Текст книги "Больше не приходи"
Автор книги: Светлана Гончаренко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
После комплимента она нашла возможным вернуться-таки к заветной теме
– Вы только точно назначьте, когда для Германии приносить. Надо ведь в каталог успеть!
Его большая рука, двинувшись выше ребер, спокойно обхватила и сжала ее грудь. Настя замерла на минуту, потом одним, ближним локтем пихнула его в большой твердый живот, а другой рукой оторвала толстые горячие пальцы от своей груди. Даже не сразу вспомнила, где дверь, пометалась и выскочила на лестницу.
– Свечу писать приходи, – крикнул ей вслед Кузнецов.
– Нет!
– Нет да! – сказал он уже себе. – Устраивается, устраивается! Не без способностей. Фанаберии и самомнения не по чину. В Германию вот хочется впереться. А очень хорошенькая!
Ему казалось, что он видит всю ее, с претензиями и планами, до дна, как знает анатомически – где какая – все косточки ее тонкого тела. “Быстрая какая птичка. Груди, считай, нет. Вот какую птичку я словил. Придет, придет, и именно в одиннадцать ноль-ноль”.
7. Исторический аспект. Настя
Настя была некрасивым ребенком. Малокровная, болезненная, неулыбчивая – квёлый воробышек. “Бледная поганочка”, – вздыхала мать и с завистью заглядывалась на чужих румяных бутузов. Как все много болевшие дети, Настя была избалованна и упряма, но не взбалмошно, а тихим упрямством умного ребенка. Она рано поняла, что умна, и уже в шесть лет знала, что умнее родителей.
Отец ее был военным. Она смутно помнила военные городки, по которым они кочевали, и больницы, в которых она непременно оказывалась (“снова воспаление легких!”). Впрочем, были какие-то туманы где-то на Дальнем Востоке, там же полутемная кухня, где мать разделывала громадных рыбин, и трехлитровые банки с красной икрой, которой ее пичкали, и которую она еще с тех пор терпеть не могла. К конце концов Порублевы осели в Нетске. Отец преподавал в военно-пожарном училище. Он был тих и спокоен, зато мать, обретя постоянное пристанище, сделалась деятельной и неугомонной. Она постоянно хотела что-нибудь изменить, вокруг нее вечно несся суматошный вихрь. Мелькали новые шторы, сдирался и клеился кафель, сдвигалась, продавалась и откуда-то появлялась мебель. В квартире всегда топтались, стучали, скрежетали, повизгивали дрелями какие-то «бригады». И сама мать то и дело преображалась, крася и кроя прически. Настя помнила ее и брюнеткой воронова крыла, и абрикосово-рыжей, и платиновой блондинкой, и все это с разной степенью мелкости беса химической завивки. Нарядов также менялась пропасть, но преобладали любимые цвета – пронзительно-розовый и жгуче-голубой.
Умненькая, бледная, тихая Настя слишком рано разглядела и ограниченность отца, и безвкусную суету матери, и их вечную боязнь ее, Настиных, болезней, и их рабское обожание. Раз именно ее желания были законом, она посчитала себя в семье старшей; как тут было не сделаться королевой!
Училась Настя всегда хорошо, что внушало родителям дополнительный недоуменный трепет перед нею. Как все девчонки, она рисовала куколок. Тогда модно было дарить на именины альбомы репродукций, у Порублевых появились и “Эрмитаж”, и “Рембрандт”, и “Глазунов”. Настина голова пошла кругом. Она пыталась даже читать пресные искусствоведческие предисловия. И без конца листала картинки. Вот ведь что бывает на свете кроме уроков, квартир, автомобилей, диванов, обедов! Эти дымящиеся небеса; эти странные голые люди; этот невесть откуда бьющий свет, золотящий лица, плечи и узорную неповоротливую парчу; эти ангелы, эти мадонны всегда в малиновом и синем; эти давно угасшие закаты! Она тут же решила, что станет художницей и пожелала в художественную школу вместо английского и бальных танцев, уготовленных и вымечтанных матерью. Она изводила массу бумаги и акварели, сама уже скупала альбомы репродукций, научилась все в них прочитывать и понимать, а главное, знала, что будет не просто художницей, а художницей знаменитой. Почему бы и нет? Способности у нее были, была еще и настырность, расчетливое упорство.
Но прежде чем стать знаменитостью, она стала красавицей. Была невзрачной худышкой и вдруг даже не расцвела, а как-то прояснилась. Тонко вырезался профиль, худоба маленькой фигурки сделалась точеной, а ходила она всегда так прямо и легко, что на нее оборачивались на улице. Ее бледность не отдавала больше детской больничной синевой, а залилась ровным, лунным светом, среди которого выгнулись тонкие смолистые брови. Смолистыми были и ресницы вокруг серых глаз, совершенно особенных, с будто просыпанной в них хрустальной зернью. В общем, она сделалась необычно и тонко красива, в нее стали жестоко влюбляться, и это как раз совпало с решением стать знаменитостью. Влюбленные своим числом и раболепием совсем убедили ее, что она необыкновенна. Она и ждала необыкновенной судьбы.
Пока все шло гладко, но без малейшего знака избранности. Она просто поступила в художественный институт, но была все же так талантлива, так серьезна, так красива, так любима, что и помыслить не могла, что существует что-то для нее невозможное. Будущий успех, выставки, славу она видела очень живо, только вот выдающиеся свои картины никак не могла пока вообразить.
У нее было уже несколько романов. Она влюблялась не в мальчиков, а в их восхищение ею, и потому всегда выходило бледно и ненадолго. При всей ее безудержной фантазии и погруженности в живопись само собой как-то получалось, что влюбленные ею были аккуратно рассортированы, и талантливые, умненькие и “из хороших семей” больше приближены, тогда как прочие толкались неумелой массовкой почти за пределами ее внимания. Ей было девятнадцать, и она была девственницей, причем не из патриархальных комплексов. Она просто не находила никого достаточно совершенного, достойного такого неслыханного подарка. Этого достойнейшего она еще менее могла представить, чем свои будущие великие полотна. И Кузнецов совсем не годился на эту роль! Она многого ждала от своей поездки в Афонино. Ей хотелось попасть в престижную галерею, на зарубежную выставку, войти в настоящий избранный круг – так хотелось! Но неужели туда нет иного пути? Разумеется, она знала, что масса женщин идет к цели через постель, но почему-то была уверена, что ей не придется... А Кузнецов такой грубый!
Настя едва нашла в себе силы не бежать очертя голову по лестнице. Это ужас какой-то! Ей даже показалось, что кто-то стоял за дверью, когда она выскочила из мастерской. Наверное, Инна. Настя теперь никак не могла вспомнить ее настоящего лица, а видела только написанное на собственном этюде – непохожее, плоское. Кузнецов спит, конечно, с этой Инной. И с девушкой в розовом купальнике (Настя, как и Валерик, узнала ее по картинам). И вообще со всеми! Это все говорят. И что же, ей теперь затесаться в толпу никчемных натурщиц и всяких заурядных дур? Ни за что! Но как же, как же тогда “А.Н. коллекция” и вообще “круг”? Она уже так привыкла к мысли, что с сегодняшнего дня все как раз и начнется!
Злая и смущенная, Настя достала в “прiемной” из сумки акварель и большой альбом и уселась посреди двора писать заросли одуванчиков. Надо хоть что-то делать, чтобы забыть, заесть обидное воспоминание о большой противной руке. И как спокойно, привычно он все это проделал! Елпидин долдонит: “Гений, гений!” Гений не сообразил, что она вовсе не из его наложниц!
Настя ожесточенно начала этюд, но все валилось у нее из рук. Волосы лезли в глаза, муравьи щекотали, из травы поднимались крупные белесые комары и кусались так, что она бросила кисточку, которая с издевательским подскоком кувыркнулась в лопухи.
Кисточку поднял Валерик. Оказывается, он стоял здесь и смотрел, как она мучается. А она даже забыла, что он существует на свете. Валерик положил на траву рядом с ее бумажкой-палитрой и найденную кисточку, и пучок кистей, помытых в Удейке.
– Спасибо, – буркнула Настя.
Валерик не уходил.
– Чего стоишь над душой? Работать невозможно.
Она обернулась, и Валерик увидел, что лицо у нее злое, губы дрожат, а голос такой фальшивый, какой бывает, когда хотят скрыть слезы.
– Я вовсе не хотел мешать, наоборот – может, тебе чем помочь?
– Ничего не хочу, не нужно.
Конечно, она вот-вот заплачет. Глаза сощурила, чтобы слезы не пролились.
– Настя, тебя кто-нибудь обидел? – спросил Валерик. Этот вопрос любую женщину приводит в бешенство – что уж говорить о надменной Насте!
– Нет, – зло отрезала она.
– Но ведь я вижу... я видел, какая ты оттуда вышла.
– Ах, отстань, не твое дело!
– Нет, мое. Это я тебя сюда привез, и если он...
– Нет, нет, нет! Уйди наконец! Что ты за мной ходишь? Ах, как мило – кисточки подбирает, сумки носит!.. Зря. Неужели не понятно: я терпеть таких, как ты, не могу!
– Настя! Я не буду. Не буду сумки носить. Буду делать, что ты захочешь. Я для тебя все сделаю!
Он даже удивился, что у него получилось выговорить это вслух.
– Уйди, Елпидин, уйди. Все у меня хорошо, – уже спокойнее сказала Настя. Обидев Валерика, она свою обиду немного утолила. – А если и плохо будет – к тебе не обращусь.
Она поболтала возвращенной из лопухов кистью в банке с водой, чтобы сошли прилипшие соринки, и принялась смывать нервно и грязно написанный этюд. Нет, если все сейчас убрать и потом широко тронуть по сырому, то эти одуванчики могут неплохо получиться.
8. Разговорчики на травке
Самоваров не видел Александра Ивановича Слепцова лет восемь, с той самой поры, когда молодым ретивым идиотом пришел работать в уголовный розыск. Александр Иванович тогда руководил отделом, и хотя Самоварову слишком недолго пришлось ходить в сыщиках, свекольное лицо Слепцова, тесноватый мундир и расторопные манеры были незабываемы. Слепцов приехал с Семеновым и командовал молодцами, таскавшими пакеты. Его лицо спустя десять лет было столь же бодрым, багровым и белобровым. Даже штаны и рубашка модного глинистого цвета были тесноваты. Сам Слепцов не то чтобы узнал Николая, но стал приглядываться – лицо знакомое. Самоваров поздоровался.
– Здравствуйте, – ответил Слепцов и стал откровенно вспоминать. – Так-так-так.
– Тыща девятьсот пятьдесят девятый год, хищение трех отрезов коверкота из ларька потребсоюза, – театрально прохрипел Николай.
– Самоваров! Ну тебя с твоими шуточками, – облегченно вздохнул Слепцов. – А я уж забеспокоился. Шеф нас отсылает, а тут вдруг возникает твоя подозрительная рожа. Я сначала подумал, клиент бывший, не приведи, Господи... Ты как здесь? Тоже в охране?
– Да что вы, Александр Иванович! Я теперь другой человек; то все забыто, то было в кино, на дневном сеансе. Я теперь реставратор мебели, в музее работаю.
– Здесь-то вроде не музей...
– Халтура. В отпуске я, деньги нужны. Поновляю господину Кузнецову уже четвертый буфет. У него коллекция буфетов. И всего другого. А вы, стало быть, теперь боди гард?
– Да, в услужении. На пенсии. Выперли – ну, я сюда и пошел. Платят ничего. Хотя, будь моя воля... Ну, не будем углубляться. Или как-нибудь потом, при встрече. Не вспоминаешь, значит, нашу контору? Ну и ладно, и не стоит.
Говорить было не о чем. Слепцов оглянулся на Дом, на окруживших Семенова незнакомых людей.
– Слушай, Николай, как здесь, в самом деле тихо?
– Пока было тихо. Но гости бывают. Случается, и шумят.
– Драки?
– Зачем же драки? Песни поют. Недели две назад заехал какой-то районный самодеятельный кружок нудистов. Весело было.
– Тьфу, гадость! Сброд, значит. Остаться бы мне, да шеф не велит. Это, конечно, под его ответственность, хозяин – барин, но мне не по себе... Случись что...
– ... и надо приискивать новое место? Не бойтесь, Александр Иванович, здесь публика безобидная. И довольно людно. Ничего.
– Новое место! Злой ты стал, Самоваров, хотя я тебя и не виню. Досталось тебе. По старой-то дружбе – присмотри за моим, ладно? Парень он смирный, но на всякий случай? Я уж тебе потом...
Он не договорил, что он потом хорошего сделает Самоварову, да и трудно было придумать, что. Деньгами, что ли? Это еще как подъехать, Коля-то всегда был слегка с приветом. Но теперь такие времена, что на деньги никто не обижается. Пока же Слепцов достал из кармана визитную карточку.
– На, держи. Если что... Ну, не будем о плохом. Если тебе что надо будет, звони, не робей.
– Александр Иванович, я ходить за ним и в затылок дышать не смогу и не буду.
– Не надо никуда дышать. Так, поглядывай. Эх, ехать надо, а то бы посидели, поговорили. В городе заходи, координаты мои у тебя есть. Ну, пока!
Слепцов пожал Николаю руку, даже приятельски тиснул, и пошел к мосткам. И фигура-то его была все такая же бравая, только в бедрах шире стал. Не постарел совсем, гриб-боровик! Николай рассеянно следил за уменьшавшимся пятнышком катерка, за издали видным малиновым затылком Слепцова, пытался вспомнить баснословное сыщицкое былое. Былого этого было так мало, и раньше он так часто его вспоминал, что теперь получались воспоминания воспоминаний, кисельно-мутные и абсолютно недостоверные. Он разочарованно плюнул и пошел работать.
Работа всегда утешала и безотказно пожирала время. Здесь особенно... Сладкий и вечный запах леса он любил. Где-то в сердцевине этого запаха скрывался тоже очень любимый древесный аромат, а вокруг нежными сквозистыми сферами слоились дыхания трав, воды, земли, цветочные облачка, прозрачные, терпкие сквозняки. Нет, словами высказать у него бы не получилось, но в Афонино к Кузнецову ездил он третье лето с охотой, и знал и любил здесь все виды и сорта и солнечных, и пасмурных дней. Иначе, чем Кузнецову, но ему здесь тоже хорошо работалось. И жилось счастливо, до того счастливо, что он начинал забывать, кто он и откуда, оставались лишь два окошка – глаза, чтобы видеть все вокруг и радоваться. И теперь он тоже все забыл, кроме розовых стружек, ловко возникавших и скручивавшихся под его рукой. Только Валькин шепот возвратил его к действительности:
– Николай Алексеич, это с кем Покатаюшка приехал? Со своей, что ли, с какой живет? Которая, говорят, в журнале была?
Самоваров неохотно оторвался от дела и поглядел на лужайку. В самом деле, это Покатаев, друг детства Кузнецова, со своей пассией-манекенщицей. Николай слышал о ней местные, усадебные сплетни, но никогда еще не видел. Да, в самом деле, безупречная красавица, то есть очень длинные ноги и очень большой рот. Большего и требовать нельзя. Вся в белом, на голове белая широкополая шляпа с белой лентой и целым пучком искусственных васильков. Выглядела она так картинно, что Валька смотрела не мигая, пока модель не пересекла двор профессиональной походкой дромадера (небольшие ягодицы мерно – вверх-вниз – перекатывались в тугих брючках) и не скрылась в дверях “прiёмной”. Только тогда Валька осела на березовую чурочку в тени. Она всегда здесь сиживала, когда заходила поболтать. С гостями знакомиться она не любила, с Инной не разговаривала, на Кузнецова дулась, а здесь отводила душу.
– Вон чего! Привез-таки, – начала Валентина. – Гусь бесстыжий.
– Ну, ты уж слишком строга, – заметил Самоваров; его забавляли беседы с Валькой, и он всегда полушутя их поддерживал. – Анатолий Павлович не гусь, а замечательный, хороший, интеллигентный человек.
– Ну уж нет, – серьезно возразила Валька. – Не верьте вы этой интеллигентности. Это вы человек хороший и по простоте своей всех за хороших считаете. Этот – гусь.
– С чего ты взяла?
– А смеется нехорошо, как по железу дерет. И глаз у него злой. Глаз, как гвоздь. Смеется и думает, что всех умней, даже Игорь Сергеевича. Вот новый, на что важный, из банка, а не задирает, вежливый. А на этого посмотрите – вон девку свою привез!
– Это его подруга.
– Стыдобушка! Прошлого раза ведь с женой приезжал.
– Жалко жену?
– Да не жалко. Тоже хороша. Чистотка какая – все ей не мыто, все грязно. Ягоду кипятком обваривала. На дерьмо испекла, а с микробами есть не стала. На базаре, конечно, всякое купишь – и из сортира брызжут заместо удобрения. Но лесное-то добро чего портить? Эта, видно, тоже кипятиться прибыла. Ничего, тут белые штаны быстро измарает!
– Ты бы, Валерия, лучше не злословила, а подружилась бы с ней.
– С каких щей?
– Ты же в фотомодели метишь. А эта особа, говорят, какое-то там место заняла в конкурсе красоты, теперь уже в рекламе снимается, скоро в Москву уедет...
– То-то я гляжу, рыло мне знакомое! Так это она каждый вечер на диване расшиперивается?
Самоваров беззвучно рассмеялся. Покатаевская подружка в самом деле часто мелькала на местном телевидении в рекламном ролике мебельного салона “Сиена”. Под музыку Глюка в нижнем белье она бросалась на какие-то желтые цветастые диваны и старательно то сгибала, то разгибала ноги. Должно быть, режиссер решил, что это стильно. Зато бедный оператор никак не мог сосредоточиться на мебельных статях и фурнитуре и даже просто снять их в фокусе; камера завороженно следила за кружевным треугольничком трусов красавицы и неудержимо на него наезжала, как только раздвигались длиннющие ноги.
– Ах, не ходи в фотомодели, прекрасная Валерия, – отсмеявшись, изрек Самоваров. – Неужели хочется так же вот расши... ну, вот как ты говоришь?
– А вы слыхали, сколь за это платят? Да мне уж и терять теперь особо нечего. Вы же знаете, – доверительно заявила Валька.
– Это ничего. Мало ли что бывает. Это другое. Лучше замуж выходи.
– Вы мне, что ли предлагаете?
– Нет, не предлагаю.
– То-то же. Хотя вы ничего. Хворый, а в хозяйстве руки золотые, вон как буфет отделали. А правда, что вы раньше милиционером были, а бандиты вас изувечили?
– Почти правда. Не так уж и изувечили, – поскромничал Самоваров.
– У нас тоже было: Михеев из тюрьмы пришел и запил. За женой с топором погнался, тут милиционер дядя Скоробогатов случись. За Михеевым бегает, пистолетом грозит (он незаряженный был, все знали). Михеев на трактор – и за дядей Скоробогатовым. К забору его придавил и переломал все; еле, бедный, живой остался. Печенки повырезали, пошел на инвалидность, каждый год в городе в больнице лежит. А какой мужичище был! И человек хороший. Как вы.
– Вот видишь, Валерия, как нам, хорошим, достается. У меня так все примерно и было, как ты рассказываешь. А Михеев?
– Сел. Я бы гадов этих! А на телевидение Покатаюшка устроил или еще кто?
– Кого? – удивился Николай, не уследив за ходом ее мысли.
– Эту, в шляпе.
– Не знаю. Сама у нее спроси. Вон Покатаев выходит. На пляж, конечно. Жарища сегодня Сходи с ними.
– Да, жарко. Пойду, и вправду, обкупнусь.
Валерия поднялась и важно проследовала через двор. На минутку она остановилась возле Насти и презрительно заглянула в ее картинку – мазня мазней. На речке, выше по течению, в ивняке, она увидела Семенова с какими-то тоненькими удочками и в синей полотняной кепке. Вот чудак, сел рыбку ловить в обед! Она постояла еще немного возле Насти, беспричинно порадовалась, что действует той на нервы, и двинулась дальше к пляжу.
Настя уже переписала свой этюд, вытянула, поправила все, что можно, и с горечью сравнивала веселую одуванчиковую полянку с тем, что получилось на разбухшей, разлохмаченной бумаге. Все не так, как надо! Она заметила, что со стороны Дома идет Инна, уже не в халате, а в развевающемся темном сарафане. Ожидая, пока она пройдет мимо, Настя опустила голову и болтала кисточкой в банке. Но Инна почему-то остановилась.
– Еще один этюд! Как вы много работаете, – сказала она и присела рядом. Заколыхались и красиво легли на траву складки сарафана, как будто черная бабочка порхнула. Красивый сарафан и, Настя поняла, сама Инна тоже красивая. Когда ее писала, даже не рассмотрела толком, а вот теперь увидела. И поза красивая, и какие глаза бархатные, и ни капли косметики! Инна так пристально разглядывала ее этюд, что Настя смутилась.
– Хороший этюд, – одобрила Инна. – И мотив простой, не избитый. Так, снизу, одни одуванчики – белые шары – по-моему, еще никто и не видел. В самом деле, красиво и необычно. Вы эти одуванчики еще раз напишите – вы их уже изучили, теперь выйдет свежо и чисто.
Да она еще и в живописи разбирается! Конечно, красивая, умная, взрослая. Настя никак не находила, что ей ответить.
– Поживите здесь и увидите, как распишетесь, – продолжала Инна. – Место это просто колдовское.
– Очень красиво, я вижу, – согласилась Настя, – но я всегда писала архитектурные мотивы, а лес мне кажется однообразно зеленым; скорее, здесь надо слайды снимать. Или быть каким-нибудь Куинджи.
– О! Стоит только сосредоточиться и понять, и никакого Куинджи не нужно. Игорь Сергеевич может от всего, кроме зеленого, отказаться, писать одну траву. Вы ведь видели его “Волхвицу”?
Настя “Волхвицу” видела и выразила по ее поводу соответствующий восторг. Лицо Инны осветилось, и она заговорила так, как говорят, наконец напав на любимую и привычную тему.
– У него масса была этюдов – лес, травы, лопухи, и вдруг это одухотворилось, как зажило! Он удивительный человек и до сих пор непонятый! Да, да! Все, что о нем искусствоведы пишут... Да он смеется над этим! Он не выносит в живописи всех этих концепций, систем, философий. Он – это стихия. Если что-то не получается, не идет – обязательно бросит. Если идет – пишет запоем. Выставки, деньги, успех – а ему все равно. Главное, надо встать в семь часов и примчаться в мастерскую. Там только он и живет. Как хочет. Наверное, так и надо – жить порывом, себя не стреноживая и не укрощая.
Настя вспомнила, как неукрощенный Кузнецов хватал ее за грудь, и удивилась, до чего восторженно говорит о нем такая умная, красивая женщина. Хорошо говорит – голос глухой, хрипловатый, волшебный. И чудесные у нее карие глаза, не накрашенные, но вокруг них природная нежная темнота. И веки, как атласные. Удивительная! Насте захотелось стать именно такой когда-нибудь, лет через десять. Так же красиво садиться, наклонять голову, чтоб волосы лежали занавесом. Настя уже не казалась себе самой удивительной и единственной, как прежде.
– Вы мне очень симпатичны, – вдруг улыбнулась Инна. – Мы с вами столкнулись у мастерской, когда вы уходили.
Это была все-таки она! Настя попыталась вымучить улыбку и отвернулась. Инна продолжала своим глубоким голосом, тоном старшей умной подруги:
– А! Вот и мне показалось, что вы огорчены чем-то, взволнованы. На вас просто лица не было.
Настя и сейчас сидела бледная и несчастная. Инна полулегла, опершись на локоть, выставила изящную босую, будто восковую, ногу и тихо заговорила:
– Я очень давно и хорошо знаю Игоря. Слишком хорошо. Он чересчур явно проявил к вам свое внимание?
Настя дернулась. В Инне, в ее разговоре, ее красоте было что-то обволакивающее, незаметно связывающее, не дающее от нее оторваться – гордой Насте давно следовало убежать, презрительно дернув плечом, но она почему-то сидела и была готова жаловаться на Кузнецова его любовнице.
– Он был груб, детка? – участливо спросила Инна, и Настя снова дернулась, – теперь от кузнецовского словца.
– Немного, – решилась ответить Настя. – Но я ушла. Думаю, это не повторится, потому что я уезжаю.
– Да?.. Почему? Боитесь? Вас влечет к нему? Он вам нравится?
Настя искренне удивилась:
– Нет. Нет, нет! И он ведь к тому же немолодой.
Инна рассмеялась:
– Ах, ну да, это ведь так и должно быть в восемнадцать лет! Вам ведь восемнадцать?
– Уже скоро двадцать.
– Так значит, вы моложе выглядите. Но все равно – немолодой. Конечно. Вот и хорошо, вы и не уезжайте – чего вам бояться-то? Вы тут просто поработаете, народ бывает у нас прелюбопытный. Вы ведь не слишком хотите ехать?
Настя вдруг вспомнила про “А.Н. коллекцию”, про Германию – а это как же?
– Ну и не уезжайте, – угадала ее сомнения Инна. – Если вы поработаете у Игоря в мастерской, это даст вам больше, чем все институтские занятия. Он ничему учить не будет, но вы увидите, как он пишет. Это не многим удается. И потом, его энергетика... Что говорить, он Мастер!..
– Да, да, – выдохнула Настя. – Художник он изумительный. И так у него все легко, просто диву даешься...
– Вот-вот! Вам надо видеть, как это делается. И потом, – ее голос растаял до самых сладких глубин, – я много вас старше, многое пережила, и вы мне нравитесь. Ведь вам нужна удача. И дай вам Бог! Я этого так хочу. Поймите его. Вы думаете, его отношение к вам – банальное приставание? Ничего подобного! Он видит сотни лиц, и только одно из них ему одному понятным соотношением линий и красок завораживает. Он не успокоится, пока это что-то – не красота даже, а что-то им узнанное и понятое – не выльется в его живописи. Только это. Он необычайный, невероятный человек. Он кажется грубым, но на самом деле так тонок, так умен. Только надо его лучше узнать. Не отталкивайте его! Вы станете старше и поймете, что в вашей жизни было чудо: вы встретили редкого, выдающегося человека. Это может никогда больше не повториться, и вам будет жаль, что обыденное, женское, себялюбивое (если не просто нелепые условности) помешало вам получить нечто небывалое, недоступное другим.
Ничего, ничего не могла возразить на это Настя. Вот сирена-то! И ведь права. Елпидин вечно твердит: гений, гений. Гений не будет тебе кисточки из лопухов таскать, скорее наоборот. А гадко все-таки: такой необыкновенный, а тискал вполне вульгарно. Нет, все перепуталось, и что же делать? Инна ласково улыбалась.
– Поверьте, мне вовсе не хочется толкать вас на что-то, о чем вы после будете жалеть. Но прислушайтесь к себе и разберитесь, что вам надо. Для этого следует прежде всего никуда не уезжать. И знайте: вещи, сегодня важные, завтра покажутся сущей ерундой, но есть и нечто навсегда ценное. Не уезжайте, у вас вот и работа пошла. По-моему, хороший этюд. Правда?
Она обратилась к Семенову, который медленно шел мимо и явно хотел быть замеченным. Он охотно посмотрел Настину акварель.
– Да, хороший, – изрек он.
– Я вот уговариваю Настю остаться, а она что-то засобиралась, – продолжала Инна. – Художнику-то здесь простор. Вот той девушке в белой шляпе, я понимаю, будет скучно у нас. А вам тоже скучно?
– Что вы, что вы, – замахал руками Семенов и поспешно присел рядышком на траву. – Я давно не чувствовал себя так славно. Простота и свобода!
– Это оттого, что Он здесь, – в голосе Инны слышалась именно заглавная буква в слове “Он”. – Да и место колдовское; просто чувствуется, что здесь проходят силовые линии красоты. В таких местах закладывали раньше города, храмы. Знаете, Он шел по лесу, шел и вдруг почувствовал как бы толчок в грудь – Он мне сам рассказывал – и построил потом здесь, именно здесь, Дом.
– Дом тоже удивительный, – подпел Семенов.
– Он будто живой, правда? – Инна закинула голову. – “Прiемная” – сумятица, немного тревоги; мастерская – небеса; эта лестница – прямой путь, внутренняя – лабиринт. У нас как-то один философ здесь жил, – Фуртаев, может, знаете? – и все это так хорошо рассказывал. Я только позабыла.
– Удивительно, – непонятно о чем сказал Семенов. Но Настя его все-таки поняла. Во все глаза он смотрел на Инну из-за дымчатых стекол дорогих очков. Ах, как Настя знала, что такие взгляды означают! Она обычно злилась, когда так смотрели не на нее, а на других, но сейчас решила, что все справедливо. Удивительная эта Инна! Одни глаза чего стоят – внутрь, в темноту свою так и затягивают. Черный мед!
Настя закрыла коробочку с красками, собрала кисти, отошла выплеснуть воду из банки. Семенов завороженно сидел рядом с Инной, и у них был уже свой тихий разговор. Но Инна окликнула-таки уходившую Настю:
– Пообещайте мне остаться!
– Хорошо. Я остаюсь, – Настя помахала ей рукой совсем весело.
9. Исторический аспект. Инна.
“Кажется, тут получится”, – облегченно вздохнула Инна и посмотрела вслед Насте. Кто знает, вдруг эта девчонка сможет еще все исправить? Если бы! Похоже, надменная дурочка.
Инна давно уже стала делать то, что считала противным и недостойным. Например, подглядывать и подслушивать. В стене кладовки рядом с мастерской были щели и даже кстати вывалившийся сучок. Инна видела все, что произошло между Кузнецовым и Настей, и о ней подумала то же, что и Кузнецов, даже теми же словами: устраивается. И устраивается довольно грубо. Как это некстати. Кузнецов не любит ни пронырливых, ни корыстных; таких у него перебывало – легион, он их не жалел, ими не дорожил. Зато с влюбленными долго нянчился, утешал, помогал. Любил ли он сам кого-нибудь? Инна не знала. Может быть, в юности? Но тогда они не были знакомы. Она знала только, что он легко загорался, жадно приникал к каждому встречному пестрому цветку и тут же отлетал с грузом некоего нектара: женщины его вдохновляли и были как бы разновидностью, оттенком радости бытия (сортом много ниже живописи). И всё. Она, Инна, была иное, и с другими у него ничего подобного не было. Неужели все-таки кончилось? Ах, если бы он увлекся этой девчонкой! Инна видела его взгляд, когда он нынче писал – сразивший ее некогда взгляд-выстрел. А эта дура не влюблена. Конечно, дешевый молодой вкус. Если бы хоть чуть-чуть! Тогда бы можно было что-то спасти.
Когда они с Кузнецовым встретились, Инна была замужем за местным поэтом Чадыгиным, и это был счастливый брак. Сам Чадыгин, в ту пору цветущих средних лет, хотя и много тертый и повидавший, в предисловиях к своим сборникам любил перечислять свои 17 допоэтических профессий: от монтажника-высотника до парикмахера (через такелажника, повара, актера ТЮЗа, матроса на речном буксире и т.п.). На самом деле он провел этот романтический период своей жизни в многочисленных многотиражных газетах самых разных ведомств. Но поскольку был он по тогдашней моде “подснежником”, трудовая книжка его была полна наименованиями фиктивных рабочих профессий, так что юридически баснословный послужной список был безупречен. Парень он был бойкий, компанейский и писал сразу набело многометровые стихи на любую тему.
Однажды он проснулся знаменитым. В какой-то поездке, в какой-то Богом забытой кишащей тараканами гостинице Чадыгин повстречался с подающим надежды московским композитором Гицко, “и родилась песня”, как любили тогда выражаться журналисты. Гицко ехал на слет молодых корабелов, уже налялякал набивающуюся в шлягеры мелодию, но слов не было. Чадыгин же мог написать о чем угодно каким угодно размером, хоть гекзаметром о томагавках для слета юных ирокезов. За время, в которое соавторами была опустошена 0,7-литровая бутыль отвратительного вермута, он создал для Гицко свои знаменитые “Синие корабли”. По пьянке стих вышел даже хуже обычных чадыгинских, даже с синтаксисом не все было ладно, не говоря уж о совершенном незнании предмета, покоробившем корабелов. Но песню спела группа “Искатели”. Хорошо, бодро спела модными тогда ванильными тенорами. И страна запела «Синие корабли». Так Чадыгина нашла слава. Он моментально получил отменную квартиру, обильно печатался, ездил в престижные творческие поездки (в Прибалтику и в страны народной демократии) и бросил наконец сварливую жену-бухгалтершу. Он был прекрасен и счастлив. Однажды его пригласили выступить в молодежном литкружке. Там он, статный, громкоголосый, в лиловом замшевом костюме читал свои безразмерные стихи и подписывал направо и налево свои собственные книжки, специально для этой цели принесенные кружковцами. Одна начинающая поэтесса на прошлом заседании кружка не присутствовала, чадыгинскими сборниками не запаслась и автографа ей не досталось. Это и была Инна.