жило внутри него и побуждало к действию.
В долгие часы ночных размышлений или днем, на лугу, когда коровы разбредались по пастбищу и он мог отдаться своим думам, сила, более высокая, чем земной человеческий рассудок, пробуждалась в нем, приходили странные, яркие мысли, внезапные, как озарения. «Моя прежняя жизнь и все ее радости, – думал он, – были связаны с внешним, тварным миром – с богатством, друзьями, чувством удовлетворения самим собой. Я находил удовольствие в тщеславии, в комфорте для моего тела. А сейчас господу было угодно очистить мою душу, вынуть из нее шелуху мирскую, чтобы она услышала его голос».
И голос заговорил в нем. Судьба не наказала его, а освободила. Он почувствовал себя Давидом, который должен выйти на битву. Но не плотский, разящий тело меч поднимал он. Оставим Кромвелю и Фэрфаксу страшное дело кровопролития. Джерард Уинстэнли будет сражаться с грехом и проклятием, которые губят душу. На эту борьбу он выходил с открытым забралом, сжимая в руке перо. Он сознавал себя орудием божьим. «Бог не всегда выбирает мудрых, ученых, богатых мира сего, чтобы через них явить себя, он избирает презираемых, неученых, бедных, ничтожных в мире сем и наполняет их своим добром, а других отпускает с пустыми руками».