Текст книги "Больше не приходи"
Автор книги: Светлана Гончаренко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Он неподвижно воззрился на лапы лиственниц и выпятил нижнюю губу, что выражало усилие мысли.
– Ты когда с отцом последний раз виделся? – помог ему Самоваров.
– Вечером. Темно уже было, наверное, часов одиннадцать. Я поговорить хотел, а он меня прогнал. Кричал, что работать мешаю, даже матом...
– Так вы ссорились?
– Вроде того. И он меня вытолкал.
«Не отсюда ли стекляшки битые? – предположил Самоваров. – Что же он про это не говорит?»
– Что ты делал дальше?
– На кухню пошел. Поел. А вы знаете, что Валька вчера одна целую бутылку «Лимонной» вылакала? Как зюзя была.
– Знаю. Ты-то потом что делал?
– Сидел там.
– Просто сидел?
– Да.
– Ну, а потом?
– В «прiемную» пошел. Мне там Владимир Олегович свои снасти показывал. Но он все куда-то собирался и в конце концов ушел.
«К Инне», – догадался Самоваров.
– Ну, а ты? Что ты потом делал?
– Я сидел. Ждал, хотел к отцу еще раз сходить. Вдруг перебесится.
– Кто еще был в «прiемной»?
– Не помню. Я снасти смотрел. Кажется, девушки там были... Не помню.
– Так. Ты сидел. Долго?
– Нет. В смысле, я там заснул. На диване, где Владимир Олегович спать разложился.
– Ну, а потом? – Самоварова уже утомили эти односложные ответы.
– К себе пошел. Спать. Меня как Владимир Олегович разбудил, так я к себе и пошел.
– Когда разбудил? Когда пошел?
– Да два часа уже было. И как я там, на диване, заснул? К себе потом пришел. Лег. Спал. Все.
Егор устало отвернулся. Самоваров вспомнил рассказ Инны и небрежно заметил:
– А вопрос с «мерседесом» как, решился?
Егор округлил глаза и рот:
– А откуда вы...
– Какая разница? Важно, что знаю. Ну?
На Егора стало жалко смотреть. Он мучительно нахмурился и с ожесточением тёр стриженый лоб. Самоваров потрепал его по плечу.
– Ну, ну! Егор!
– Дядя Коля, что же мне теперь делать?
5. Исторический аспект. Егор
Как все мужчины, в жизни которых много значат женщины, Кузнецов вовсе не был чадолюбив. Однако его первая жена Тамара считала, что Егора он любит без памяти. Во всяком случае, всем и всегда она твердила: «Обожает! Он малыша просто обожает!» И Кузнецов, охотно ограничившийся бы алиментами, делал под ее руководством все, что делал бы, если бы действительно Егора обожал.
Тамара вообще была женщина с твердым характером. В свое время она бестрепетно развелась с Кузнецовым, который оправдал уже самые радужные надежды и даже почему-то стал любимцем ее вельможного отца. Но Кузнецов был не таков, каким должен был, по ее разумению, быть. Более того, не желал быть таким, каким должен. Его беспорядочная жизнь, глупая щедрость, бесконечные друзья, недельные запойные уединения в мастерской, когда он только писал, писал, писал – все это выводило ее из себя. Разумеется, и «девочки» тоже. Она поняла, что по-другому не будет, и развелась. Неприлично радостный энтузиазм, с каким Кузнецов согласился на развод, окончательно ее сразил. «Ужасный человек», – так стали они с Леной Покатаевой звать меж собой Кузнецова. «Но ребенок не должен страдать. У ребенка должен быть отец. Все-таки этот ужасный человек обожает Егора», – повторяла Тамара со вздохом. Она не собиралась устраивать мещанских штучек с прятаньем ребенка и рассказами, каким папа оказался плохим. Кузнецову предоставлялась полная воля проявлять обожание. Сама Тамара не желала коротать век в одиночестве. В ее квартире, просторной и нарядной, как выставка мебели, время от времени заводились какие-то мужчины. Они начинали готовить завтраки, выносить мусор, водить Егора в зоопарк, словом, походили на кандидатов в мужья. Но то ли все оказывались малоудачными, то ли не могли или не хотели дотянуть до нужных Тамаре идеальных кондиций, но они исчезали так же бесшумно и интеллигентно, как и появлялись, и Тамара вновь оставалась одна. Причем оставалась не побежденной, а наоборот, победительницей. Она и сейчас была одна. Свободная, бодрая и подтянутая, с великолепной стрижкой, энергично вздыбленной надо лбом и ушами, в превосходных пиджаках, в независимо полураспахнутых на спортивной загорелой груди блузках, она успешно в какой-то фирме торговала алюминием.
Между тем обожание Кузнецовым сына старательно культивировалось. Выражаться оно, по разумению Тамары, должно было (и выражалось) в серьезных подарках к праздникам и именинам, в финансировании дорогих спортивных секций и репетиторов, и даже парикмахера. Отдельным родом обожания считались Егоровы каникулы. Тут мало было афонинского рая, требовалась еще и оплата каникулярных вояжей. Егор уже объездил полмира, посетил Диснейленд (настоящий, американский), нежился в Адриатическом море, осматривал красоты Италии и колол орехи фальшивым обломком Парфенона.
Впрочем, Тамара заботилась и о душевном контакте отца и сына. Принаряженный Егор посылался матерью на все многочисленные кузнецовские вернисажи и умел занять рядом с отцом подобающее место, чаруя гостей галстуком в полосочку и наивными вопросами. Когда Тамаре нужно было, чтобы Егор не болтался неизвестно где, пока она занята своими делами (а такое бывало довольно часто), она подбрасывала его к отцу в мастерскую. Ей казалось, что постоянно мозоля глаза Кузнецову, Егор сделается для него привычным и необходимым. Мальчик в эту пору должен был начинать сам просить у отца деньги и помощь. Именно в мастерской Егор выучился сидеть долго, глядя остановившимися глазами на какой-нибудь случайный предмет. Чаще всего он смотрел на крышу дома на противоположной стороне улицы, видную через громадное, сизоватое от пыли окно. Там в определенный час ослепительно загоралось закатом чердачное окошечко. Иногда Егору позволялось порыться в ящиках стола, порисовать углем или сангиной на громадных листах оберточной бумаги. Рисовал Егор плохо, но очень любил эту бумагу и долго рассматривал какие-то черные пятнышки и древесные занозы, которыми она пестрела. Рождалась ли от всего того предполагаемая Тамарой душевная близость? Если б в один прекрасный день Егор перестал появляться в мастерской, Кузнецов заметил бы это так же мало, как мало замечал его присутствие (последнее обнаруживалось, как правило, когда Егор что-нибудь портил или разбивал). Например, он совсем не заметил тринадцатилетнего сына, когда писал Инну на сером фоне с фаянсовой синей вазой у ног, а тот испытал род жгучего потрясения, потому что впервые видел живую обнаженную женщину (альбомов-то с репродукциями старых мастеров он в своем углу пересмотрел бессчетно). Теперешнему Егору тот полуобморочный восторг представлялся даже забавным, но вовсе отделаться от Инны, от сладкого ужаса перед нею он так и не смог.
В последние годы Егор для Кузнецова несколько выдвинулся из привычного фона мастерской, потому что научился в самом деле довольно беззастенчиво и часто требовать деньги. Кузнецов всегда давал, потому что считал это порядочным и необременительным. Наконец-то ему попался на глаза этот вечно что-то просящий парень, прянувший в рост, как весенняя крапива. Но он так и не испытал к сыну ни любви, ни интереса, только удивление. А прошлой осенью начались и размолвки.
Ко дню рождения Егор получил от родителей японский мотоцикл, который через неделю был украден у клуба «Холлидей». Мотоцикл, разумеется, так и не нашли, а Кузнецов был поражен упорством, с каким Егор требовал еще один такой же. Когда Егор закончил школу, мать настояла, чтобы он годик отдохнул (мальчика перед тем полгода терзали пятеро репетиторов, все кандидаты наук, и аттестат зрелости был обретен в основном их трудами). Отдыхающий Егор зачастил в мастерскую и в Афонино, стал таскать с собой приятелей, хвастаться, раздаривать каталоги (и – тайком – отцовские этюды) каким-то девицам; деньги ему нужны были ежедневно. Кузнецов внезапно понял, что Егор ему страшно надоел. Инна своим слабым, трепетным голосом твердила, что Егор испорчен дармовщиной; что он – паразит, бездушный и алчный, как клещ; что ездит он только за деньгами, и была, разумеется, права.
Егор нынче приехал в Афонино непривычно мрачный и настойчивый. Кузнецов решил было вообще не слушать его, гнать к чертовой матери, но вечером тот явился совсем потерянным и оттого казавшимся еще моложе своих восемнадцати. Когда Кузнецов вдруг увидел в глазах у него блестящие быстрые слезы обиженного ребенка, то устыдился и решил сунуть-таки денег, только поскорее, без затяжных семейных сцен.
– Папа, – все мялся Егор, хватал карандаши, катал в ладонях и вздыхал.
– Да говори же, – буркнул Кузнецов. – Уже в сон клонит от твоих выходов из-за печки.
– Это правда серьезно. Я сейчас, – Егор уселся на низенькой скамеечке, скрестил большие мальчишеские руки и оперся на них до бархатности коротко стриженой головой. – Папа, только не перебивай! Так все ужасно...
– Сколько? – безмятежно спросил Кузнецов.
– Зачем ты сразу? – обиделся Егор, потому что настроился на длительную душевную беседу.
– А что, другое что-то? Тогда извини...
Егор промолчал.
– Так сколько? – Кузнецов уже начинал терять терпение.
– Очень много. Двадцать тысяч. Долларов. И сразу...
Кузнецов, который до этого возился со стеллажом, сначала замер. Потом выпрямился, медленно подошел к стулу, поставил его напротив Егора, уселся и удивленно воззрился на сына.
– Знаешь, пап, ты не перебивай только... Так вот вышло... Будто не со мной все, будто во сне... Но только никуда не денешься... Такой ужас...
Кузнецов не собирался перебивать, и Егор забормотал:
– Когда у меня мотоцикл украли, а ты денег больше не дал... Ты не можешь этого понять! Я должен быть на колесах! Все у нас... Нет, ты не поймешь... В общем, деньги были нужны. А ты не дал. Да мне и самому просить надоело! Конечно, надо зарабатывать. И ты говорил. Я же не против. Я хотел, как ты сказал...
Кузнецов язвительно сощурился. Егор продолжал:
– Короче, есть такой Вадя. Ты, кажется, знаешь его, он тут бывал... Даже два раза. И вот... Он сказал, что можно быстро заработать. Тем более, у меня права есть. Что одни просили что-то там перевезти. Машина их. Ерунда ведь? Почему нет? Я согласился. Двести рублей. Ведь ничего особенного, да?
Кузнецов поддакивать не стал, молчал непроницаемо, но Егору стало легче уже оттого, что его наконец слушают.
– Так вот... С Вадей пришли в одну квартиру. Там эти... Ну, лица кавказской национальности. Дали ящик. Нетяжелый, вроде как от пылесоса. Адрес в Сосновке. Машина «мерседес». Старенький, правда, восьмидесятого года, сильно бэ-у. Но бегает. Поехал... Один... лицо... рядом сел. Там дом деревянный частный... Зашли мы, ящик отдали, посадили нас чай пить. Вдруг за окнами грохот, крики. Выбегаю – «мерседес» мой... ну, не мой – в общем, всмятку... Ну... Чего там... Начался кошмар...
Егор вопросительно глянул на отца и продолжал:
– Они... Лица... «Ты машину разбил – плати». Двадцать тысяч... Или отработаешь... Неделю дали... До среды.
Егор понимал, что плохо рассказал, нестрашно, но самое главное еще оставалось в запасе:
– Они меня убьют... Или хуже...
– Что ж хуже-то?
– К себе увезут... Вроде как в рабство... Ужас... да?
Венский стул снова страдальчески заскрипел.
– Черт знает, что такое! – проскрежетал наконец Кузнецов. – Какой Вадя? Какой «мерседес»? Какое рабство? Какого рожна?.. Мать знает?
– Да.
– И?
– У нее денег нет. У фирмы дела не очень...
– Значит, на меня решили повесить эту твою милую шалость?
– Пап, страшная случайность, что все так вышло... К кому же я пойду?
– К черту лысому! И к его лысой матери! – выкрикнул Кузнецов и вскочил со стула. – Мне надоело твое мелькание, и мне противно, что мой сын пошляк и попрошайка. Италия! Мотоцикл! Вадя! «Лица»! Все, иди вон...
– Но ты мой отец. В конце концов, ты обязан...
– Да, да, да! Поговорим о правах и обязанностях человека!!! Нет уж, душка, это ты обязан думать, обязан иметь человеческий облик, а не торчать тут дубиной стоеросовой в трусиках и слюнявить: «Дай миллиончик!» Ты же полный нуль, по-о-олный!
– Допустим, – слабым голосом согласился Егор. – Но дело-то не в этом!
– В этом, именно в этом!
– Ты, папа, уже рассуждаешь, как дядя Степа-ветеран. Ты же не такой! В конце концов, ты ведь тоже был молодым!
Кузнецов презрительно крякнул:
– Ну, настолько молодым я не был никогда.
– Я не хочу, пап, ссориться. Я тоже мог бы многое сказать. Не буду. Но! Мне идти больше некуда. Без твоего ответа я отсюда не уеду. Скажи только «да».
Кузнецов снова уселся на стул, скрестил руки. Его широкое лицо ничего не выражало, кроме брезгливости.
– И тебе не жалко совсем, что так со мной вышло? – робко спросил Егор.
– Вот это хороший вопрос. Ты ведь давно это спросить хотел, да спесь немного мешала. Маловато у тебя спеси-то! Гордости маловато! Чего тебя жалеть? Будь ты калека, слабоумный – жалел бы. А на тебя – молодого, здорового, неглупого, красивого – смотреть просто противно. И все. Пришел тут про Вадю свою рассказывать!
– Дался тебе этот Вадя...
– Ну скажи, ради Бога, зачем тебе колеса эти? Зачем деньги, деньги, деньги? Девок пленять? Ты что, покупаешь их, как старый подагрик с почечуем? Они так должны тебя любить! Сходить с ума! Уксусом травиться! Я до сих пор никого не покупаю – ни женщин, ни друзей. Не клюй на дешевку! А все, что покупается, – знай! – дешевка.
– Ты – это другое дело...
– Какое другое? Я в восемнадцать лет прибыл в этот город из паршивого райцентра. В школьном пиджаке приехал, из которого настолько вырос, что чуть ли не локти из рукавов торчали. И в трехрублевом трико! В художники подался. Денег ни шиша, а живопись – занятие дорогое. Отец черт знает где по тюрьмам, тетка двадцатку пришлет когда – состояние! Все на краски шло и на квартиру, общежития-то не было. Снимал угол на самой горе – помнишь, я тебе показывал? – у старой одной карги. Голодно, стыло. Дрова воровал. Бабка на печке в тряпки завернется, а я в тулупчике сплю. Так и тулупчик этот за ночь к стенке примерзал! Уж позже я настропалился в детсадиках сторожевать Ночь в тепле – знаешь ты, что это такое? Что за блаженство? Чего-чего не было! Заметь, это не ревущие сороковые были, а мило застойный семидесятый год! Но рисовал я, как бешеный. Писал днем и ночью. Вроде запоев было. А как любили меня! Какие красивые! И даром! Даром! И на трехрублевое трико не смотрели!
– Что, и уксусом травились?
– И уксусом. Любили! И друзья в рот заглядывали! Преподаватели завидовали! В Академию шутя-смеясь поступил.
– Я же и говорю – то ты! Время было другое, а у тебя к тому же талант, характер...
– А ты знаешь, есть ли у тебя талант? Или характер? Чего ты попробовал? Ящики лицам возить? «Мерседесы» бить?
– Вот все язвишь! А разве не без твоей вины все плохо у меня вышло? Ты ведь нас бросил!
– Чего? – изумился Кузнецов.
– Ты и подумать не мог, каково мне? Ты у нас талант, знаменитость, а мы – тебе не нужные. Посредственные. Мешаем. Сколько я в мастерской у тебя за шкафом просидел и пикнуть боялся! Все мои комплексы оттуда. Пытался рисовать – ты даже не глядел. Готовлюсь вот в художественный институт, а чем ты мне помог? Зато корчишь из себя друга молодых, притащил сюда этого задохлика с его нудной Настей. А я что от тебя видел?
– Да, кажется, как раз немало, – усмехнулся Кузнецов.
– Я не о деньгах! – запальчиво вскрикнул Егор.
– А мне показалось, напротив, что ты прибыл как раз за деньгами. За кучей денег.
Егор вдруг снова вспомнил о том ужасном и неприятном, что с ним стряслось, и сник.
– Прости, пап, я, кажется, что-то не то...
– То! То! Я, оказывается, у всех в долгу! Все обижены! Все требуют! Каждый своего!
Кузнецов тяжело уставился в испуганную физиономию Егора и отрезал:
– Нет. Ты не младенец в люльке. Иди себе. Работай. Бей «мерседесы» сколько влезет. Но сам. Без меня! Фигушки!
6. Черный блокнот Самоварова
Самоваров достал его из кармана куртки – большой затрепанный блокнот. На его страницах с загнутыми замусоленными уголками помещались обмеры кузнецовских коллекционных буфетов и диванов, зарисовки резных деталей, чертежики, расчеты. Самоваров отыскал чистые странички, разлегся на своем топчане и вывел тоненько очиненным карандашиком:
«Кузнецов убит между 23.00 15 июня и 3.00 16-го – сужу по окоченению».
Он собрался привести в порядок свои мысли. Мыслей, собственно. никаких не было. Но следует учесть все версии, а их у Самоварова было столько же, сколько постояльцев в этом проклятом Доме. Есть ли алиби хоть у кого-нибудь? Самоваров вздохнул. На другом топчане, напротив, сидел Валерик, завернутый в лоскутное одеяло. Парень вроде бодро бегал все утро, а теперь снова впал во вчерашнюю прострацию. Сизая бледность, одеяло до ушей. Самоваров знал, что все здешние одеяла для гостей пахнут пылью и почему-то немного псиной. Валерик вряд ли сейчас этот запах или что-то другое замечает. Николай разглядел даже на его лбу сутулый силуэтик комара. Комар кормился, а этот обалдуй хоть бы бровью дернул! Неприятно смотреть. Самоваров дождался, пока тяжело насосавшийся комар слетит, и снова принялся за свой блокнотик. С новой строчки он написал:
«1. Инна + Семенов – в чулане. Их видела Валька.
2. Егор – в «прiемной»; то сидел, то спал. Спросить Семенова и прочих.
3. Валька – на кухне и во дворе. Видели: я, Егор и Оксана (?). Оксану спросить.
4. Оксана – ?»
Самоваров задумался. Со слов Вальки он знал только, что Оксана сидела под кустом. «То ли по-большому, то ли по-маленькому», – вспомнил он Вальку. Господи, какая дурь! Нет, похоже, надежного алиби не будет ни у кого. Все всех видели, но все куда-то таскались, входили, выходили... Хоть бы один спокойно на месте посидел! Может, все-таки Покатаев с Оксаной не участвовали в этих передвижениях? Оксана орала и визжала, даже здесь слышно было. А во дворе стоял мокрый Валерик.
Самоваров посмотрел на него. Валерик все еще сидел неподвижно, только иногда одеяло оживлялось волной ознобной дрожи. Неужели захворал? Глаза ввалились, а нос наоборот, высунулся вперед. Пропадает парень.
– Ты хоть ел? – поинтересовался Самоваров.
– Да... Нет... – бессмысленно ответил Валерик и посмотрел чуть левее Самоварова тем слепым взглядом, какой бывает у больных, превозмогающих боль и ничего больше не способных заметить. Темнеет от боли в глазах, правильно говорят. Насмотрелся Самоваров в свое время таких глаз. Хотя бы семь лет назад, в зеркале.
Николай потянулся за коньяком, налил во вчерашний, еще липкий стаканчик. Валерик высунул из-под одеяла худую руку с синими ногтями, взял стаканчик и послушно выпил.
– Погоди, братец, – ободрил его Самоваров. – Вот милиция приедет, и отправитесь себе по домам. Потерпи.
– Милиция. Еще и это! – Валерик вдруг плаксиво сморщился. – Допрашивать будут... Им я не могу, значит, и не надо... Это неправда. Какая-то ерунда, какое-то совпадение, бред! Могу ведь я бредить? Или... не знаю! Она не могла!.. Вы видели ее?.. И только ни слова, что я...
«Фу ты, достоевщина какая, – подумал Самоваров. – Что если у него в самом деле жар? Острая пневмония? И где эти менты чертовы? Хоть довезли бы его до афонинского фельдшера».
Он положил руку на бледный Валериков лоб и с изумлением обнаружил, что рука намного горячее.
– Так, дружок, – мягко, но решительно начал Самоваров. – Жара-то нет. Давай возьмем себя в руки. Ну-ка, ну-ка! Хватит трястись. Лучше поговорим. Не заводи себя, наверняка всё пустяки. Тут рядом вон какое страшное дело! А ты – ты ведь о Насте?
– О Насте... Если б вы знали! Но это – никому, – Валерик пьяно качнулся. – Игорь Сергеевич – я бы умер за него. Или нет: лучше бы я умер, а не он. Он ведь гений. Умер, значит, можно говорить: ге-ний. А я кто? Настя... это – так, неуспехи в личной жизни. А он умер!
Валерик вдруг скинул одеяло и жарко задышал коньком на Самоварова:
– Я вам одному скажу! Не про меня, это мое, неинтересное... Другое! Кажется, Игорю Сергеевичу понравилась Настя. Чего удивляться? В нее ведь все влюбляются, все! Вы ведь тоже, признайтесь, влюбились?
– Да, – поспешно соврал Самоваров.
– Вот. И он тоже. И я. Я ее давно люблю, уже три года. И он... Я чуть с ума не сошел. Нет, я ему поклоняюсь! Он гений! Он ее писать ночью свечку пригласил. Понимаете, что это значит? Она мне сама сказала. Меня не позвал, хоть я б умер от счастья. Она понравилась... Пусть! Но она... Она ведь еще после той постановки, с сиренью, какая вышла! Одуванчики пишет, а кисточка дрожмя дрожит, и такой она этюд поганый написала, как никогда! Чуть не плакала. А вечером все-таки к нему собралась. Вы что-нибудь тут можете понять? Я тогда решил уйти. Пусть ревность. Наверное. Сейчас мне все равно! Только я заблудился, вымок в каких-то кустах, что-то живое упало с дерева, я испугался и побежал на свет. Глупо, конечно. Только я видел – она к нему пошла. По внешней лесенке, чтоб не видел никто.
– Ты-то видел.
– Видел. И стоял потом, и ждал. Скажете, следил? Да, следил! Я ее люблю. А она никого не любит. Даже его, великого! А ведь таки пошла!
– И долго она там пробыла?
– Не знаю. Я такой дурной был... стоял и плакал.
– Больше никто не входил, не выходил?
– Нет вроде. Кажется, на кухне дверь хлопала, но это с другой стороны, не видно. Да я и не смотрел бы, я ее ждал. Вижу – спускается... Это вот главное! Как вспомню, так выть хочется...
– Зачем же выть?
– Я не верю... Не может она... Только я ее такой никогда не видел. Она же королева! А тут растрепанная вся, еле идет. Даже неловко вам рассказывать, какая она была... Такой я ее никогда не видел!
– Который примерно был час?
– 11.43. Смешно, да, такая точность? Не знаю, зачем я на часы посмотрел. У меня вот, командирские – цифры светятся.
– Что потом?
– Она в Дом вошла, а я... так и стоял. Это ведь не может быть она? Скажите? Нет, я знаю, что не она... Может, она увидела? Почему же тогда она была такая растрепанная?.. Глупо, но я все равно ее люблю, и если это... она все-таки... Найдите ее, скажите, что я согласен... ну, что будто я...
– Эк куда загнул! Погоди, не дури. Все выяснится, тогда уж будешь геройствовать.
– Нет, это сейчас нужно, пока милиции нет. Вдруг она во всем признается. Она такая гордая. Скажите ей, что согласен... будто я... поскорее! Я не могу с ней говорить, язык не слушается. Пожалуйста!
– Хорошо. Прямо сейчас и пойду, – Самоваров поднялся и направился к двери, хотя вовсе не собирался предлагать Насте Валерикову жертву и не считал даже, что она такой жертвы стоит. Хорошенькая, конечно, штучка молоденькая, и себе на уме, но в общем, не стоит. Зато выговорившийся Валерик благодарно посмотрел ему вслед. Значит, полегчало, вон и глаза ожили...
Когда перестанет дождь? То совсем еле сеял, то вдруг припустил такой крупный, что по луже у крыльца пошли не круги, а беспорядочная густая рябь. В Доме было мертвенно тихо. Самоваров нарочно громко шаркал ногами, надеясь привлечь чье-нибудь внимание, но Оксана, разлегшаяся на кровати прямо в кроссовках, даже не повернула к нему головы. Больше никого не было видно.
– Вы здесь одна? – спросил Самоваров.
– Похоже.
– А Анатолий Павлович где?
– Не знаю. В туалет вышел! Он желудком слабоват.
– И давно вышел?
– Не знаю. Мне кажется, утро это тянется уже лет сто. Уехали бы вчера, не влипли бы в такой кошмар.
– Оксана, – начал Самоваров с задушевного елея, – вы правы, конечно. Скверная случилась штука. Вот вы вчера уехать хотели, спали, должно быть, плохо, и наверняка что-то видели...
– Ничего я не видела, – отрезала Оксана. – И видеть не хотела. Все это не в моем вкусе.
– А сами вы где были?
– Не ваше дело. Что вы тут из себя сыщика изображаете? Кто вы такой? Табуреточник.
Самоваров вздохнул:
– Ладно. Последняя попытка. Вы вчера поздно вечером видели возле дома натурщицу Валентину?
Оксана криво усмехнулась:
– А, так называемую Валерию? Видела. Водкой от нее несло.
– А в котором часу?
– Ночью уже, чуть ли не в два. А что?
– Да ничего. Она вас тоже видела.
– Ну и что?
Самоваров загадочно помолчал и еще спросил:
– А Настя где?
– Вот уж не знаю.
И вдруг по ее лицу поползло некое подобие оживления.
– А Настю я как раз ночью и видела! Довольно поздно. Протиснулась вот в эту дверь в очень пикантном виде. К ней вот и ступайте, узнайте, с кем она провела время. Уверяю вас, не без удовольствия.
«Вот бабы! – подумал Самоваров. – Как же легко топят друг дружку! И из чего? Из соперничества? Но в чем? О, женщины, ничтожество вам имя!» Женоненавистнические мысли Самоварова потекли дальше по привычному нехитрому руслу и уперлись тоже привычно в бывшую девушку Наташу. Он стал в последнее время часто ее встречать. Она развелась со вторым мужем и жила у своей матери неподалеку от музея. Он поэтому и видел теперь часто, как она идет по тротуару в неудобных дорогих туфлях, тащит какие-то пакеты и – за руку – некрасивую крупную девочку, очень похожую на ее первого мужа. Пожалуй, Наташа и сейчас могла бы считаться красивой, хотя щеки несколько повисли и потянули за собою сварливые складки у рта. Но теперь Самоваров уже удивлялся, неужели он действительно хотел выброситься из окна после того, как прочел то письмо от нее? Значит, он все-таки постарел... Вон как несчастный Валерик рвется умереть за гениального Кузнецова и за Настю! Куда же подевалась эта самая Настя?
Настя сидела на кухне в уголочке, и Самоваров даже не сразу ее узнал. Волосы она причесала гладко-гладко, зато густо и неаккуратно накрасила губы. Оранжевая помада очень не шла к ее бледному лицу. Надо же, почти дурнушкой стала.
– Настя... – Самоваров запнулся, потому что не знал, как с ней говорить. Не выдавать же, в самом деле, Валериковы глупости. Она глядела стеклянно-холодно. – Настя! Давайте поговорим о вчерашнем вечере, вернее, о вчерашней ночи...
– Я не знаю ничего... – оборвала она с досадой.
– Зато я знаю. Постарайтесь не раздражаться и выслушайте, это в ваших интересах. Дело в том, что вас видели выходящей ночью из мастерской.
– Ну, конечно, Елпидин шпионил, – брезгливо сморщилась она.
– Нет, не то. Вас видели другие люди, и они при случае не будут вас щадить, как это наверняка сделает Валера. Припомните вчерашнее...
– Не хочу!..
Настя опустила голову. Вот и все. Значит, не зря она боялась. Весь этот ужас всплыл, и уже не спрячешься. Надо будет врать, потому что правда, которую теперь знает только она, слишком унизительна и гадка. Странно, что этот мебельщик, кажется, сочувствует ей. Лицо у него доброе, желтое. И старомодные усы. Сейчас усов не заводят. Ему, наверное, все сорок лет. И... тому тоже было что-то за сорок. Больше уже не будет. Он умер. Там, в мастерской, где этот мертвый, остался ее чистый холст, где она уже не напишет никогда свечку.
– Настя! – позвал ее Самоваров; так окликают заснувшего. – Настя, этот разговор только между нами; каждое сказанное здесь слово здесь же и умрет и нигде не повторится. Это не только для вас важно. Еще один человек, вы понимаете, кто... Не отмахивайтесь! Нам бы всем надо поддержать друг друга. Страшно, но все-таки спрошу прямо: это вы сделали?
– Нет, – просто ответила она.
– Но когда же вы в таком случае были в мастерской? Ведь поздно? И Игорь Сергеевич был тогда еще жив?
– Жив, жив! Не мучайте меня. Я ушла около двенадцати. Потом здесь, в Доме, часы били – все не в лад, но именно двенадцать раз. Вы мне не верите? Я рассказала бы... Но сейчас не могу... Лучше потом...
Она закуталась в курточку и постаралась заслонить воротником безобразно накрашенный рот. Вид у нее был жалкий. Самоваров осторожно вышел и почти столкнулся с Покатаевым. Тот стоял, подставив под струю, бившую из водосточной трубы, ногу в резиновом сапоге.
– Прошелся немного вокруг дома. Тошно здесь, – сказал Покатаев. – И небезопасно. Не-без-опасно! Ага, вот и Егорка! Слушай, старая лодка у тебя на берегу, смотрю, совсем сгнила. Забросил рыбалку?
– Некогда.
Егор взялся за ручку кухонной двери.
– Что, милиция уже здесь? – поинтересовался Покатаев. – Ворота что-то закрыты...
– Нету еще.
– А пора!
– Может, Владимир Олегович заблудился? – предположил Самоваров.
– Там тропа, – ответил Егор, – и я говорил, чтобы ни вправо, ни влево.
– Ну, мало ли! Погода вон какая! Надо было, чтобы из нас кто-то пошел, кто места знает, – сказал Покатаев.
– Он же сам хотел. Ему было срочно надо куда-то...
Самоваров молчал, но понимал уже: что-то случилось. Все сроки прошли, а милиции все нет.
– Давайте поедим, что ли? – предложил Покатаев. – Дело к обеду уже. Надо всех позвать.
Самоваров нашел, что это разумно. Что-то они разбрелись, а надо бы поостеречься.
7. Дура на исповеди
Они сидели за столом, пили чай и поглощали семеновские припасы. Покатаев недовольно хрустел чипсами, запивая их какой-то псевдо-грибной бурдой из красивого стаканчика, и морщился:
– Валерия, ты хоть бы супец нам какой-нибудь спроворила.
Валька привычно огрызнулась:
– А я не прислуга! Да и вы не хозяин тут, чтобы приказывать.
– Так я не для себя же! Смотри, сколько народу мается.
– Раз маются, пускай сами и варят.
– Не злись так! Ну, не хозяин я, правильно. Теперь хозяин – вон он, Егор.
– Дядя Толя! – взмолился Егор.
– Как ни грустно, это правда... Что, Егорка, делать будешь с такими хоромами? Продашь?
– Кто же купит такую трущобу? – презрительно фыркнула Оксана.
– Не скажи, домок красивый.
– Зато ни дороги приличной, ни удобств. Даже электричества нет.
– Ничего, – заступилась за Дом Валька. – Жить можно.
– Ну, разве что каким-нибудь примитивам...
– Игорь Сергеевич, разумеется, был примитивом? – не удержался Валерик.
– Эх, друзья, – Покатаев откинулся на спинку стула, поиграл складками щек, – вот было дивное место, шумела тут жизнь, народ лез, как на мед, а умер хозяин, душа ушла, и все это превратилось в гору хлама. Что, Егорка, ударишь топором по своему вишневому саду?
– Вы, наверное, в самодеятельности занимались? – неприязненно осведомилась Настя.
– Нет. Серьезно и организованно – нет. Зато Инна пописывала самодеятельные стихи. Кстати, что это ее не видно?
– Она собиралась принять таблетку и отдохнуть. Ей очень плохо, – пояснил Самоваров.
– Конечно, конечно... Вот Инна с ее пиететом к таланту, с ее благородной пронырливостью устроила бы тут дом-музей. Или дом творчества художников имени Кузнецова И Эс. Она бы пробила! Облачилась бы в какие-нибудь черные кружева и ходила бы вдовой гения. Она как раз для этого рождена. Да, не повезло!
– Зачем вы так, дядя Толя! – вскрикнул Егор и густо порозовел.
– А затем! То, что сделала бы здесь Инна, было бы красиво и, возможно, доходно. Вы же с мамой Тамарой все растащите, так ведь? По ветру пустите...
Розовость Егора разошлась бурыми пятнами.
– Не обижайся, – сказал Покатаев. – Ты, Егорка, просто неприкаянный мальчик. Шутка ли – сын и наследник самого Кузнецова! Это, брат, такое состояние...
Валерик больше не мог выносить подобных бесед и выскочил из-за стола, зацепившись за табурет. Вздрогнул чай в стаканах. Выглядело все это довольно нелепо.