Текст книги "Грех"
Автор книги: Тадеуш Ружевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Возможно. Но и вам не на что так уж сетовать.
– Продам все по кусочку и проем. А если что-то останется, завещаю государству.
«Я не испытываю к ней отвращения. Она для меня как эта салфетка, зубочистка, тарелка. Есть ли между людьми какая-то связь, если их не объединяют общие интересы, родство? У нее толстая серая кофта, пальто с воротником. Едет куда-то по делам или к родне. Говорит, что все пропьет и проест. Сколько лет ей еще осталось?»
– Вы говорите, в огороде все запоздало? Что за климат! Первый погожий денек. Ну да, это из-за экспериментов с водородными бомбами. Перемещения воздушных слоев.
– Как они могли немцам в руки атомную бомбу дать?
– А по-моему, у немцев атомной бомбы пока что нет.
– Да есть, наверняка есть, вы уж извините, но бомба у них есть. Неужели ж наше правительство ничего не смогло сделать? Воспротивиться?
– Наше правительство может далеко не так много, как вам кажется. Сейчас все в мире зависит от Америки и России.
– Вот вы говорите, у меня здоровый вид. Но ведь я вся изношенная. Угадайте, сколько мне, по-вашему, лет.
«Она хорошо сохранилась. Ей крепко за шестьдесят».
– Ну, может быть, пятьдесят восемь.
– Всего пятьдесят четыре. Да, да, пятьдесят четыре года. А выгляжу как старуха. Это все из-за лагеря.
«Сейчас пойдут воспоминания. Все в лагерях сидели. Весь народ. У нас каждому есть что вспомнить».
– Я три года в лагере пробыла. Может, потому и выжила, что с малолетства на свежем воздухе работала. Но мне все отбили. Знаете, мы вечно ходили голодные. Все только и думали, где бы раздобыть хлеба. А я на помойке рылась, при кухне. Выбирала из отбросов овощи. Понимаете, в них витамин был. Иногда капустный лист попадется или свекла, морковка. Все уже подгнившее, но я всегда набирала понемножечку. Раз меня поймали, когда я эти овощи искала, и так избили, так ногами истоптали всю, что прям и не знаю уж, как выжила. Там груда трупов лежала, а я потому только и спаслась, что меня у подножья этой груды бросили. Если б забросили наверх, меня бы другими телами придавило. А так я рядом лежала. Наши бабы меня вытащили и спрятали. Через несколько дней я очнулась. Но внутри у меня все хворое и отбитое.
– Да, каждому выпало свое. Одни в лагерях, другие – в лесах, на работах…
– Два сына во время восстания [3]3
Имеется в виду восстание 1 августа – 2 октября 1944 г. в оккупированной немцами Варшаве.
[Закрыть]погибли. И муж умер.
– У вас никого не осталось?
– Да нет, есть дальняя родня. Сколько я в них денег вложила! Но теперь все, конец. Узнали, что я землю продаю, и ждут. Но с этим теперь покончено. Пусть каждый сам о себе заботится. Придут и тут же плакаться начинают: нужда, мол, без гроша, мол, сидят. А хоть бы один спросил: «Как вы себя, тетя, чувствуете, как ваше сердце?» Где уж там. Хошь живи, хошь помирай. Я им сказала: «Нету денег». Каждый сам за себя. Знаете, я сейчас купила себе памятник красивый такой, из черного мрамора. Большой. Пятьдесят тысяч отдала. Пускай ждет. Они как про памятник услышали, всем теперь рассказывают, что я спятила. Ну и ладно. И пусть себе говорят. То, что я землю продаю и живу хорошо, это, по-ихнему, спятила, а вот если бы им отдала, тогда б, значит, не спятила. У меня инфаркт был, неизвестно, сколько я еще проживу. Может, до завтра. А может, и дольше. Они-то мне потом не поставят. Я мастеру отдельно пару сотен злотых дала, чтоб за работой присмотрел. Все, что останется, отдам государству.
– У вас нет иллюзий.
– Насчет людей – нет, никаких.
– Мы с вами тоже люди.
– С чужими мне проще. С вами я разговорилась, потому как вы мне чужой. Чужому легче душу открыть. Это не Колюшки?
– Кажется, Колюшки.
«Интересно, если б я попросил у нее несколько тысяч… может, и дала бы… В таком настроении. Но еще больше разуверилась бы в людях. Столько детей у нас рождается. Людям нужно жилье. А у нее есть жилье, деньги и памятник. Ждет своей смерти. Вообще-то она права, что купила себе памятник. Может, после ее смерти никто бы для нее этого не сделал. Плохой из меня, однако, знаток людей. По здоровому румяному рылу, по тому, как она жрет, по глазам решил, что эта старуха – крокодил какой-нибудь, клоп в человеческом облике. Тоже мне знаток. Сколько она пережила! С людьми так часто бывает. Устраивают давку, ругаются, лаются, пихаются локтями. И видны только эти локти да рожи. Морды старых павианов. А внутри – Гамлет и Антигона. Ну нет, не перебарщивай. Порой и внутри куча дерьма. В самой сердцевине пустого нутра – дерьмо. Впрочем, с этими страданиями по-разному бывает…»
– Вы уж простите, что я так вам все рассказываю. Не мешаю?
– Ну что вы, рассказывайте, в конце-то концов, может же человек с человеком поговорить.
Поезд оставил позади деревянные бараки железнодорожного вокзала и теперь вновь шел среди полей и не пробудившихся еще лесов. Этим девушкам так о многом надо поговорить. Склонились друг к дружке, чуть ли не стукаются клювиками. Старуха придвинула к себе торт. Помолчала немного. Вытерла губы салфеткой.
– Я вам ненормальной кажусь, да?
– Скорее наоборот.
– Если бы я вам рассказала… Как схоронила мамулю. Две недели назад. – Женщина наклонилась ко мне. Теперь она говорила вполголоса. Я смотрел в ее маленькие блеклые глазки. Стеклянные незабудки. – Схоронила мамулю, но теперь уж никто не знает где. Как хорошо, что вы мне чужой. Что вы так вежливо слушаете. Я никому не могла бы этого рассказать, ни родственникам, ни знакомым. У меня сердце б разорвалось. Хотя чего там – уже разорвалось. Я сейчас схоронила мою мамулю в третий раз. Потому что умерла она еще в прошлом году, в октябре. Я ее с октября третий раз хоронила. И теперь уж никто не знает где.
«Эта девушка сейчас выходит. Какое стройное у нее тело. Живота вообще нет. А какая гибкая. Гимнастический снаряд».
– Я с октября два раза мамулю эксгумировала. Пришлось из могилы выкапывать. Стыд-то какой! Сколько ж я натерпелась. Ах, если б вы знали. Как я его просила. Я, седая старуха, стояла перед ним на коленях, целовала руки. «Коли уж иначе нельзя, хотя б не велите при людях это делать. Смилуйтесь, святой отец». На коленях стояла, руки ему целовала, а он отвернулся и буркнул: «Нет». Видать, такое распоряжение Пия [4]4
Согласно эдикту Папы Пия XII коммунистов запрещалось хоронить в освященной земле.
[Закрыть]. А ведь я ему за похороны хорошо заплатила. Деньги взял. Что ж не сказал ничего? Тысячу злотых дала. И могильщикам. Чтобы все прошло как положено. На коленях стояла, руки целовала. А он: «Нет». И пан Миковский его просил. Старый мой знакомый, хороший человек. У него мастерская напротив костела Святого Павла. «Не делайте этого, – просил, – оставьте тело в земле. Она уже давно там лежит, пожалуйста, прошу вас, ради ее дочери». – «Нет». Я на кладбище попросила, чтобы поаккуратней вытаскивали гроб. Хоть и из прочного дерева, но ведь с прошлого года в земле лежал. Дерево, оно и есть дерево. Ну вот, стою я около ямы и вижу, что рабочий этот туда прыгает. А ведь как прыгнет, все обвалится и рассыплется, и что тогда мне брать? Я крикнула, прошу, чтобы сбоку встал. Сказала, что хорошо заплачу. Они за веревки тянут, я вижу – все перекосилось и летит головой вниз. В конце концов упросила я их, вытащили, ничего не повредили. А я еще за три дня до того выкупила другое место на кладбище. В другом приходе. И поехала туда с гробом. Знали бы вы, какая это была женщина. Тихая, добрая. А как обо мне заботилась. Всегда мне говорила, что все люди одинаковые, все – люди, а людям помогать надо. Я ее больше всех на свете любила. Простите, не могу…
Она закусила губу. Потом открыла рот и несколько раз быстро глотнула воздух. Стеклянные глаза увлажнились, помутнели.
– Памятник я тоже перевезла. Все на подводе. Приехала туда утром. Могилку уже вырыли. Но там, у могилы, были какие-то мужчины. Стоят у могилы и говорят, что здесь хоронить нельзя. Подвода с гробом на аллее остановилась. Я тогда говорю: «Господин адвокат, вы слышите?»
Извините, что так сумбурно рассказываю. Вы уж меня простите. Тот адвокат – он и вправду порядочный человек. У меня все от горя перепуталось. Кабы обо мне речь шла, так я б могла и на свалке лежать. Но очень уж я ее любила. Она в оккупацию столько передач заключенным носила, людей прятала, такая была добрая. Адвокат этот, он человек порядочный, он мне сказал, когда я его просила подать в суд: «Замкните боль в сердце». Но я не могу больше молиться, не могу ходить к мессе, да и вообще в костел. Не могу. Я адвокату сказала. А он на это, чтобы я, наоборот, ходила и виду не показывала. «Переждать надо, – говорит, – сейчас лучше не дразнить гусей. Время и без того неспокойное». Так он мне посоветовал, ну я и отозвала иск. И к исповеди хожу. Но на исповеди все им выкладываю. Одни мне объясняют, говорят, чтобы простила, другие сами прощения просят. Но я им на исповеди все как есть рассказываю, пускай слушают. Этого у меня никто не отнимет.
Желала бы я этим ксендзам дожить до того часу, когда им придется работать, как всем, чтобы заработать себе на хлеб. И пусть тогда сами узнают, что такое нужда, – вот чего я им желаю. Когда ж наконец так будет, что не останется ни одной религии? И люди станут людьми? Или чтоб одна вера для всех, или вообще никакой. Но какая вера? Такая? Нет, лучше уж никакой. А они о любви к ближнему говорят. Поучают меня. Знаете, мама, когда умирала, сказала, чтобы я дала денег монахиням, на разные нужды. И просила позвать сестер на похороны. Потому что они очень ее уважали. А ксендз в крик: «Где ж это видано – столько денег сестрам давать, не нужны они сестрам. Вот, посмотрите. – Достает какой-то орнат или ризу и показывает мне. – Вот, посмотрите, все рваное, это нам деньги нужны. А вы им отдаете?» Чуть ли не метался по ризнице и на меня из-за этих денег кричал. Как будто взбесился или сдурел. А ведь даже не старый, едва за сорок.
– Ну, они тоже изменились, не такие, как прежде. Многое поняли. Им тоже досталось, вот и стали терпимее, лучше.
– Да ну что вы! Они почти совсем не изменились. Я только и молюсь, чтобы этот строй сохранялся у нас как можно дольше. Единственное, что их еще сдерживает. Побаиваются. Если что переменится, жить вообще станет невозможно. Вроде как: никто никого не знает, все ни при чем А у них кругом свои люди. И на кладбищах. Меня пугали, чтоб лучше не начинала, потому как… Да, пугали. Я старая, у меня сердце больное. Могут как-нибудь в потемках и камнем зашибить. Не знаю, испугалась я или нет. Сама уже не знаю. Ничего не знаю. Всего боюсь, хуже, чем в оккупацию. Тогда я знала, что гестапо – враг. А сейчас ничего не знаю и боюсь. Только теперь, в пятьдесят восьмом году, я пережила самое страшное в жизни. Такая дикая боль. Хотя, может, он у меня попросит прощения. Уже иногда вроде бы к этому клонит. Но что со мною-то делалось. Что делалось… Я после этого всего свалилась с инфарктом, несколько недель пролежала, не шевелясь, как будто померла уже. Думаете, родственники тогда ко мне приходили? За мной чужие люди ухаживали. Я теперь родню свою знать не хочу. Ничего им не оставлю, ничего. Ну а что у них везде свои люди, я знала, потому и привела в тот раз на кладбище адвоката.
– Вы брали…
– Обед за восемнадцать. Кофе.
– Я другой обед брала. С телятиной. Ничего не скажу, вкусный. Только я без картошки просила, а принесли с картошкой. Два салата съела, целую гору хлеба. Весь хлеб, подчистую. И масло тоже. Торт, кофе. И еще пряники эти, то ли печенье.
– Благодарю вас. – Кассир пошел дальше со своей жестянкой для денег.
– Рабочие, которым я заплатила, взялись за дело. Но те мужчины их остановили. Тогда я подошла к ним и спрашиваю, что такое Они говорят: в эту могилу гроб класть нельзя и я, мол должна его отсюда забрать. И давай ногами землю в яму сгребать. Крест опрокинули, который я привезла. Тогда я закричала: «Пан адвокат, вы видите, что творится!» Они, как слово «адвокат» услышали, присмирели сразу, отошли в сторонку и стали между собой переговариваться. Тогда я пошла к директору кладбища, а с ним уже все договорено было, как положено. После того как эти мужчины отстали, погодя подошли женщины, они там что-то на кладбище делали. Подошли – и давай меня обзывать! Самыми последними словами. Я хотела им объяснить, в чем дело, но они все ругались, а потом на меня набросились. Гроб уже с подводы сняли, он рядом с могилой стоял. Они меня за руки схватили и так, распятую, поволокли с кладбища. Одна сзади в волосы вцепилась. Здорово мне досталось! Чувствую, одна норовит часы у меня с руки стянуть. Я вырвалась, схватила бутылку, которая там валялась, шарахнула кого-то бутылкой по лбу… Тогда только директор и адвокат стали нас разнимать и уговаривать, чтоб успокоились. А те мужчины стояли неподалеку и просто глазели. Сказали, что гроб из могилы выкопают и вышвырнут с кладбища. Тогда я попросила, чтобы они предъявили документы. Что со мной творилось, когда я смотрела на гроб с телом моей матери! Что творилось, этого никому никогда не понять. Избитая, изруганная, на кладбище, с мамой в гробу, что я могла сделать? Такое страшное отчаяние было у меня в душе, никому этого не понять. Извините, что плачу.
Мне дали грузовик, рабочих. Я все оплатила. Гроб на машину – и поехала. Они, оказывается, бегом в контору – узнавать, куда путевой лист выписан. Но я шоферу тысячу злотых дала, рабочим по две сотни – и якобы никто ничего не знает. Я даже другой дорогой ехать велела, чтобы запутать всех, только за три километра до места сказала, куда повернуть. С погрузкой тоже были трудности, потому что шофер вообще отказывался ехать. Но как только я ему деньги дала, мигом все уладилось. Теперь мамуля может спать спокойно. Никто не знает, где я ее схоронила. Никто. Никто.
Женщина посмотрела на меня с радостью и гордостью.
– Только я одна знаю. Вы мне человек чужой, простите уж, что я вам все это рассказываю, но, знаете, теперь мне как-то легче стало, когда я все это с души сбросила. С чужими проще.
Поезд ехал через поля и луга, залитые водой. Рощицы. Златоцветы и маргаритки, пестреющие в канавах.
– Может, лучше было ее сразу похоронить в поле или в лесу? В таком лесу, где только одна тропинка к могиле. Чтобы никто не знал, где она лежит. Холмик я бы насыпать не стала. Все ровненько. Только я одна и знала бы, где это место. Было бы там вокруг мамули много деревьев, а над нею – небо. Жаль очень, что я так не сделала. Но что было, того уже не изменишь, теперь вся эта боль во мне. Могла бы мамуля себе в таком лесочке лежать. Не смейтесь надо мной. Наверное, все это вам диким кажется.
– Не беспокойтесь. Говорите.
Но у женщины снова задрожали губы, глаза наполнились слезами. Она отвернула к окну раскрасневшееся лицо.
– Понимаете, со мной произошло что-то странное. Я часто к мамуле обращаюсь. Разговариваю с ней. И даже – может, это и грех – только ей и молюсь. В точности, как святым. У меня все время такое чувство, что она рядом. За что ей все это выпало? Знали б вы, какой она была добрый человек. Верить не верила, в костел не ходила, это да. Но как работала, как старалась всем помочь.
– Было уже несколько таких случаев. В газетах писали.
– Да-да, я тоже читала и даже скажу вам, что мне легче становилось. Потому как думала, что еще такие есть, не я одна. Извините, это какая станция? Я уже выхожу. Мне полегчало, оттого что я все это вам рассказала. Вы мне чужой. Мы и как звать-то друг дружку не знаем. Так оно лучше. Вы забудете. Спасибо, что выслушали. Не проехала ли я, часом, свою станцию?
– За что вы меня благодарите? До свидания. Желаю вам немножечко счастья… нет, не счастья… немного мира в душе и покоя.
Женщина посмотрела на меня:
– Все это останется со мной. Не будет мне больше никогда покоя.
Она вытащила из сумки платочек.
– Не видно, что плакала?
ЭКСКУРСИЯ В МУЗЕЙ
(перевод Э. Гессен)
Со станции шла группа экскурсантов. Мужчины в плащах, молодые девушки в разноцветных кофточках и узких брюках, женщины с маленькими детьми. Они несли корзиночки с едой, портфели из желтой свиной кожи, фотоаппараты, На мужчинах были нарядные полуботинки на толстой подошве, простроченные белыми нитками. Стоял погожий октябрьский день, легкий ветерок гнал по земле сухие ржавые листья. Группа прошла мимо квартала больших домов; все окна там были раскрыты, в песочницах играли малыши, дети постарше гоняли на велосипедах, качались на качелях, бегали. Поодаль виднелось несколько фруктовых палаток. Табличка с надписью: «Охраняемая стоянка». Со стороны города подъехал битком набитый красный автобус. За деревьями показались строения музея. Перед музеем – сквер. Под тополями стоят крашеные скамейки, в темно-зеленой осенней траве горят красные цветы. Сквозь кустарник видны ряды двухэтажных каменных бараков, окруженных колючей проволокой. Под одним из тополей – столик. За ним сидит пожилая женщина. На столике разложены путеводители по музею, книги, альбомы с репродукциями.
– Купите, гражданка, купите, читать будете – не оторветесь. Тут обо всем есть: и как вывозили людей, и как привозили, и про пытки, и про сжигание тел. Все описано. Купите, не пожалеете. – Женщина вовсю расхваливает свой товар, но покупать никто не спешит.
Справа от первого барака – площадка. На площадке сидят экскурсанты, едят сливы, бутерброды. Нежатся на солнышке. Под витриной с фотографиями палачей.
– Скажите, а где тут виселица?..
– Гляди, вон та виселица, на которой его повесили, а там стоял его особняк…
Экскурсанты остановились перед виселицей. Большой деревянный ящик с двустворчатой крышкой. Крышка приподнята, и обе створки держатся на ржавых петлях. Над ящиком укреплено на двух столбах поперечное бревно, из него торчит кривой крюк. Взрослые и дети заглядывают внутрь деревянного ящика; там, на поросшей бурьяном земле, валяются бумажки, огрызки фруктов, пустые пачки сигарет. Мужчина, стоящий позади группы детей, говорит громко, ни к кому не обращаясь:
– Я бы его пять раз вешал, обрывал веревку и снова вешал.
– Пошли, – сказала женщина в серых брюках, – уже начинается кино.
Дверь барака открылась, и люди стали проталкиваться вперед по узкому коридору.
– Стоит туда идти?
– Стоит.
– А что показывают?
– Разное. Граждане, дайте выйти. Ну что за народ, лезут и лезут!
Зал, где показывают фильм, маленький. Между стульями вертятся дети – взрослые загораживают им экран.
– Тебе не видно? – озабоченно спрашивает мальчика отец. – Проходи вперед, к бабушке, отсюда ты ничего не увидишь.
На экране уже мелькают первые кадры. Заключенные. Трупы. Медсестры. Живые трупы. И снова целые штабеля трупов. Дети. Медсестры. Врачи. Советские солдаты. Изображение на экране дрожит. Фильм окончен. Дверь барака открывается, и люди, щурясь, выходят на свет. Идут по пустым аллеям. Уже ведут новые группы. Люди окружают экскурсовода, который говорит:
– К сожалению, иногда приходится делать посетителям замечания. Женщины еще ничего, но с мужчинами просто беда. Веселятся, громко смеются. Вот она, молодежь, не знающая ужасов войны… Прошу всех подойти поближе.
– А где волосы, говорили, здесь есть волосы, но я не вижу. Игнась, ты не знаешь, где тут протезы и волосы?
– На что тебе протезы и волосы? Когда я приезжал сюда десять лет назад, всего этого было полно.
– Вот тут они стояли, а это, должно быть, караульная будка. Пойдем посмотрим, где виселица.
Мальчик в синем костюмчике с недовольным видом поплелся за матерью.
– Мама, здесь ничего нет, ну что это за музей, я хочу домой. Когда мы поедем?
– Посмотрите, – говорил экскурсовод, – перед вами коллективная виселица, здесь вешали по десять человек сразу. Однажды молодой парень сорвался с веревки. Его повесили вторично, и веревка снова оборвалась. И хотя по неписаному закону, который соблюдается во всем мире, человеку, сорвавшемуся с виселицы, даруют жизнь, гитлеровцы все же повесили этого юношу в третий раз, вопреки всем правилам гуманности. Оно и не удивительно, вспомните коварство и злобу крестоносцев, которых так ярко и талантливо изобразил Сенкевич в «Крестоносцах» и Крашевский в «Старом предании»… А теперь пройдем дальше…
И экскурсовод повел свою группу вперед.
– Иногда, знаете ли, по вечерам, невольно задумываешься… Здесь уничтожили четыре миллиона человек, и вот я подсчитал, что, если бы эти четыре миллиона поставить друг на друга, пирамида достигла бы небесных тел, а если б их построить в ряд…
– Тише, не мешай, слушай, что говорит дядя!..
– …а теперь пройдемте в ворота и осмотрим весь музей, я расскажу вам про все… хотя то немногое, что здесь осталось, это, скорее, символы… Вот, например, в этой комнате висят еврейские молитвенные покрывала. Пожилые люди помнят, как выглядели евреи во время молитвы, они накидывали эти покрывала на голову; как известно, Гитлер уничтожил евреев, в Польше их почти не осталось, поэтому молодежь не могла видеть этих вещей… тут справа барак, похожий на те, что были в женском лагере, в Бжезинке, куда мы тоже пойдем и все осмотрим. А пока попрошу за мной…
– Гражина, деточка, иди сюда, к маме… Пойдемте в тот барак, мой старик уже туда заходил, говорит, там есть все.
– Чего же вы не идете?
– Одной как-то неприятно, страшновато даже. Гражина, идем с мамой. Хочешь конфетку? Ты вся вымазалась.
– Мама, а где кино?
– Кино будет после. Пан Юзеф, лучше вы нам расскажите, а то экскурсовод как по книжке читает, а вы все это сами видели и пережили.
– Ну что вам рассказать? Деревьев этих тогда еще не было, ровное место. Приходил эшелон, его спокойно встречали, вежливо. Никаких детей я здесь не видел. Не было здесь детей. Было ли золото? Не знаю. Каждый сдавал все, что у него имелось, это записывали, а когда человек выходил, ему все возвращали. Костюм, рубашку, вещи. Даже выстиранные и отутюженные. Ну, а если кто не выходил, все оставалось здесь. Вот так-то. Что вы, кто же тут фотографировал! Никто ничего не фотографировал. Это теперь все так оформили. По-вашему, человек умер, а потом его снимали, так, что ли?
– Пан Юзеф, говорили, тут выставлены волосы убитых женщин, а тут ничего нет.
– На что вам сдались эти волосы? Лежат себе где-нибудь.
– Как известно, – продолжал экскурсовод, – гитлеровцы уничтожали также калек и инвалидов Первой мировой войны, чтобы не платить им пенсию. Работать они не могли и, значит, были обузой для Третьего рейха. Только у нас их сожгли шестнадцать тысяч…
– Игнась, иди сюда, иди скорее, вот эти протезы. Господи! Как можно было ходить с такой гирей…
– А вот вполне изящная женская ножка, – игриво говорит Игнась.
Пошли дальше.
– Мамочка, почему здесь столько протезов? Что с ними делают? А это чьи ноги?
– Отстань, глупышка!
Экскурсовод, бывший узник лагеря, вкладывает душу в свой рассказ. Факты, цифры – килограммы одежды, женских волос, тысячи кисточек для бритья, зубных щеток и мисок, миллионы сожженных тел; все это он перемежает замечаниями морально-этического и философского характера, афоризмами собственного сочинения, цитатами из литературы и так далее. Он хочет, чтобы посетители поняли, какой ад открывался за воротами лагеря.
– Экспозиция музея – всего лишь ничтожная часть, – подчеркивает он, словно оправдываясь, – описать то, что здесь творилось, невозможно. Ад. Это превосходит человеческое воображение, слова здесь бессильны. Попытайтесь сами себе все представить.
– А когда мы пойдем в Бжезинку? Это далеко?
– Километра два. Там было такое… И ничего не осталось. Ничегошеньки. Не знаю даже, стоит ли идти.
– Смотреть не могу на эти детские костюмчики. Соски, должно быть, положили потом, как декорацию. Никогда не поверю, что пролежали столько лет. Ведь это резина, она портится. Просто так оформлено, чтобы люди могли себе представить. А на чемоданах много немецких надписей. Немецкие фамилии. Ты видел, Игнась? Сюда и немцев привозили. А корзинки еще совсем как новые… Венгерский барак очень уж скромный.
– Удивительно, как люди могут здесь жить…
– Где здесь?
– Да ведь в некоторых бараках живут. Вы что, не видели, сколько здесь маленьких детей? И в колясках, и так бегают… Не пойму, как они здесь живут?
– А что особенного? Привыкаешь и живешь, как в любом другом месте. А на кладбищах разве не живут?
– Верно, но я бы не смогла…
– Больше всего мне жаль этих отравленных газом детишек.
– Пан экскурсовод, а где тот зал, в котором делали опыты на женщинах?
– Там ничего нет, пустые помещения. И кажется, сейчас они закрыты.
– Граждане, прошу вас, подойдите поближе, чтобы всем было слышно. Перед вами строение, похожее на деревянную придорожную часовенку. Мы называли эту будку «часовней Кадука». Освальд Кадук – здешний рапортфюрер, возможно, он был по происхождению поляком, у немцев таких фамилий нет. Да, так звали этого садиста, издевавшегося над заключенными. Он велел построить будку, чтобы прятаться в ней от дождя во время многочасовых перекличек…
– Смотри, там внутри колокольчик, – сказала молодая девушка.
– Ну, вижу, колокольчик, и что из этого? – отозвался ее спутник.
– Этот колокол в будке, граждане, созывал заключенных; по всей вероятности, его украли из какого-то костела. Прошу за мной…
– Ага, значит, тут они стояли, а он сидел в будке. А музыканты где были, пан экскурсовод, которые играли?
– Хватит. Пошли дальше, к стене смерти.
– Держитесь вместе, граждане, не расходитесь, а то не услышите моих объяснений…
– Он прав, здесь нельзя ходить просто так, кто-то должен все объяснять. К примеру, этот барак смерти. Ну да, я вижу, все окна заколочены досками, и что с того? Кто-то должен показать и рассказать, как это было. Отсюда уже никто не возвращался. Здесь были только заключенные и эти черные эсэсовцы…
– Послушайте, а зачем здесь одеяла?
– Где? Какие одеяла?
– Тут так и было. Вон, на снимке видно. На цементном полу лежали мертвые, прикрытые этими одеялами.
– А пепел, граждане, вывозили на телегах и сбрасывали в реки – в Солу и Вислу. В Майданеке, например, пепел закапывали в землю, и его нашли. А здесь его унесла вода.
– Папа, а за что этих людей здесь держали?
– Отстань.
– Их запирали в этом бараке в наказание?
– Да, когда они плохо себя вели, их здесь запирали. Вот будешь плохо себя вести – и тебя запрут, – говорит отец маленькой дочурке.
– Мама, смотри, тут написано «Block».
В лучах осеннего солнца с деревьев падают листья. Бараки внутри отремонтированы, кругом чистота. В одном на стене висят фотографии умерших и убитых. Женщины и мужчины. Лица. Висят в мрачном коридоре. Смотрят днем и ночью. Ночью, когда в музее никого нет. От их лиц непрерывно исходит страдание, которого уже нет в музее. Большое помещение перегорожено стеклянной стеной. Гора старых ботинок. Гора задубевшей кожи. Словно ископаемый носорог, погибший много тысячелетий назад, а теперь извлеченный на свет Божий. Горы зубных щеток, щеток для обуви, кисточек для бритья.
– Ну и ну, сколько здесь всего! Но оказывается, все на столах, а я думала, прямо на полу навалено. И зачем столько старых щеток собрали? Ни одной приличной – все какие-то вылезшие, стертые. Ведь люди брали с собой лучшие вещи, а не такое барахло.
– Правильно. Гляньте вон туда, кто же такую вылезшую щетку возьмет, прямо стыдно, что она тут лежит.
– Поймите, ведь столько лет прошло, вещи тоже меняются. По-моему…
– Вот, граждане, бункер, куда сажали людей в наказание. Здесь такое творилось… Говорят, однажды, когда отперли бункер, там такое увидели… На полу лежал труп, а рядом, в полусидячем положении, другой покойник. В руках он держал печень, вырванную из утробы товарища. Смерть настигла его, когда он пожирал эту печень. Видите разные надписи и лозунги? Впрочем, в действительности все выглядело совсем иначе: «Es gibt einen Weg zur Freiheit, seine Meilensteine heißen: Gehorsam, Fleiß, Ordnung, Ehrlichkeit, Sauberkeit, Wahrhaftigkeit, Opfersinn und Liebe zu Vaterland" [5]5
Есть лишь один путь к свободе, и вот его вехи: послушание, усердие, порядок, честность, чистоплотность, правдивость, самоотверженность и любовь к родине (нем.).
[Закрыть]. В этом бараке специально разобрали пол, здесь сложена посуда, разная утварь, которая осталась от людей…
– Что это? Какие-то миски, кастрюли, даже ночные горшки, посмотрите-ка!
– Это лишь ничтожная часть. Выйдем отсюда, здесь холодно. На улице теплее.
– Выходите направо и постойте около барака. Иначе порядка не будет, и я не смогу объяснять…
– А здесь что делали?
– Здесь раздевались догола перед расстрелом. Видно, сюда выходили на расстрел. Представляю, сколько крови здесь пролилось. Мы ступаем по крови мучеников.
– Мама, гляди, вон, в стене, еще две дырки от пуль.
– Нет, это построено уже после войны, и железные ворота позже поставили. Ворота тут были деревянные. У нас еще час времени. Купите себе книжки, очень интересные, есть что почитать. Все описано: как вывозили, привозили, жгли. Много иллюстраций. Невозможно удержаться от слез…
Экскурсанты направились к выходу.
А вот крематорий. Отстроенный на развалинах настоящего, который взорвали немцы. В темном помещении рельсы, тележки, открытые печи. У одной из печей горят лампадки, лежит букетик увядших цветов. Трое подростков ходят среди сырых бетонных стен. Заглядывают в печи. Трогают черные стальные дверцы. Огоньки лампадок дрожат. Подростки щупают стены, переговариваются, громко хохочут. Женщина в потертой синей жакетке говорит им: «Здесь можно бы и не смеяться; право же, это совсем не смешно». Ребята замолкают и выходят из крематория. Справа от печей – большая бетонная камера без окон, с отверстиями в потолке.
– Отсюда пускали газ, – объясняет один из мужчин своей спутнице. – Пускали газ, и они задыхались.
– Пошли отсюда, – говорит женщина. – Я уже здесь была, ноги отваливаются, с меня довольно.
Около бараков, в которых живут сотрудники музея, играют дети. На окнах белые занавески, на подоконниках цветы. Девочка с бантами в косичках бежит домой. Беременная женщина везет коляску, в которой под отделанным кружевом одеяльцем спит ребенок. На дворе тепло. Ветер легонько шевелит ветви тополей, с них слетают медового цвета листья. Два ряда колючей проволоки соединяют бетонные столбы с белыми изоляторами. Между рядами проволоки – пустое пространство, земля подметена. У таблички с надписью «Halt!» стоит юноша в джинсах. Приятель фотографирует его на фоне таблички, где изображены черный череп и скрещенные кости. Третий юноша, глядя на них, крутит пальцем у виска. Идея делать снимки в таком месте кажется ему нелепой. Шевельнулись ветви деревьев, и снова листья плывут по воздуху, плавно опускаются на землю.
– Гражина, Гражина, иди сюда, к маме, вот тебе конфетка, вытри носик, ротик и ручки.
– Я что-то проголодался, может, нас здесь покормят?
– Покормят, как же! Держи карман шире. Нет, плохо тут все организовано. Каждый сам по себе, ходи, смотри, а что к чему – непонятно. Ну, вижу я эти заколоченные досками окна, барак смерти и виселицу, но как все происходило, должен же кто-то рассказать, объяснить.
– Да, вон те трубы, например, совсем не от крематория. Это просто кухня.