![](/files/books/160/oblozhka-knigi-zakon-svobody.-povest-o-dzherarde-uinstenli-142928.jpg)
Текст книги "Закон свободы. Повесть о Джерарде Уинстэнли"
Автор книги: Татьяна Павлова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Собрание несколько секунд молчало. Потом раздался голос:
– А они нас в тюрьму не потащат?
– Мы не будем касаться частных владений, – сказал Джерард. – А только тех, которые называются общинными.
Полмер поднялся со своего места и по обыкновению сложил ладони перед грудью. Шляпа его была настолько стара, что порыжелые поля ее бесформенно свисали и почти закрывали лицо.
– Мы должны, – сказал он, – все это написать на бумаге и поставить наши имена, как говорил Джекоб. И разослать эту декларацию в чужие края, всем и каждому. А лорды? Лорды тоже вырубают общинные леса. Вон пастор Платтен приказал недавно старые буки из Кобэмского парка свезти на продажу. А от этого общинная земля скудеет. У бедного люда крадут права. Его обманывают и рассказывают некоторым из наших бедных угнетенных братьев, что те из нас, которые уже начали копать и пахать на общинной земле, хотят мешать бедным людям. А бедные люди… – Он совсем было запутался в словах, но слушали его внимательно, и он выбрался благополучно. – А бедных людей еще задерживают, если они рубят лес либо собирают торф или вереск.
– Короче, я считаю, – повел широким плечом Джекоб, – мы должны объявить в декларации, что решили взять и общинные земли, и общинные леса, чтобы иметь средства к жизни для себя. Довольно мы жили в рабстве. Теперь лорды сравнялись с нами, и наша родина Англия должна стать общей сокровищницей для всех. И еще надо сказать лордам: если кто из вас приступил уже к вырубке общинных лесов, то вы должны прекратить это. И друзья Английской республики не должны у них ничего покупать.
– А у бедных пусть покупают, – вставил Полмер. – И еще давайте напишем: если мы остановим посланные вами повозки и используем лес, так как он – наша собственность, то уж вы нас не порицайте и простите великодушно как истинных братьев…
Бумага была составлена в какой-нибудь час. Уинстэнли, сидя на толстом бревне и окруженный товарищами, едва успевал записывать. Хотя было еще довольно светло, Джон принес сделанный собственноручно громадный факел, сунул его в костер, и чудовище загорелось, исходя густым черным дымом.
Документ назвали «Декларация бедного угнетенного люда Англии». Он начинался словами: «Мы, подписавшие свои имена, действуем от имени всего бедного угнетенного люда Англии и объявляем вам, именующим себя лордами маноров и лордами страны, что царь справедливости, наш создатель, просветил настолько сердца наши, чтобы видеть, что земля не была создана специально для вас, чтобы вы были господами ее, а мы – вашими рабами, слугами и нищими, но она была сотворена, чтобы быть общим жизненным достоянием для всех, невзирая на лица; и что ваши покупки и продажи земли и плодов ее друг другу – дело проклятое».
Джерард записал сюда все – и то, что говорил Полмер, и то, что предлагал Джекоб, и свои сокровенные мысли. По настоянию Уриеля, причастного к алхимии и чернокнижию, вставил и толкование числа Зверя – апокалипсического числа 666. Хитроумные тайновидцы вычислили, что латинская надпись на английских монетах складывается в это зловещее число, и факт сей неопровержимо доказывал, что деньги – дьявольская выдумка. От себя Джерард добавил, что деньги – не более чем минерал, часть земли, и потому по праву должны принадлежать всем. И еще – мысль, очень ему дорогую: что купля и продажа за деньги есть великий обман, посредством которого люди грабят друг друга; он делает одних лордами, других – нищими, одних – правителями, других – управляемыми.
Потом к нему подходили по одному и, взяв перо, ставили свои имена. Кто не умел расписаться, чертил крестик, а Джерард рядом писал имя. Всего набралось сорок пять подписей, считая Роджера Сойера, который, полный гордости и великого смущения, старательно вывел свое имя. «За отца», – прошептал он.
Уинстэнли обещал свезти завтра бумагу в Лондон.
– Мой печатник, Джайлс Калверт, – сказал он, – верный человек. Он наберет это за день. И Англия узнает о нас правду.
Джерард возвращался из Лондона в смутном, непонятном расположении духа. Все дела удалось сделать быстро. Калверт обещал напечатать «Декларацию» тотчас же и назавтра пустить ее в продажу. Джерард поел в той самой харчевне, где они с Элизабет сидели в день казни, и сразу после полудня отправился домой. Ему посчастливилось: попутный крестьянин довез его в телеге с кожами до Уолтона, а оттуда он пошел пешком на холм.
Тогда, после собрания, Элизабет допоздна засиделась в лагере. Джерард, простившись с работниками, увидел, что она тихо и взволнованно говорит о чем-то Джону. Мальчик слушал очень серьезно. Когда Джерард подошел, они замолчали.
– Джон, – спросил он, – ты остаешься?
– Да, если позволите. Вот только провожу сестру.
– Иди спать. Я сам доведу мисс Элизабет до дому.
Ему хотелось подольше побыть с девушкой. С ней говорилось ему так легко, она слушала его так внимательно и благодарно. Он мог рассказывать ей о том, что занимало его ум больше всего, – о той новой, счастливой и справедливой жизни, которая вскоре настанет в Англии. И каждый раз после их редких встреч он чувствовал некое очищение, осветление. Она была духовно близка ему, и в этой близости он черпал не испытанную раньше радость.
Последняя их встреча смутила его. Он не думал, что чувство девушки к нему столь сильно, он вообще старался не думать об этом. И то, что Элизабет так трогательно и явно обнаружила себя, проникло в его сердце и поневоле разбудило. В нем проснулась щемящая нежность и странная надежда, что когда-нибудь… когда новый мир будет построен и все заживут счастливо… он и эта девушка, быть может, соединятся и будут счастливы, как и все вокруг.
А пока… пока он должен как-нибудь объяснить ей, что удовлетворение всех желаний плоти приносит боль и гибель, муку и стыд; что надо слушаться разума, который дает мир и свободу.
Но сегодня среди всех дел дня, и забот о колонии, и мыслей о будущем устройстве мира, он постоянно думал о ней и вспоминал ее милое грустное лицо, светлые пушистые прядки волос, темное скромное платье.
Он шел по тропинке, минуя большую дорогу к лагерю, не только для того, чтобы сократить путь. После шума и суеты большого города хотелось быть ближе к земле, к кустам, травам. Тропинка вилась среди верескового поля, которое уже покрылось маленькими розоватыми цветками; изредка путь пересекали овражки с зарослями цветущего дрока и терновника; временами он входил под густую тень деревьев. Пели птицы. И по мере того как места их недавних свиданий приближались, желание увидеть девушку заполняло его существо; он уже больше ни о чем не мог думать.
Топот копыт послышался внезапно совсем близко, на скрытой кустарником дороге. Джерард вздрогнул, раздвинул ветви. Мимо него галопом проскакал отряд солдат – человек девять. На миг мелькнуло темное лицо капитана Стрэви: стальные глаза, торчащие жесткие усы.
Джерард постоял немного, глядя на облачко пыли, поднятое конями. Что нужно было солдатам в лагере? Он почувствовал беспокойство. Пробравшись сквозь колючки, вышел на дорогу. Невдалеке в пыли валялось что-то. Он подошел, вгляделся, какая-то тряпка со следами подков вдавлена в землю. Его внимание привлек пучок сухого репейника, прилепившийся на уголке… Он поднял эту тряпку, отряхнул пыль и увидел, что держит в руках детскую курточку. Смутное сознание беды захлестнуло грудь, сердце забилось. Он ускорил шаги и пошел, почти побежал к лагерю.
Когда вдали показались хижины и палатки, беспокойство сменилось беспощадной, пугающей уверенностью: что-то случилось. Дым клубами поднимался над лагерем – не домашний мирный дым костра. Но было и еще что-то, что подтверждало его зловещее предчувствие, только он никак не мог понять, что. Потом до сознания дошло: тонкий, отчаянный звук женского причитания висел в воздухе, не прекращаясь и надрывая грудь безысходной, страшной тоскою.
Его новый дом догорал. Соломенная крыша уже рухнула, новенький, непросохший сруб шипел, рождая густой черный дым. Пламя было уже почти забито. Несколько мужчин по цепи передавали ведра и плескали воду на горячие обуглившиеся бревна. Облака пара скрывали их лица.
На площадке под деревом женщины, наклонившись к земле, делали что-то; оттуда доносился непрекращавшийся жуткий вой, и это было страшнее всего. Джерард подошел и увидел распростертое на земле голенькое детское тельце. Дженни хлопотала над ним, прикладывая свежие листья подорожника к кровавым ссадинам, усыпавшим острые лопатки, спину и тощий задик. Мальчик стонал. Его голова лежала лицом вниз на коленях матери, которая не переставая причитала тонким пронзительным голосом и зачем-то все перебирала, теребила в пальцах светленькие потные завитки волос на затылке ребенка.
Поодаль молча сидел, неловко подогнув одну ногу, Роджер. Он смотрел в одну точку, лицо перерезала вздувшаяся красная полоса, левый глаз заплыл в багровом кровоподтеке. Джерард опустился перед ним, тронул за плечо:
– Роджер? Что стряслось?
– Капитан Стрэви… – лицо мальчика оставалось безучастным. – Мы в поле пошли с утра, бобы окучивать… В дальний конец… – Он махнул рукой.
– Вдвоем с Джо?
– Ну да.
– И что, Роджер? Что капитан Стрэви?
– Они пришли… Говорят, кончайте работу, господь идет, второе пришествие началось… Весело так. А этот… дурак… – он сглотнул и помедлил. – Думал, с ним играют, и пошел на них с палкой… В сражение, думал, играют…
– Ну?
– Ну, они схватили его, начали бить… Куртку сорвали… Потом рубашку… Я им кричу… – Судорога исказила его лицо, он заплакал, закрывши одной рукой глаза. Тут только Джерард заметил, что другая его рука висит плетью с неестественно вывернутыми наружу пальцами. Он подвинулся ближе.
– А у меня, – Роджер оторвал от лица руку, – мотыгу отняли и еду всю. За руку к коню привязали, и солдат погнал сюда… Я не поспевал бежать… А сюда пришли, спросили, где ваш дом. Я не знал, что они хотят делать… А они солому подложили и подожгли. Когда крыша рухнула, тогда только ускакали.
– Это он, он во всем виноват!
Джерард оглянулся. Рут указывала на него пальцем. В красных от слез глазах горела ненависть.
– Ты нас привел сюда! Ты обещал нашим детям хлеб и радость! А их истязают!.. Где твой хлеб? Что ты можешь? Только слова!..
Дженни, которая уже перевязала мальчика и укутала его одеялом, поднялась, подошла к ней сзади и обняла оплывшее, сотрясаемое рыданиями тело.
– Не надо, Рут… Ему уже лучше… Не надо…
Джерард встал и сжал голову руками. Что мог он ответить этой женщине? Этим избитым детям? Этим людям, смотревшим на него?
– Я сам пойду к генералу Фэрфаксу, – сказал он тихо. – Расскажу ему все и попрошу защиты.
Всю ночь он писал. Он не помнил, чтобы ел что-либо после легкого завтрака в лондонской таверне. Мысли обрели удивительную значительность и ясность. Есть совсем не хотелось, тело было здоровым и легким, перо не поспевало за слагавшимися в стройные фразы словами. Письмо получилось длинным. Он повторял, что цель диггеров – мирная обработка общинных пустошей; что копатели не выступают против властей или законов, не собираются вторгаться в чью-либо собственность и разрушать изгороди; что они никому не навязывают своих доктрин.
Он не просил о покровительстве, нет. Но поскольку вы – наши братья, писал он, наши правители и защитники, мы вольны писать вам и открыть сердца. И если вы, или ваши солдаты, или те, кто владеет землею, так называемые фригольдеры, оскорбят или убьют нас, мы умрем, исполняя наш долг по отношению к творцу, стремясь поднять творение из рабства, а вы будете оставлены без оправдания в день суда.
Он рассказал все, что произошло вчера на холме, но не требовал наказания для капитана Стрэви. Он просил только распорядиться не обижать копателей впредь. И тогда, заключал он, мы будем жить в спокойствии и трудиться на нашей матери-земле, равно принадлежащей всем тварям; а вы, воинство, станете огненной защитой, ограждающей народ от иностранного врага. Но если вы обманете нас и предадите наше дело, продолжал он с отчаянием, мы все равно будем сражаться – не мечом и копьем, а заступом и плугом, чтобы сделать пустоши и общинные земли плодородными.
Он долго и обстоятельно обосновывал несомненное право бедняков вскапывать общинные земли и жить на них, задавал вопросы юристам и ученым проповедникам, ссылался на священную историю и нормандское порабощение, цитировал законы…
Что заставляло его перо так живо двигаться по бумаге? Боль от сознания грубой несправедливости солдат, от жалости к детям? Да, конечно. Но странно! Он чувствовал в себе огромную силу любви – да, любви к беднякам, и к детям, и к Фэрфаксу, и к солдатам… Не было ненависти в его душе. «Пусть меня называют безумцем, глупцом, бранят, как давеча бранила Рут, – думал он, – закон любви ведет меня, дает терпение, радость, мир». Он так и писал генералу: «Я никого не ненавижу, я люблю всех, я буду наслаждаться, видя, как все живут в достатке. Я хотел бы, чтобы никто не жил в бедности, стеснении и скорби. Поэтому если вы найдете себялюбие в этом труде или что-либо гибельное для всего творения, то откройте так же свободно ваше сердце мне и укажите мне на мою слабость, как я был чистосердечен… Но если вы увидите в моем труде справедливость и поддержку всеобщей любви ко всем, невзирая на лица, тогда присоединитесь и защищайте его, и пусть сила любви получит свободу и славу».
Он закончил еще до света, быстро собрал листы, сунул за пазуху кусок хлеба и вышел из палатки. Лагерь спал. Не глядя на вчерашнее пепелище, он прошел меж неоконченными срубами, вышел на дорогу. Предрассветный ветер дунул в разгоряченное лицо, и он улыбнулся ему навстречу. Он верил, что разум может и должен возобладать в людях.
Фэрфакс куда-то спешил. Вокруг стояли офицеры, и в лице его Джерард прочел смесь нетерпения, нежелания обидеть и легкое смущение. Будто генерал стеснялся говорить с ним при людях. Джерард прошел по ковру, приблизился к Фэрфаксу, который остался стоять, поклонился ему, не снимая шляпы, и отдал письмо.
– Что это? – спросил генерал, метнув нервный взгляд на полковника справа.
– Сэр, – сказал Уинстэнли и опустил глаза в пол, чтобы ему не мешали внимательные лица офицеров. – Сэр, вы знаете о нашем деле. Вы видели некоторых из нас и выслушали нашу защиту. Мы встретили мягкое и умеренное отношение от вас и от вашего военного Совета… А сейчас… У нас расквартирован ваш пехотный полк. И некоторые из солдат под командой капитана Стрэви напали на наших людей… И это несмотря на то, что мы пускали их на постой и жалоб на нас не было… – Он поднял глаза и заметил отсутствующее, скучающее выражение на лице молодого офицера, стоявшего рядом с генералом. Фэрфакс кашлянул.
– Вы требуете наказания виновных?
– Нет, нет, – поспешно ответил Уинстэнли. – Вы просто скажите им, чтобы они этого больше не делали. А в нашем письме… Мы хотим, чтобы и вы, и ваш Совет, и парламент обратили внимание на наше дело и оказали нам братское покровительство, чтобы мы могли работать мирно на нашей земле, без скандалов и унижений.
– Вас ограбили? – спросил Фэрфакс.
– Прошлый раз у нас поломали два плуга и телеги, а сейчас подожгли дом.
– Ну вы запирали бы… свои орудия, что ли… – Фэрфакс опять повел глазом на полковника. – Чтобы их не растаскивали…
– Мы не будем ничего запирать, – убежденно сказал Уинстэнли. – Ни хлеб, ни скот, ничего. Мы не хотим показать себя собственниками среди народа. Мы открыто заявляем, что наш хлеб, и скот, и все, что мы имеем, – общее.
– Ну хорошо, – нетерпеливо сказал генерал, – мы рассмотрим вашу просьбу. Я хочу только повторить еще раз то, что уже говорил: гарантия вашей безопасности – ваши мирные намерения и поведение.
Он обернулся к секретарю и протянул ему письмо, принесенное Джерардом:
– Вот возьмите. Я… освобожусь скоро и рассмотрю… – Он глянул мельком на Уинстэнли. – Ступайте на свой холм. Я обещаю вам, что мы прочтем то, что вы написали, и все обдумаем.
5. СОСЕДИ
Элизабет стоило больших трудов скрыть от домашних, что в доме у них появился еще один человек. По счастью, в тот ранний вечер, когда неизвестный молчаливый старик привез Генри в телеге под грудой сена, дома никого не было, и девушка с помощью крестьянина внесла Генри в дом, по лестнице подняла на второй этаж, а оттуда по еще одной шаткой лесенке втащила на чердак. Она уже знала из разговоров знакомых о восстании левеллеров и очень хорошо понимала, что весть о возвращении к ним в дом израненного офицера мгновенно разнесется по селу, и, не дай бог, надо будет опасаться появления солдат и ареста.
Но все сошло благополучно. Теперь она каждое утро, когда дом еще спал, и каждую ночь прокрадывалась, таясь, в кухню, набирала хлеба, мяса и овощей, наливала свежей воды в кувшин, складывала все это в корзинку, и, на всякий случай положив сверху свое вязание, поднималась по лестнице, и шла в конец коридора, туда, где за комнатой Джона тонкие шаткие ступени вели на чердак. Там за старой домашней рухлядью она устроила брату постель, расположив ее так, что ему было видно маленькое полукруглое окошко с пересекавшими небо ветками деревьев. Она перевязывала ему раны и поила его целебными настоями трав; кормила с ложечки, когда он был еще слаб, и рассказывала обычные деревенские новости, не решаясь еще заговорить о колонии. Его же самого она ни о чем не спрашивала.
Жизнь в ее доме шла по-прежнему – тихо и невесело. Пастор Платтен после изгнания из парламента появлялся редко, а когда появлялся, то держался принужденно и речей о свадьбе не заводил. Да и мачеха не смотрела на него с прежним обожанием: как бы она ни относилась к новой власти – это все-таки была власть; и раз власть не жаловала жениха ее падчерицы, то и мистрисс Годфилд не могла почитать его. Разочарование ее в нем усугубилось после того случая, когда она попросила у пастора совета относительно Джона, сбежавшего на холм к диггерам. Пастор ответил, что ничего не желает знать об этом нечестивом сборище, и порекомендовал ей воздействовать на сына через его отца, полковника кромвелевской Армии. Легко сказать – через отца! Полковник Годфилд неотлучно находился при Кромвеле, и увидеть его пока не было никакой возможности. Зато в дом к ним теперь зачастил Чарли Сандерс, племянник уолтонского судьи. Но интересовала его не Элизабет, а ее сестра Френсис, которой он приносил маленькие букетики фиалок и рассказывал случаи из судейской практики.
Элизабет втайне радовалась, что речь о ее свадьбе с пастором не возобновлялась; в душе ее жила странная, не объяснимая разумом надежда, что когда-нибудь… может быть, очень не скоро… все устроится само собой и она наконец будет счастлива. Счастья же своего она не могла представить иначе, как соединив мысленно судьбу свою с судьбой Джерарда Уинстэнли.
Когда Генри стал немного поправляться, она принесла ему газеты и несколько книжек, купленных в лавке к немалому изумлению ее хозяина, не привыкшего, чтобы женщины Кобэма интересовались чтением. Впрочем, Элизабет была дочерью кромвелевского полковника, и на нее смотрели с уважением.
Генри прочел при свете брезжущего утра первый листок и вдруг побледнел так, что Элизабет испугалась.
– Что ты? Тебе плохо? Опять нога?
– Нет… – Он уронил газету и закрыл лицо руками.
Она подняла листок. Это был «Британский Меркурий» за 17 мая. Мятежники, говорилось в нем, захваченные доблестными войсками генерала Фэрфакса и генерала Кромвеля 14 мая под Бэрфордом, были заперты в помещении церкви. Военно-полевой суд, собравшийся на утро следующего дня, приговорил корнета Томпсона, брата опасного мятежника, капеллана Денна и капралов Черча и Перкинса к расстрелу. Полковник Эйрс уволен из Армии и предан гражданскому суду как государственный изменник. Денн проявил чистосердечное раскаяние, и его помиловали. Троих оставшихся расстреляли. Повстанцев расформировали по разным полкам.
– Это конец… – сдавленным голосом, не отнимая рук, сказал Генри. – Все… Больше нам не подняться… Посмотри постановление.
На первом листе газеты крупным шрифтом было напечатано: «Любое заявление, будто нынешнее правительство Республики является тираническим, узурпаторским или незаконным; или будто общины, собранные в парламенте, не являются верховной властью страны, равно как и любая попытка поднять мятеж или заговор против настоящего правительства или для замены или изменения последнего, а также любая попытка подстрекать к мятежу в Армии будет рассматриваться отныне как государственная измена».
После этого известия Генри сник, замолчал, его здоровье ухудшилось. Началась лихорадка. Черты обострились, лицо посерело. Элизабет не знала, что делать. Каждый раз, поднимаясь на чердак, она ожидала худшего, и сердце ее замирало. Генри лежал на спине, в лице ни кровинки, глаза подняты к косым стропилам крыши. Еда не тронута.
Элизабет не могла больше нести это бремя одна. И раз, сидя у костра диггеров, она решилась и рассказала обо всем Джону. К ее удивлению, мальчик принял весть о возвращении брата спокойно, как взрослый, и очень обрадовался. А детская его уверенность в том, что плохого конца быть не может, дала ей силы.
С добродетельным виноватым видом, который так шел к нему и всегда обезоруживал мать, Джон спустился с холма, расцеловал ей руки, пошутил с сестрами, поужинал и рано отправился спать. А в полночь они с Элизабет, крадучись, поднялись на чердак.
Молодой человек по-прежнему лежал на спине и смотрел вверх. Джон метнулся к нему, чуть не загасив свечу, бросился на колени и припал к измученному неподвижному телу.
– Генри! – жарким шепотом заговорил он, будто не замечая печати страдания на лице брата. – Генри, как чудесно, что ты вернулся! Скорее поправляйся и приходи к нам!
– Джони, я говорила тебе, что никто не должен знать о Генри ничего, слышишь? Иначе его арестуют!
– Бетти, ну я же все понимаю! Я просто говорю, чтобы он скорее выздоравливал и приходил к нам… Если уж прятаться, то лучше всего с нами, на холме. Там его никто не найдет, я знаю такие местечки… Генри, – он затеребил брата, – а когда вы восстали, страшно было? Ты многих убил? А Кромвеля видел?
Добрая, прежняя, домашняя улыбка тронула стянутые губы раненого, он поднял слабую руку и взъерошил вихры на голове брата. И вдруг, приподнявшись на локте и страдальчески морщась временами, стал рассказывать. И о Скрупе, и об Уайте, и о походе на север… Элизабет хотела было остановить его, чтобы он отдохнул, но потом поняла, как необходимо ему выговориться. Джон слушал, как завороженный. Когда дело дошло до ночной стычки и смерти Джайлса, на глазах у Генри выступили слезы. А когда он рассказывал о встрече с отцом и о прощании с ним, он плакал уже не таясь, и Элизабет смотрела на него сквозь слезы счастливыми сияющими глазами, и Джон заревел, уткнувшись головой в одеяло.
Так хорошо они поплакали втроем в эту ночь, что Генри после нее стало лучше. Он взялся за книжки, принесенные сестрой, и тут наткнулся на любопытное сочинение. Называлось оно «Еще о свете, воссиявшем в Бекингемшире».
В этом небольшом, в 16 страниц, анонимном трактате все показалось ему близким. Все шло, по-видимому, от левеллеров: и требование равенства для всех людей независимо от звания и владения; и осуждение монархической власти, подкрепленное аргументами из Священного писания; и настоятельное повторение политических свобод, которые должны быть обеспечены каждому гражданину; и резкие нападки на продажных юристов. Но среди этих знакомых, давно усвоенных мыслей Генри вдруг увидел и нечто новое для себя. «Народное соглашение» – та самая прекрасная конституция, за которую левеллеры проливали кровь и в Уэре, и в Бэрфорде, и во многих других местах, вовсе не была для авторов «Света» непогрешимым идеалом. Она «слишком недостаточна и слишком поверхностна для того, чтобы освободить всех нас, – писал неизвестный автор. – Ибо она не ниспровергает все эти произвольные суды, органы власти и патенты, о которых мы говорили. А какой способ поддержания, какой путь она предлагает бедным, сиротам, вдовам и обнищавшим людям? И какую помощь или ободрение работникам, чтобы облегчить их бремя?».
На это Генри ничего не мог ответить: о бедняках он до сих пор думал мало…
Была в памфлете и еще одна удивительная мысль: там определенно утверждалось, что человек имеет право потреблять лишь то, что он произвел собственным трудом. «Наш хлеб производится не иначе, – читал Генри, – как трудами наших рук; и потому те, кто не работает, не имеют права есть». Равенство должно быть полным: каждый трудящийся имеет право владеть благами земли наравне с другими. Отсюда всякая частная собственность, всякая огороженная земля незаконна.
И тут Генри вспомнил разговор под дождем на холме святого Георгия – разговор с незнакомцем, впервые поразившим его подобными мыслями. В задумчивости он отложил памфлет о свете, воссиявшем в Бекингемшире, и взял следующую книжку. Это был манифест Лилберна и других левеллеров, выпущенный из Тауэра 14 апреля. Генри хорошо знал его содержание. Рассеянно он пробегал глазами знакомые строчки, как вдруг взгляд его упал на слова: «У нас никогда не было в мыслях уравнять состояния людей, и наивысшим стремлением является такое положение республики, когда каждый с наивозможной обеспеченностью пользуется своей собственностью…»
Так вот в чем разница: левеллеры из Бекингемшира требовали имущественного уравнения, а левеллеры, которых вел Лилберн, – только политического… Но истинная справедливость, конечно, в том, чтобы не было нищих, голодных, чтобы не было угнетения на земле…
– А что, Бетти, – спросил он сестру, когда та пришла навестить его, – знаешь ты что-нибудь о человеке, с которым мы тогда говорили на холме?
Элизабет быстро отвела глаза.
– Да, знаю… – ответила она. – Мы иногда встречаемся с ним. У него на холме работает Джон. – И она рассказала все, что знала о колонии копателей, которые сами себя называли «истинными левеллерами», и об их предводителе Джерарде Уинстэнли.
– А ты можешь попросить у него что-нибудь почитать для меня?
Да, она постарается.
Она шла на холм с твердым намерением рассказать Уинстэнли о брате. Кому еще могла она открыться, с кем посоветоваться?
Генри теперь заметно поправился, скоро он начнет ходить, и тогда пребывание его на чердаке станет еще более затруднительным. Может быть, Джон прав, и холм святого Георгия и есть то спасительное убежище, в котором он нуждается?
Работники сидели вокруг потухающего костра и пели. Был канун Троицына дня. Их собралось на этот раз больше обычного. Джон не отходил от Роджера Сойера, подавал ему еду и помогал – одна рука у мальчика висела на перевязи. Маленький Джо сидел, прижавшись к матери. Глаза его печально и серьезно смотрели в костер. И с той же печальной серьезностью глядели на уголья выцветшие слезящиеся глаза старика Кристофера, тоже пришедшего к ночи в лагерь. Маленький Дэниел и длинный Уриель Уорсингтон сидели рядом. И Полмер был здесь. Невдалеке на вереске мирно паслась его лошадка. Назавтра с рассветом было решено идти в большой лес за бревнами, чтобы отстроить заново хижину Джерарда. Троицын день – не помеха для тех, кто привык работать в поте лица и давно уже не ходит слушать пасторские проповеди в церковь.
Звуки печальной старой песни затихали в прохладном воздухе вечера. На западе еще не померкла поздняя июньская заря, а высоко над головой уже стоял ясный рогатый месяц. Где-то невдалеке заливалась, булькая, молодая лягушка. Джерард встал, за ним поднялась и Элизабет. Он простился с диггерами, сказав, что вернется завтра после полудня.
Когда Элизабет шла на холм, она думала, что идет посоветоваться с Джерардом о брате, но сейчас, когда они остались вдвоем, все разумные дневные мысли куда-то отступили. Теперь ей хотелось говорить ему только о своей любви. А он рассказывал о колонии – о том, что они рубят и продают лес, хотя купля-продажа – дело нечистое, и человечество, начав покупать и продавать, утратило невинность. Они временно идут на эту меру, чтобы не оставить тела свои без пищи, и им надо проявить всяческую осторожность и осмотрительность, чтобы не превратить торговлю в дело наживы.
– Осторожность? – проговорила она. – А не слишком ли вы осторожны во всем? Вы ничего не делаете необдуманно, по велению сердца?
Он помедлил, подумал.
– Нет, – сказал наконец. – Я стараюсь во всех делах спрашивать совета у разума.
– И вы всегда так расчетливы? – она сама удивилась сарказму, прозвучавшему в этой фразе.
– А как же иначе? – ответил он спокойно. – Когда я жил, повинуясь сердцу, а не уму, как вы говорите, я был несчастлив, нечист, неспокоен. А когда обрел этого великого советчика внутри себя, узнал счастье, то есть покой и свободу.
Ей почудилось выражение превосходства в этих словах и захотелось сказать ему колкость. Она-то знала, что правда и свобода – именно в том, чтобы следовать велениям сердца и отдаваться любви всем своим существом.
– Если хотите, я вам расскажу одну историю… Мечту, – сказал он.
Они дошли до старого дуба, за которым начинался спуск к Молю, он расстелил свой плащ, сели. Вдали мерцали ожерельем огни селения, в траве кто-то тоненько посвистывал, ночной прохладный ветер изредка набегал, заставляя девушку плотнее закутываться в шаль. Она смотрела вниз, в долину, и чудная картина рисовалась ее воображению, разбуженному словами Джерарда.
…Теплые лазурные волны омывают зеленый остров, встающий над морем подобно изумрудной переливающейся раковине. Остров населен людьми, в нем есть города, и села, и поля с перелесками, и густые дремучие заросли. Но что это за земля!
На ней нет оград. Нет межей, заборов, крепостных стен. Бескрайние поля возделаны и плодоносны. Собранный урожай доставляется в большие амбары и на склады. И это богатство является общим достоянием. Каждый имеет право взять оттуда все, что нужно ему и его семье. И никто не испытывает нужды.
А люди! Они молоды, здоровы, прекрасны. Все трудятся на залитых солнцем нивах, на свежем воздухе, а физический труд, и добрая простая пища, и сознание свободы делают их счастливыми.
Каждая семья живет отдельно, как и теперь. Но не корысть, не зависть или взаимное раздражение правят в доме. Нет, в семье царит любовь – единственный принцип, который должен в ней властвовать. Дети воспитываются сначала дома, в почтении к родителям и старшим. Отец сам заботится о них, учит читать и писать, помогает в постижении искусств и наук и готовит к труду – в ремесле или сельском хозяйстве. Он печется о том, чтобы все дети помогали ему в обработке земли или в ином деле; он поручает им работу и следит, чтобы они хорошо выполняли ее, не допуская праздности. А дети не ссорятся, как звереныши, но живут в мире, как разумные люди.