355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Больше не приходи » Текст книги (страница 5)
Больше не приходи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:57

Текст книги "Больше не приходи"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Сразу по приезде домой он отправился с визитом к родителям Лены.

Этот визит и решил всё. Каждый шаг Покатаева в тот день приближал его к неизбежному и дивил чудесами. Например, звонить надо было не в дверь, а у подъезда, что в те годы было новостью. Он ошибся звонком, и открыл ему, ворча, какой-то сосед, лысый краснолицый старец в длинном атласном халате глубокого гранатового цвета со шнурами на груди. Покатаев никогда не видел таких старцев живьем, они водились только в кинофильмах из усадебной жизни, но даже и там не были столь холеными и самодовольными. Потом Покатаев попал куда надо и долго сидел в просторной комнате с крупной дорогой мебелью, на необыкновенно мягком диване, полуутонув в нем и с удивлением глядя на собственные колени, всплывшие из диванной мякоти почти к подбородку.

Наконец, вошла Лена. Она тихо катила столик с бутербродами и привезенной из Венгрии бутылкой вина. Звякнули, столкнувшись плавными женственными, боками два бокала, и по рубиновому хрусталю пробежали кровавые и огненные искры. “Баккара”, – улыбаясь, пояснила Лена. Это добило Покатаева. Ни в Загонске, ни позже он никакой баккары не видал, только про это читал. Странно: Покатаев понимал некрасивость Лены, а ему некрасивые девушки не нравились. Лена ему тоже не нравилась, но чувствовал он себя сильно влюбленным. Если там, в Венгрии, он решил жениться по расчету, то теперь было и большое чувство, но, кажется, не к Лене.

Обе свадьбы сыграли почти одновременно. Семейная жизнь Кузнецова не ладилась: красивая Тамара все хотела подправить, подчистить, улучшить Кузнецова, а он не давался. Зато у его друга все вышло как нельзя лучше. Он все сидел в своем НИИ, пел, читал толстые журналы и жаловался на косность начальства, но жил уже в великолепной квартире неказистого снаружи, мышино-серого номенклатурного дома, ездил на “девятке” гранатового цвета, и у него было двое дочек, похожих на Лену, но не таких некрасивых. Когда повеяло перестройкой, овощеторговский отец Лены заделался образцовым новатором, и как-то незаметно плодоовощеторг перешел в его сугубо частные руки, причем всем при этом было ясно, что он не присвоил богатую и доходную контору, а осчастливил Отечество, избавив его от мелочных забот о вечно гниющих и приносящих исключительно убытки продуктах земледелия. По городу запестрели канареечно-желтые плодоовощные киоски с живописными вавилонами тропических фруктов на прилавках. Покатаев наконец бросил свою физику (чем порадовал тестя, считавшего науку пустым занятием вроде дрессировки блох) и стал трудиться в канареечной фирме. Объездил по фруктовым делам весь мир и всё мечтал отделаться от зависимости: тесть, человек тяжелый и скорый на расправу, считал его, невзирая на последние успехи, недоумком и никогда по большому счету ему не доверял.

Дружба Покатаева с Кузнецовым все это время не прерывалась, потому что слава Кузнецова не меркла, а вес и значение вопреки всему росли. Очень скоро Покатаев понял, что и теперь самое надежное из его званий – “друг художника Кузнецова”. Кузей (так он звал его еще со школьных времен) давно заинтересовались иностранцы, хорошо покупали; галерейщики охотно брались устраивать выставки; Кузнецов даже первым из жителей Нетска попал в “Интернет”, причем сам он долго об этом не подозревал. Покатаев начал устраивать Кузнецову, не вполне даром, разумеется, кое-какие контакты. Забирал партию картин, а возвращал валюту или чековую книжку с цифрой открытого им где-нибудь во Франкфурте-на-Майне кузнецовского именного счета и нарядные проспекты галерей с репродукциями его картин.

Зато дружбы домами не вышло. Лена была по-прежнему подружкой Тамары и безалаберного Кузнецова терпеть не могла. Кузнецов отвечал ей полнейшей взаимностью, тем более что вообще не любил некрасивых и неинтересных женщин и от души жалел Покатаева, осужденного жить с такой мымрой. Покатаев ответно жалел Кузнецова, которого вечно одолевали бабы. Эта жалость особенно сгустилась, когда Кузнецов женился вторично на молоденькой дочке одного спившегося художника. Дочка эта сильно напоминала прелестно-взбалмошных героинь Ремарка, мода на которого еще доцветала в провинции во времена, когда друзья были молоды. Звали красавицу Женей. Болезненное ремарковское очарование Жени скоро стало совершенно невыносимым. Она изводила Кузнецова дикими сценами и обладала гибельной, на взгляд Покатаева, способностью по-дурацки тратить любые деньги. Так, новое дорогое платье в первый же вечер оказывалось прожженым сигаретой или облитым вином и навсегда бросалось в угол засохшим неопрятным комом. Наутро покупалось новое платье, столь же дорогое и стильное, и ждала его столь же незавидная судьба. Еще хуже было то, что Женя беспрестанно влюблялась. Едва ли не еженедельно она заявляла трагическим прокуренным голосом, что встретила другого и с Кузнецовым она вынуждена расстаться, после чего куда-то уходила. Она очень быстро возвращалась с разочарованием, а пару раз и с синяками. Время от времени и Кузнецову случалось бивать предметы ее увлечений, и всякий раз приходилось удивляться экстравагантности жениного выбора (один из побитых оказался и вовсе их участковым сантехником – замасленным алкашом лет сорока пяти). Самое же плохое было то, что Женя спивалась, дурнела, и потихоньку ехала у нее крыша, как тогда модно стало выражаться. Она спала днем, а вечером бежала на какие-то междусобойчики, вечеринки, попойки и банкеты, куда ее уже старались не звать. Скоро Кузнецов начал ежевечерне прочесывать городские рестораны и вытаскивать из какого-нибудь из них жену – пьяную, без колготок, со зверски размазанной помадой. Вытаскивание сопровождалось скандалами, пьяными поцелуями, задиранием юбки для показа всему человечеству “моих бесподобных бедрышек” (“Пьяный мужчина лезет драться, пьяная женщина – раздеваться” – такой закон вывел тогда Кузнецов). Покатаев помогал другу вызволять жену – именно на покатаевской гранатовой девятке они объезжали рестораны – и уговаривал бросить негодницу. Между тем, ее уже не просто не звали на вечеринки, а начали бесцеремонно выставлять. Захмелевшая, она бродила по знакомым домам, скандалила, рассказывала про Кузнецова и себя невероятные и гнусные вещи, показывала бедрышки, просила денег, могла даже стянуть что-нибудь по мелочи, словом, стала совершенно непотребна. У Кузнецова в тот период уже была Инна и масса мимолетных милых девочек, но он внял уговорам Покатаева и развелся с Женей только тогда, когда ее удалось довольно успешно подлечить. Женя перестала мучить Кузнецова, опять он стал лучезарно-благополучен, как всегда. Правда, Женя долгой трезвости не вынесла, вновь взялась за прежнее, но Кузнецов, так жалевший, так мучившийся ею прежде, перестал вдруг ее, постаревшую, худую, совсем не ремарковскую, жалеть и даже не узнавал на улице. Изжил.

Покатаев радовался за друга, но чувствовал и странную досаду. Несчастный, опозоренный Кузнецов, рыщущий по злачным местам, был ему как-то милее, чем обычный, победительный. Странно, что в своих заношенных рубашках, с нечесаной башкой Кузнецов всем нравился больше, чем красивый, стильно одетый, улыбчивый, крепко и дорого надушенный Покатаев. Более того, многие из любивших Кузю друга его просто терпели. Как неизбежное зло.

Вот и сегодня, когда так весело и добродушно рассказывалось про “Первомай в Горшках”, он поймал на себе неприязненный взгляд долговязого тщедушного студента. Конечно, и этот боготворит Кузю. Узнать бы только – за что?

12. Под музыку Вивальди

“А злой субъект”, – подумал о Покатаеве не Валерик, а банкир Семенов, который, слушая его рассказ, постепенно углублялся в лабиринты “прiемной”. Так он добрался до дальнего угла, где громоздились совсем уж обломки: какие-то разрозненные кроватные спинки и диванные ножки. Сюда спускалась внутренняя лестница и выходили целых три двери. Покатаевский голос невнятно бубнил в стороне, невнятно же шелестел дождь, из немытого окошка несло прохладой.

Семенов поднял голову и прислушался. Наверху, в мастерской, тоже говорили и, кажется, далеко не мирно. Семенов узнал голос Инны, он знал, что она там, что Кузнецов ее пишет, и перед глазами сразу встало бесстыдное и спокойное тело на белом атласе. Семенов еще не понимал, что сам он неотступно ходит за ней целый день в надежде увидеть это тело снова. Там, наверху, похоже, ссорились, но он даже не соображал, что подслушивает, просто стоял, как во сне.

Вдруг входная дверь распахнулась так, что ручка стукнула в стену, и жалобно звякнули висевшие рядом старинные аптечки. По лестнице мчалась нагая Инна. Босые пятки часто и глухо стучали по ступенькам. Глаза банкира Семенова изумленно уставились на нее из-за дымчатых стекол очков. Мечта как бы сбылась, но видеть Инну вот так – голой, скачущей по лестнице – было уж слишком. Он испуганно таращился на взмахи рук, беспорядочно прыгающую грудь, темные волосы на лобке. Все это неслось прямо на него, приближалось, и у него вдруг закружилась голова, как перед обмороком. Инна почти сбила его с ног, оттолкнула (он даже зажмурился) и, пинком распахнув одну из дверей, выскочила прямо под дождь. Семенов, ощущавший себя странно, как бы завернутым в вату, тем не менее с большим проворством высунулся в дверь следом за Инной и получил по лбу крупной дождевой каплей. Однако он успел увидеть на небывало яркой, фосфорической зелени (молния блеснула, что ли?) узкую спину и длинный белый зад, тоже мокрый, в дьявольских зеленых бликах. Длилось это одно мгновенье. Инна по траве перебежала на наружную лестницу, взлетела по ней и скрылась где-то наверху, хлопнув еще несколькими дверями. Тут до Семенова вдруг дошло, что это где-то решилась его судьба, и все старое, что было до этого сумасшедшего мгновения, распалось в клочья. Он даже фамилию свою забыл и только в одном был уверен – теперь он знает, что значит заболеть.

В это время Кузнецов, несмотря на трагические пробежки Инны довольно веселый и оживленный, ввалился на кухню:

– Валерия, там, вроде, зеленых щец немного оставалось?

Валька неопределенно махнула рукой, но Кузнецов все понял, повозился, погремел крышкой и поставил на стол кастрюлю. У окна Николай Самоваров точил кухонные ножи. Валька смотрела на дождь, подперев щеку крупной рукой.

Кузнецов хлебал прямо из кастрюли.

– М – м – м – м! – наслаждался он. Какие щи! М – м – м! Валерия, не дурила б ты с моделями да диетами. Вот твое призвание!

Валька вопросительно повела синими белками.

– Запросто найдешь себе доходное место! Я знаю пару семейств, очень нуждающихся.

– Какое еще место?

– Ну, в состоятельных семьях теперь ведь снова домработниц стали держать. Платят прилично, кормят. Бывает и с жильем.

– Это в прислуги, что ли?

– М – м – м... Ах, в общем, да! Что у тебя за заскорузлые марксистские предрассудки? Человек красит место! Занятие очень почтенное. Могу рекомендовать.

– Спасибо. Я уж как-нибудь без этого.

– Нет, ты подумай.

– Да – а – а, завелись теперь хозяева, только подтирай за ними.

– Валерия, кроме шуток! Ну, брось ты это фотомодельство, брось выдрючиваться. Ведь она, Николаша, не Валерия никакая, она просто Валька из Пыхтеева, прелестнейшего места в мире. Плетет же Бог знает что. Что у нее папа менеджер! Зачем так себя не уважать? Зачем врать?

Валька покраснела.

– Вам легко, Игорь Сергеевич, говорить! Вы вон кто! А как ваши гости смотрят на меня? Как на пустое место. Хотя бы сыночек ваш. Да и на Николашу Алексеевича тоже. Он ведь тоже прислуга. Он тоже в господа не вышел!

– Мне плевать, – улыбнулся Николай.

– Молодец! – крикнул Кузнецов. – Верно! Чего тушеваться – парень талантливый, с руками. Чего комплексовать? Только локтями работай шибче, лезь, лезь!

– А у меня талантов нету, – заявила Валентина, – я буфетов пилить не умею. Но лезть собираюсь. Потому что знаю, что уж покатаевских дочек-образин я не хуже.

– Вот-вот! – поддержал Кузнецов.

– Чего вот? Вы не из-под них ли дерьмо носить меня приставляете? Состоятельные семейства! – передразнила Валька. – Мамочка ихняя так и поняла, что я ваша кухарка – то тарелки свои грязные мыть ткнет, то за водой пошлет.

– А ты? – поинтересовался Самоваров.

– И я ее посылаю... подальше. Так что, спасибо вам душевное, Игорь Сергеевич, за рекомендацию.

– Валя, это же для начала, – примирительно заметил Кузнецов.

– А где начало, там и конец. Да, отец у меня не менеджер. И мамка всю жизнь в конторе полы мыла. Только я полы мыть не хочу! И образин ваших ублажать не желаю!

– Ну, Валька! Да ты, подруга, просто Теруань де Мерикур!

– Ругайтесь, ругайтесь... Господин! – Валька отвернулась, вся красная и злая. Кузнецов так расхохотался, что стукнулся затылком о дощатую стену. Отсмеявшись, он обратился к Николаю:

– Вот вам и горючее для социального взрыва. Зависть, зависть...

– При чем тут зависть? – тихо возразил Самоваров.

– А что это по-вашему? – вскричал Кузнецов.

– Вы ж ей предложили вступить в касту шудр, да еще благодарности ждете.

– Николаша, она не так тонка, как вы полагаете. Просто забита голова телевизором, рекламными мордами помидорными, всем этим наемным реквизитом, который дураки принимают за красивую жизнь. Нет такой жизни. Туфта. Дурилка.

Валька повернулась с глазами, зеркальными от слез.

– И все-то у вас дураки! Принесла же меня к вам нелегкая! Только жизнь испоганили. Теперь еще в кухарки сдаете. Николай Алексеич! Все они такие! И дружок его Покатаев загрызет своими зубищами покупными. И сынок Егорка – он-то и папу всю жизнь заедать будет! А Инна ваша! Как мы попали сюда, Николай Алексеич? Вы один настоящий человек. Как родной почти. Даже глаза ваши как будто давно знакомые, будто в детстве видала я такую прищурочку.

– Видела, Валя, видела! Как раз на портретах вождя всемирного пролетариата товарища В.И. Ленина! – хохотнул Кузнецов и вразвалку вышел из кухни.

Дождь все лил. Стемнело. Пропали краски. Кузнецов вглядывался в шуршащие и булькающие сумерки. Он так не любил сложностей, что даже пустяковые стычки приводили его в замешательство. Вечером еще работать. С этой девочкой. Надо как-то встряхнуться. Он ворвался в “прiемную”, где при свете керосиновой лампы неподвижно и все врозь сидели какие-то скучные фигуры.

– Господа! Дамы! Товарищи! Пойдемте-ка ко мне в мастерскую, посумеречничаем. Мне что-то вечерок этот начинает не нравиться.

Изумленные гости встали почти разом, а Кузнецов уже привычно взбирался наверх – зажигать керосиновые лампы. Электричества в Доме не было.

И вечер начал выправляться. Кузнецов заварил смородиновый лист и еще своего “жеребчика”. Так он называл крепчайший чай, почти чифир, от которого у неискушенных долго почему-то отзывался во рту привкус металлической банки. Появились какие-то бутылочки и обильная банкирская снедь. Кузнецов, когда работал (а он почти всегда работал), не пил, но гости пригубили и повеселели. Покатаев под облезлую гитару из кузнецовской коллекции утиля стал петь резким, но верным голосом “Под музыку Вивальди”. В общем, получились вполне интеллигентные посиделки. Вытащили несколько картин, поахали. Даже Оксана, которой Кузнецов активно не понравился, поскольку она сама не произвела на него ни малейшего впечатления, нашла необходимым похвалить один из пейзажей:

– Красивое небо! Особенно вот то облако цвета лосося.

Это словечко попадалось ей в модных журналах, а тут ловко ввернулось. Вообще все это напоминало сцену из фильма, и Оксана, скрестив ноги, решила поиграть в аристократку. Покатаев снова запел.

– Только не это! – запротестовал вдруг Кузнецов. – Хватит, Покатаюшка. Божественный шум дождя – и твоя жестяная глотка...

– Так уж и жестяная, – Покатаев недовольно отложил гитару и с молодой небрежностью обнял Оксану. – Сколько я раньше тут пел, ни разу ты не жаловался. Не с той ноги встал? Оксаночка, ты представить себе не можешь, сколько и как тут пели! Бывало, человек по тридцать горланили: “Милая моя, солнышко лесное”. И этот бирюк, как миленький, горланил. Местечко-то глухое, и дышалось тут легче. Какие разговоры всю ночь! Солженицын, КГБ, несвобода наша проклятая... Хозяин, правда, чаще помалкивал.

Кузнецов недовольно отозвался:

– А чего бы я про свободу трепался? Раз я свободный? Это больной все талдычит о здоровье и о болезнях, здоровый здоровья не замечает. Зато несвободный вечно у кого-то в найме, причем добровольном, прошу заметить; и уж ему-то век свободы не видать.

– Это не про меня ли? Самому-то прислуживать не приходилось, что ли? Вспомни БАМы да Первомаи!

– А чего же, были и БАМы и Первомаи, как не быть... – легко согласился Кузнецов. (Семенов, который как раз, пригнувшись, пробирался поближе к Инне, шумно споткнулся о вытянутые ноги Оксаны и, присев тут же, сконфуженно замер). – Писаны с натуры. Хорошо писаны, представьте себе, да. Красивая штука была 1 Мая, сейчас бы праздновали – и сейчас бы писал!

Инна сидела в уголке, тихая и грустная, но стерпеть хотя бы намек на критику Кузнецова не могла и привычно ринулась в бой:

– Толик, пожалуйста, не корчи из себя идиота! Есть конъюнктура, а есть искусство, если ты об этом. Политизированные кретины куда-то попрятали Игорев “БАМ”. Глупо и преступно! Так прятали иконы, потом авангард. Но и “БАМ” вернется, потому что это – живопись!

Инна была в причудливо-небрежном темном платье (у нее все платья были такими), в свете керосиновых ламп замерцал какой-то черный бисер, заблестели шнуры, какие-то кисти и бахрома, когда она вскочила и взмахнула руками.

– Ну, вот, опять слово о таланте Игореве! – развел руками Покатаев. – Я-то в живописи не разбираюсь.

– Почему же? – отозвалась обнимаемая Покатаев Оксана. – У каждого свое мнение. Еще картины покажите, Игорь Сергеевич! Толик мне все-все обещал показать. Такой дождь, мы, наверное, утром уедем, а я глянуть хочу!

– Вот Толик пусть и показывает, что имеет, раз обещал, – буркнул Кузнецов.

– Грубо, Кузя, – спокойно сказал Покатаев. – Успокойся, никто не спорит о твоей величине. Отспорили. Гений, как шепчет этот замечательный мальчик-студент. Я вас верно расслышал? Ну, валяй.

– Ночью живопись смотреть не рекомендуется.

– Но мои-то можно?

Кузнецов только хмыкнул на эту загадочную фразу и снял со стеллажа несколько готовых холстов. Краски в тусклом освещении спрятались, но мощное письмо все-таки поражало. Валерик ринулся рассмотреть поближе, и тоже ткнулся в вытянутые ноги Оксаны. Инна торжествующе сверкнула глазами и бисером. Даже Семенов впился в холсты и наконец-то вспомнил, зачем он сюда приехал: отдохнуть, конечно, но надо бы в дружеской обстановке сторговать подешевле холстик-другой для одного чрезвычайно нужного японца. Японец увидел творение Кузнецова в галерее банка, восхитился, долго восторженно и беспомощно лепетал. Выхода не было, деловой этикет предписывал подарок. Но свою коллекцию разбазаривать Семенов не хотел. Подешевле бы купить. Дерет гений-то! (Семенов был, как все финансисты, прижимист, но перспективу видел, на нужное дело денег не жалел). Через неделю японец на обратном пути из Москвы заедет снова, очень нужный японец. Впрочем, если улучить минутку для разговора, столковаться, видимо, можно...

– Это что! Я новую серию начал, – настроение Кузнецова неожиданно изменилось, ему захотелось показать все и окончательно всех покорить. Он ушел в темный угол, отбросил какие-то тряпки, прикрывавшие прислоненные к стене холсты, взял два и выставил на обозрение. – Русские святые. Арина зажги снега. Царь Давид – земляничник. Прелесть, да, эти имена? Вот!

Эффект был тот, что требовался. Все онемели.

– Скажите, а что вы хотели сказать вот этой картиной? – спросила вдруг Оксана. Она разглядывала живопись, приоткрыв большие губы и сделав сонные глаза – такую мину она как-то видела у известной модели в “Воге” и отрепетировала для себя. Ей это шло – и взгляд загадочный, и два передних зуба очень сексуально виднеются.

– Я, если бы что хотел сказать, просто открыл бы рот и сказал. – ответил Кузнецов. Инна грустно им любовалась. Настя за весь вечер не произнесла ни слова, сидела угрюмо, но увидев “Святых”, заулыбалась, даже рот рукой зажала и подбородок вздернула. “Решилась, что ли, пигалица?” – цинично подумала Инна, от которой эта метаморфоза не укрылась.

– Подарите мне картину, – снова заявила Оксана, переложив с одной на другую вытянутые ноги и еще мягче распластав губы.

Кузнецов прищурился:

– Это, девочка, денег стоит, и немалых. Дарю я редко, и друзьям. Вряд ли вы входите в их число.

– Тогда напишите мой портрет. Толик, закажи! Напишете?

– Не хочу.

– Почему? Я недостаточно красива? – Оксана презрительно покосилась на румяных святых и русалок с глазами-блюдцами. – Вы бы хотели рисовать только саму Клаудиу Шиффер?

– Не видел. Но не думаю. Для живописи бесконечные тонкие ноги – предмет скучный.

Оксана соболезнующе улыбнулась:

– Да... Кстати, о ногах. Вам не кажется, что вот эти пальцы слишком большие?

Ей хотелось съязвить, и она наугад ткнула в босую ступню Земляничника.

– Что вы, что вы! – дернулся вдруг Валерик к Оксане, зацепившись-таки опять за ее ногу. – Это так хорошо, так гармонично...

И смутился. Но Настя улыбнулась ему ободряюще. Покатаев, не вглядываясь в картины, несколько раз их пересчитал.

– Маловато что-то. Пять? И это все?

– Нет, не все.

– А сколько еще? Где?

– Нисколько. Нигде.

Покатаев пожал плечами, а Кузнецову стало очень скучно. Или он вид такой сделал. И все вдруг почувствовали себя гостями, немилосердно засидевшимися после чая. Инна пришла на помощь.

– Господи, стемнело совсем! Вы хоть устроились внизу? Может, одеяла дать? Боюсь, будет сыровато. А Игорь последнее время вечерами что-то мудрит, все пишет...

– Да, я поработаю, – подтвердил Кузнецов. Он переглянулся с Настей. Та посмотрела на часы. Валерик, размякший было от увиденного, заметил это и покраснел. Гости уже спускались по внутренней лестнице, Инна светила им лампой, Покатаев смеялся и пугал Оксану громадными тенями. Егор, который не принимал участия в беседе и картин не рассматривал, остался сидеть в мастерской.

– Иди, иди, – поторопил его Кузнецов.

– Когда нам можно будет поговорить? Только серьезно!

– Не надо сегодня!

– Надо. Вот когда узнаешь, сам поймешь.

– Хорошо. Попозже. Потом.

13. Веселый вечерок

Дождь не кончался. После грозы ливень сначала стоял непроницаемой белой стеной, потом ослаб, но стал холодным и настырным. Неужели надолго? Как ни пытался Кузнецов спасти надвигавшийся отвратительный вечер, ничего не вышло – он-таки наступил. Такие вечера редко бывали в причудливом и нескучном Доме, но этот вышел неприятным. Все, кто провел его в Доме, вспоминали позже, что было в этом вечере нечто изначально нехорошее, словно больное, и плохие предчувствия были у многих из них. Предчувствия возникают, как правило, задним числом. Вряд ли люди, собравшиеся в тот злополучный вечер под крышей Дома, могли что-то особенное ощущать. Разве что была удрученность неожиданным, ненужным ненастьем и долгим вечером при плохом освещении и раздражение от неуютного и не очень чистого ночлега да еще скука, порожденная случайностью так и не сложившейся компании. Они все не были нужны друг другу.

Все-таки их придуманные позже зловещие предчувствия сбылись.

***

Настя копалась в своем мешке, выбирая холст. Еще долго надо было ждать, но она решилась и хотела, чтобы все произошло побыстрее. Сразу. Сейчас. Будь что будет, но она втиснется на эту треклятую выставку в Германию. И в “А.Н. коллекцию” тоже. Гадко, мерзко, красавица Инна зачем-то подсовывает ее своему кумиру, но плевать. Она взяла свой самый большой подрамник и уселась на сундук недалеко от двери – ждать. Тут ее и нашел Валерик.

– Настя, ты что здесь?

Она не ответила. Он не унимался:

– Почему с холстом?

– Я буду писать свечу.

– С ним? У него?

– Да. Чего остолбенел? Обидно, что тебя не позвали? Бедненький, убогонький...

– Настя, – заговорил Валерик, пытаясь сдержать отчаяние, – я не хочу лезть в твою жизнь. Да, мне обидно. Только и ты что-то тоже не очень веселая. Ты ведь тоже знаешь, что о нем говорят?

– Что он гений? Ты на этом застрял.

– Он гений. И у него бывают девочки. Настя, кто угодно, только не ты!

– Почему? Какой ты, оказывается, моралист! Хочу и иду.

– Я не пущу!

– Он тебя с лестницы спустит. И поделом! Ты мне за сегодняшний день осточертел.

– Настя, ты волшебная, ты красивая... И я тебя люблю. Не говори так...

– Вот дурацкая сцена! Не тряси ты эту полку, здесь ведь все трухлявое, все на соплях. Друг детства вон выглядывает, скалится. Не кричи. И уйди ради Бога, уйди, уйди...

– Ты этого хочешь?

– Хочу.

– Ладно, я уйду!

Валерик побежал к двери, натыкаясь в темноте на мебель и загремев коллекционной водосточной трубой. Труба ткнулась в рояль, и тот застонал надтреснутой пустотой. Дверь хлопнула. Настя зло фыркнула: “Топиться? Вот дурак!”

***

Крик Оксаны все уже вроде бы слышали, но когда он вдруг раздался среди темноты и причудливых теней “прiемной”, не могли не вздрогнуть и не испугаться.

– А – а! Здесь, здесь!.. – взвизгнула модель. Все разом бросились к ней. Оксана стояла на широкой деревянной кровати, куда собиралась возлечь с Покатаевым, и орала. На ней была белая пижама с красными клубничками (по типажу – большой рот, худые щеки, делано хищный взгляд – она была “вамп”, но сказывалось, очевидно, недопрожитое детство, и она обожала платьица с бантиками, кофты со зверушками, куколок, плюшевых мишек и зайчиков).

– Ну что ты орешь? – тихо увещевал ее Покатаев. Он тоже был готов ко сну (в трусах и в кулоне – фляжке на золотой цепочке). – Что такое ты там увидела?

– Мышь! Мышь! Нет, большая! А – а! Крыса!

Покатаев не стал заглядывать под кровать и уверенно заявил:

– Здесь нет мышей. У Кузи бездна мышеловок. Тебе показалось.

– Нет! А – а – а! Она здесь! Я не могу спать на этой дурацкой кровати!

– Хорошо. Давай перейдем на другую.

– Другие еще хуже. А – а – а! Вот она!

– Это просто тени. Не ори. Ляг.

– Я не могу лечь! Я не могу ночевать в этом ужасном доме. Поедем в город! А – а -а !

– Ты сдурела?! Ночь, дождь!..

– У тебя же фонарь. Давай собираться. Вон еще! А – а – а! Я этой ночи не переживу! Хочу домой!

– Хотеть мало, надо мочь, – пришел на помощь Покатаеву Семенов. Он высунулся из-за шкафа. – Надо подождать. Успокойтесь. Дышите пока этим чудным воздухом.

– Я не могу, здесь мыши! Владимир Олегович, вы настоящий мужчина, поедемте в город!

Семенов тут же скрылся и затих за шкафом.

– Анатолий! – снова вскрикнула Оксана. – Не молчи! Ты меня в эту дыру заволок, ты и вывози! Мне домой надо! Пленкой накроемся – не замочит!

– Что за ерунда! Никуда я не поеду, – сухо отозвался Покатаев.

– Не хочешь? – визгливый крик отозвался и в надтреснутых зеркалах, и в утробе рояля, и в буфетных расшатанных стеклах. – Так значит, все дело в твоем хотении?!

– И не могу тоже. У меня дела, мне надо остаться.

– А мне не надо. Мне дела нет до твоих дел, мне в город нужно, туда, где горячая вода, где электричество, унитаз, где моя работа и приличные люди!

– Оксана, угомонись, не показывай всем, какая ты дура.

– Я? Дура? – в ее крике послышался угрожающие всхлипы. – Затащил меня к каким-то недоумкам, и я же еще и дура?!

– Ду-ра, – повторил Покатаев тихо и, насколько мог, нежно. – И ты меня достала.

– Импотент! – взвизгнула Оксана, и что-то глухо упало. “Швырнула подушкой”, – догадался за шкафом Семенов. Загремел какой-то табурет, звякнула и покатилась ваза. Наверху отворилась дверь, по лестнице быстро сбежала Инна.

– Что у вас тут происходит?

– Забыли отчитаться, – с вызовом пропела Оксана.

– Мне не интересны ваши отношения, но я слышала, как падала мебель. Здесь много редких вещей, Самоваров третий год трудится, доводит до ума, и я бы просила...

– Все здесь переколочу, если вот он, – Оксана уперла палец в ворсистую грудь Покатаева, – не увезет меня сию минуту! Сию минуту! Из этого вашего крысятника!

– Толя! – слабо вскрикнула Инна, потому что Оксана схватила гипсовую статуэтку оленя и подняла над головой. Покатаев бросился к ней, но Оксана прижала оленя к груди и отчаянно пыталась пнуть Покатаева в пах. Наконец, он вырвал статуэтку и швырнул визжащую Оксану на оттоманку. Взметнулись длинные ноги, заныли пружины.

– Подонок! Импотент! Мудак! – выкрикивала Оксана сквозь злые слезы.

– Толя, валерьянки принести? – заботливо поинтересовалась Инна.

– Не надо, в случае чего, обойдемся холодным душем, – Покатаев кивнул на окно. По стеклу ползли дождевые струи.

***

Самоваров сидел в своем сарайчике и блаженствовал: за дверью дышал и шумел дождь, вокруг благоухали стружки, на столе горела керосиновая лампа и лежал начатый детективный роман. В Доме мелькали огни, передвигались в окнах тени. Потом послышался приглушенный расстоянием и дождем крик Оксаны. “И чего она так орет?” – подумал Николай, представил, каково слушать этот вопль тем, кто в Доме, и поежился. Мысль была мимолетной, но он уже отвлекся от книжки, и ему сразу показалось темно и зябко. Чего-то явно не хватало. Впрочем, чего ему не хватало, он тоже понял сразу: чаю с хлебом, маслом и вареньем. У него было только варенье, полузасохшее от зноя, но зато почти полбанки. Николай выглянул из двери: на кухне горел свет. Он решил сходить запастись всем остальным, пока народ еще не улегся, и ежась под дождем, зашагал к Дому.

В кухне керосиновая лампа была подвешена к потолку, и к ней был пристроен вместо абажура жестяной блин. Вокруг лампы мельтешили крыльями тяжелые, словно осыпанные серой пылью ночные бабочки. Николай отрезал хлеба, колбасы, выловил в стеклянной банке кусок масла и сразу размазал по горбушке. Все это он укладывал в пакет, когда услышал странные шаркающие шаги. Он обернулся и увидел Вальку. Она была вдрызг пьяна. Русалочий румянец отдавал свеклой, глаза потускнели, отвисла мокрая губа.

– Никола – а – ша! – протянула она неверным, чужим, громким голосом и покачнулась.

Самоваров отвернулся, будто ненароком увидел что-то неприличное.

– Иди спать, – только и сказал он.

– Не хочу, – заявила Валька и плюхнулась на недавно отреставрированный венский стул. Попала она не вполне удачно, тяжело накренилась, но удержалась все же, вцепившись в стол.

– Зачем напилась? – поморщился Самоваров.

– Надо, – она шумно сопела носом. – Надо! Я и петь сейчас буду.

– Не вздумай. Поздно уже.

– Плевать! Дамочек ваших побужу? Да? И как вы тут живете – смотреть тошно!

– Тебе от другого тошно.

– Не – е – ет, от вас! Не от вас, Николаша, вас я люблю, а от этих, – она неопределенно повела глазами. – Все тут дрянь. Покатаюшка вот редкая сволочь, вокруг Игоря трется, юлит. А Егорка только и знает, папины деньги тянуть. А Инка все зудит: “У тебя, Игорь, враги – и..” И сам-то – похабник! Жениться взялся, а к этой девке-студентке лезет...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю