355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Гончаренко » Больше не приходи » Текст книги (страница 11)
Больше не приходи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:57

Текст книги "Больше не приходи"


Автор книги: Светлана Гончаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Покатаев поднялся.

– Ладно, – решительно сказал он. – Все, что вы сейчас говорили – наплевать и забыть. Это все, ребятушки, эмоции и умственные выкрутасы. Никто ничего не докажет. Допустим, откопают даже по какой-нибудь сопле на травке, что я вышел прогуляться вслед за Владимиром Олеговичем. Ну и что? Это лишь доказательство прогулки, не более. Никто ведь не видел, как я… И с Кузей то же самое. Свидетели... Ну, помилуйте, какие в таких делах могут быть свидетели. Птичка эта? – он кивнул на Настю. – Так она может и не прочирикать... По той или иной причине... Да. Оксана, я полагаю, тоже молчать будет, ей карьеру делать. Я прав, а , детка?

– Я с такими делами связываться не хочу, – равнодушно отозвалась Оксана.

– Ну, вот. А засим... – он умолк на мгновение, прислушался, и Самоварову тоже показалось, что издали доносится какой-то посторонний неясный, звук. – Засим позвольте откланяться, недосуг.

И он снова пошел через комнату.

– Дядя Толя! – отчаянно крикнул Егор, сжимая ружье.

Покатаев не остановился.

– Я тоже видел!

– Что-что? – Покатаев на миг обернулся.

– Я тоже видел, дядя Толя, как вы к папе ночью ходили.

– Что ты врешь! Ты в «прiемной» дрых!

– Я видел. Я всем скажу.

«Вот не ожидал от Егорки, – подумал Самоваров. – Тоже ведь нашел свою амбразуру. Хорошо быть молодым. Неуклюжее, ненужное, вредное даже – но геройство.»

– Нет, это паноптикум какой-то, – пожал плечами Покатаев. – Куда ты лезешь? Кто тебе поверит? Впрочем, мне все равно. Вы уж без меня как-нибудь...

Он быстро выскочил в дверь. Егор щелкнул предохранителем, и Самоваров успел только комом броситься ему в ноги. Выстрел грохнул так, что все разом заложило уши. Заряд дроби кучно ударил в косяк, вырвав кусок древесины и выказав бледное ее нутро. «Прiемная» заполнилась пороховым дымом. С запозданием истошно завизжала Оксана.

Самоваров поднялся и осторожно вынул из ходивших ходуном рук Егора ружье. Егор, бледный, как бумага, только тупо глядел в пустой дверной проем и бормотал:

– Зачем вы? Зачем вы?

– Дурачок, слава Богу, не попал, – сказал Самоваров и устало сел рядом с Егором на ступеньки. – Я тебе не для того ружье дал. Ну, ничего, обошлось.

Вдруг у реки взревел мотор.

– Лодка! – изумилась Валька.

– Она же поломанная, – не меньше изумилась Оксана.

«Ну и шляпа, – мысленно обругал себя Самоваров. – Что бы стоило самому мотор проверить. Нет, положился на авторитет «дяди Толи», олух несчастный».

– Далеко он не уйдет, – нерешительно предположила Валька.

Самоваров с сомнением покачал головой и повернулся к Насте:

– Смотрите, как его ваши слова напугали! Важный вы разговор услышали.

– Вы будете смеяться, но я ничего не слышала, – ответила Настя.

12. То, чего не слышала Настя

Что, упорхнула птичка? – улыбаясь, спросил Покатаев и закрыл за собой дверь.

Кузнецов, гремевший стекляшками от битых бутылок в совке, выпрямился:

– Ты тоже заметил?

– Что заметил?

– Что на птичку похожа. Заметалась, вон чего понаделала. Ко мне тут как-то воробей влетел, так тоже бился, верещал, лампочки качались во все стороны. И эта такая же. Убирай теперь!

– Да, вонизм еще тот, стоит ли так с ней возиться? Из-за чего, собственно?

– Что, не понравилась?

– Не в моем вкусе. Я вульгарен. Где уж нам уж... Мы больше моделями пробавляемся.

Кажется, Покатаев в самом деле гордился Оксаной.

Кузнецов смел осколки в кучку, взял тряпку, стал, кряхтя, размазывать скипидарно-масляную лужу.

– Кузя, я хоть окно открою, дышать нечем, – не выдержал Покатаев. Он встал на стул, приподнял раму (мастерская была застеклена с крыши). В лицо ударил холодный мокрый воздух, стало явно слышно, как стучат дождевые капли, бархатно шумят лиственницы, посвистывает ветер. Черным черно в оконном квадрате – ни звезды, ни огня. Забрался Кузя к черту на кулички. Афонино эти самые кулички и есть, гиблое место.

Покатаев слез со стула, глянул на мольберт. Натюрморт со свечой почти кончен. Очень хорошо. Необычно. Да еще в уголке дьявольски тонко написанного зеркала появилась фигурка ведьмы на метле –днем ее еще не было. Ведьма – это то, что нужно. Мистика всегда привлекает, не то что кондовый реализм.

– Слушай, Кузя, я от твоих святых просто онемел. Это нечто! Давай, разворачивайся. И эта, со свечкой, тоже ничего. Моя?

Кузнецов бросил тряпку. Наверное от того, что он тер разлитый скипидар, да еще внаклон, его круглое лицо лоснилось и было необычайно красным.

– Нет, Покатаюшка, не твоя.

– Не дури, – недовольно бросил Покатаев. – Я скоро в Ганновер еду, так что завтра-послезавтра заберу твои шедевры. Ты уж поднажми.

Кузнецов покраснел еще сильнее и громко засопел.

– Ничего ты больше не возьмешь, – глухо сказал он. – Ни завтра, ни послезавтра. Никогда.

– Это что за фокусы? – удивился Покатаев.

– Такие фокусы, что больше слушать твое вранье и отдавать работы даром я не намерен.

– Ты что, белены объелся? Инна опять насвистела? Что за несчастье вечно поддаваться бабам! Это я обманывал? Брал даром? Не согласен. Я дал тебе несколько лет спокойной жизни, о какой ты всегда мечтал. Ты только писал. И как писал! Тебя благодаря мне узнала Европа. По-твоему, это ничего не стоит?

– Не стоит пахать на дядю, который тебя обирает, а каждую десятую вещь велит дарить ему же в знак вечной благодарности.

– Какой дядя? Существует такое понятие, как комиссионные... Я тоже не могу трудиться даром, альтруизм не для нашего века...

– Молчи уж: альтруизм! Я говорил с Семеновым. Просветил банкирчик, сколько обычно берут комиссионных, открыл, так сказать, глаза. Ты именно обираешь.

Покатаев несколько обмяк, но постарался сохранить то рассудительно-жесткое выражение лица, которое обычно неплохо действовало на Кузнецова. Однако выражение сохранялось с трудом: губы сохли, подрагивала тиком вдруг вышедшая из повиновения щека.

– Что ты заладил «обираешь» да «обираешь». Искал бы других агентов, кто мешал? – наконец заявил Покатаев.

– Ты же не агент был! Друг. Лучший. Я тебе верил, потому и не искал других. Даже не думал, что ты дурачить меня возьмешься, как первый встречный. За одной партой с тобой сидели, отцы наши дружили – вот и верил. А ты верил, что я тебе буду до конца дней верить, и надувать меня будет легче легкого. Вернее, не надувать – предавать...

– Кузя, мы же взрослые люди, а ты – «отцы, парты», – усмехнулся Покатаев. – Ты ведь никогда не был глупо-сентиментален. И жаден, кстати, тоже не был. Денег тебе не хватает? У тебя все есть! Куда тебе еще? Штаны золотые носить будешь, что ли?

– Не твое дело. Хотя бы и штаны. Но это мои штаны! Семенов просветил: у тебя, оказывается, уже два года нет никакого бизнеса, кроме моих картин, моей мазни, как ты выражаешься. Так вот, я не желаю больше содержать ни тебя, ни твою носатую Лену-мегеру, ни твоих дочек, ни эти вице-ляжки, которые ты купил и притащил сюда, чтобы я об них спотыкался. Иди к черту со своими присными! На эти деньги я бы выучил уже пару способных мальчишек. Видел этого студента? От Бога художник, а он нищий! У него даже пиджака нету!

– Ну, конечно, это я его пиджак ношу. И девку у него отбиваю тоже я.

Кузнецов снова свирепо смял липкую вонючую тряпку, глянул исподлобья.

– Уходи. Уходи отсюда. И не приходи больше. Я тебя больше не знаю.

Но Покатаев не ушел. Он вместо этого опустился на стул, и его кадык мерно двигался. Он громко, драматически глотал слюну, закрыв глаза загорелой рукой.

– Погоди, погоди, Кузя! – тихо начал он. – Не гони лошадей. Нельзя так, не должно так! Ты ведь тридцать лет меня знаешь. Погоди!

Он выпрямился, подтянулся, даже откашлялся:

– Да, каюсь. Прости. Вышло не очень. Но я ведь и не думал, что так воспримешь. Сколько раз ты говорил: давали бы мне, мол, еду и одежду, ничего мне больше и не надо, я б тогда из мастерской не выходил. Разве не так было все последние годы? Разве не было тебе хорошо? И тут вдруг какой-то Семенов. Слова-то какие бросаешь: «предавать». Да легко как бросаешь! И гонишь легко. Все тебе трын-трава. Ты же у нас свободный человек!

– А ты какой? Условно-освобожденный? – угрюмо осведомился Кузнецов.

– Не ёрничай, сам знаешь. Ты-то вольный. У меня жена, дочери. Тесть. Знакома тебе эта семейка! За красоту я в нее был взят, как царская невеста. Вынужден поэтому соответствовать. Ты же знаешь, я там паршивая овца. А хочется ведь жить, для себя чего-то хочется, человеком себя чувствовать, а не бедным родственником. «Имидж – ничто!» Как бы не так! Модель себе завел – все должны видеть, что я кое-что могу. Тесть меня в свою овощную торговлю погнал с подначками, что, мол, руки-ноги, а главное, голова у меня не из того места растут. Пять лет я на посылках бегал. Взбеситься можно! Конечно, пытался свое дело завести. И не раз. Ну, не рожден я купцом Калашниковым! Не рожден! И черт его знает, кем я рожден. Все прахом идет, за что ни возьмусь. А вот с картинками твоими протоптал вроде какую-то дорожку свою, сносно выходило. Даже тестю пасть заткнул.

– За мой счет, заметь.

– Не цепляйся к словам. Ты же знаешь меня, всю жизнь мою знаешь – сладко ли было? И ты не такой, как все те, что за копейку удавятся. Великодушный, прямой, щедрый. И друг мне. Ладно, ладно – был. Но был! Кузя! Сейчас мои дела совсем плохи, совсем. Так подгадалось. Есть несколько скверных людей, которые подстроили мне невероятную пакость. Деньги для меня сейчас – вопрос жизни.

– Что, и тебе «мерседес» подсунули? – удивился Кузнецов.

– Какой «мерседес»? Нет, это мой злосчастный финт с пленкой. Прогорел я подчистую. Прошу тебя, Кузя, в последний раз. Последнюю партию. Захочешь – никогда больше обо мне не услышишь. Исчезну, испарюсь. Я для тебя умер. Но не сегодня! Сегодня – последний раз по-старому.

– И на тех же условиях?

– Ну конечно! Я же все рассчитал. Если хочешь, я потом могу тебе кое-что накинуть. Немного, правда, мои копейки все считанные... Но зато последний раз. Идет?

Кузнецов вытер липкие руки о живот.

– Не идет, – отрезал он. – Идешь ты. Сейчас и насовсем.

– Во-о-от! – пропел Покатаев. – Все твое бескорыстие здесь. И вся свобода! Тебе же своих картинок, синеньких да зелененьких, лишнюю дюжину намазать легче, чем высморкаться. Из всего денежку жмешь, на конъюнктуру сел: то Первомаи были у него, то теперь, пожалуйста, нечистая сила, эротика банная пополам с мистикой. Мазня, дрянь. У всякого свой маленький бизнес. И твой тоже маленький. Друга топишь, за копейку топишь!

Покатаев почувствовал, что попал. Кузнецов довольно спокойно относился к выпадам против себя, но буквально зверел, когда дело касалось его живописи. Его дело было больше, чем он сам, это был его собственный, привычный, но грозный идол, и чужие не могли к нему лезть, лапать руками... Он грубо обрывал самые невинные шутки по поводу его работы, навсегда рвал с человеком, считавшим искусство забавой или способом добывания денег, и года три назад едва не убил Егора, который от скуки пририсовал к какому-то отцовскому рисунку углем – рядовому, подготовительному – усы и рожки. Кузнецов и теперь побагровел, надулся какими-то невиданными прежде жилами, зловеще сгорбился. «На быка он похож», – подумал Покатаев с тревогой.

– Значит, картинки мои дрянь, конъюнктура, – тихо заговорил Кузнецов, – годная лишь на то, чтобы кормить тебя и твой выводок? Значит, я алчный подлец, раз не позволяю себя грабить и наживаться на моей «мазне»?

– Кузя, Кузя, тише, – смиренно залепетал Покатаев, – ты не понял...

– Нет, я как раз понял! Ты мою работу считаешь дрянью, сморканьем, вроде твоей тухлой торговлишки ананасами. Конъюнктура! И это говоришь... ты? Ты ведь за всю свою жизнь не произвел ничего, кроме дерьма в унитазе! Продался вздорной уродине за сервизы и мебеля! Чтобы в сорок лет подавать тапочки тестю и покорно подставлять задницу для очередной порки! Друга обокрал! И ты надеешься, что тебя будут и впредь терпеть, жалеть, сопли твои утирать? Была у Инны кошка, которая гадила под диваном и которую жалко было выбросить, слишком долго жила в доме, притерпелись. Но это до меня было. Я не терплю гадливых кошек. Ты уйдешь, но не завтра, а прямо сейчас. Как хочешь – хоть пешком. Всё!

Кузнецов тяжело дышал, но глаза уже непоправимо остыли, и Покатаев видел, как все вдруг обрушилось, рухнуло в одну минуту, и ничего уже поправить нельзя. Да он и не собирался что-либо делать, чтобы поправить, он тоже свистел ноздрями, гордо корчась под руинами своего благополучия.

– Ах, Кузя, вот она, изнаночка! – выдохнул он. – Вот и вылезло нутро! Дружбы-то и не было никакой. Я тебя, как и ты меня – ненавидел. Всю жизнь. Никого так сильно не ненавидел, даже тестя. Свыкся. Жить, при всем том, без тебя не мог – вот как бывает. Тебе слишком уж много дадено... За что? Почему? Ты неумен, неуклюж, невоспитан, я даже жалел тебя в школе. За что же тебя судьба так балует?! Талант! Талант? Глупость, мазня! Но все носятся с тобой, как с писаной торбой. Да, мне досталась уродина, тебе красавица. Как дураку в сказке! И еще сотня красавиц, которые липли к твоей косматой роже, как мухи к меду. За что?! Все, что ты делаешь, вечно идет на ура, а у меня вечно труха, обман, чертовы черепки. Да, я был никем и стал ничем. Почему? А за тобой все бежал! В твои компании лез. На подружке твоей жены женился. Только твоими картинами и мог прожить. Ты мою жизнь сломал. Ты! Я и сейчас тебя ненавижу и рад, что столько лет тебя дурачил. Только тебе все, как с гуся вода.

Кузнецов холодно улыбнулся.

– Ну вот, и у меня свой Сальери завелся. Не музыкант, правда, не живописец, зато отменно подбирает галстуки к ботинкам. Это вся его алгебра и гармония. Только, Покатаюшка, пить с тобой я не стану.

Он стоял у мольберта. С незаконченного натюрморта тихо мигала, троилась в ночных зеркалах свечка – пламя, которое он сделал своими руками – а живое пламя лампы освещало резко и желто его круглое спокойное лицо. Из всех углов с его картин смутно глядели святые вперемешку с нечистой силой. Утратив в темноте цветное буйство, но оставшись по-прежнему лукавыми, властными и обольстительными, они обступили своего создателя и господина, смеялись беззаботными ртами.

– Я тебя, Покатаюшка, никогда не ненавидел. Тут ты ошибся. Ненавидеть мне некогда и незачем. Потому как недотепа ты.

Кузнецов отвернулся, стал перекладывать что-то у мольберта, собирать краски.

Большая, темная, чуть сутулая спина. Какой он самоуверенный! Как всегда. Отряхивает прах с ног, которыми прошелся по чужой жизни, бессмысленно бежавшей вслед за его жизнью, такой везучей и настоящей. Странно, что Покатаев тоже никогда не подозревал, что ненавидит друга Кузю. Но слово вылетело, и истина открылась. А истина в том, что этот тяжелый, косматый, упрямый человек, лучший друг его, и есть то, что мешало ему всегда, мучило, давило, как давит опухоль на мозг. И теперь все кончилось, кроме противной боли в затылке. Все равно.

Ножи блистающим веером торчали из большого обливного кувшина. Большие, маленькие, длинные, изогнутые. Кузя всегда был знатоком и любителем хорошей стали.

Когда Кузнецов упал – сразу, без криков, без борьбы, был только странный тихий звук «кря» – Покатаев удивился. Он, собственно, хотел только сделать Кузе больно, потому что был бессилен перед ним, как ребенок. Как тридцать лет назад на школьном дворе. Что он мог еще сделать? Но как вышло! Неужели это сделал? Что теперь будет? Тюрьма?

Покатаев вышел на лестницу, остановился, закурил. Курил он редко, только от большого удовольствия или в большом волнении. Было тихо. Он неплохо знал здешнюю тишину. Та, которая стояла сейчас вокруг него, была безопасной. Но делать что-нибудь все равно надо, причем делать быстро.

Он подошел к двери Инны. Из щели глядела темнота. Инна так рано не засыпала, обычно читала при свете лампы, забравшись под одеяло и красиво раскинув волосы по подушке. Где она сейчас? Уединилась-таки с банкиром? Покатаев вошел, зажег фонарик, который у него всегда был в кармане в Афонине, обходившемся без электричества. Вот шкатулка. Конечно, все сегодняшнее еще на ней, но кто станет присматриваться к таким деталям? Он выбрал серебряный браслет с какими-то висюльками. Такую ерунду может надеть только Инна – и сомнений не будет ни у кого.

Он вернулся в мастерскую, посветил особо на порог, чтобы не втоптаться в лужу (он в нее не наступил, подумалось не без гордости, и тогда, когда... в общем, тогда), протер о куртку и швырнул на пол браслет. Тот покатился, тихо звеня и поблескивая, сделал небольшой круг и, несколько раз еще звякнув, будто устраиваясь поудобнее, угомонился где-то поблизости от Кузиной вывернутой руки; грубой и грязной. Нарочно так не положишь!

Теперь надо додумать все остальное. Удивительно, что волнения больше нет. Напротив, он, как никогда, ловкий и легкий. И умный. Голова работает на редкость четко. Все у него получается, все получится! Ну, что, Кузя, кто из нас бездарь?

– Да-а, – протянул Слепцов, когда Самоваров закончил свой рассказ. – Хорошие тут у вас делишки. А ты говорил: место тихое...

Он со своей неразговорчивой командой примчался в Афонино чуть позже местной бригады. Этих, видимо, взбодрили звонком из областного УВД, потому как Анискины снялись с места без обычных проволочек и оттяжек. Битый жизнью милицейский уазик, подпрыгивая и вихляясь на нецивилизованной лесной дороге, бойко вырулил к мосткам, когда зуд мотора покатаевского катерка, казалось, еще висел в воздухе. Через полтора часа добрались и областники, только Стас, жаль, не приехал. Он только через три дня должен был вернуться из отпуска.

Слепцовские ребята первым делом бросились было снимать банкирово тело с сосны, но афонинский майор грудью стал на их пути: из города ехали уже эксперты, и до их приезда высоким начальством приказано было обеспечить полную неприкосновенность рокового обрыва. Все ночевавшие накануне в Доме уже подвергались в это время в «прiемной» официальным допросам.

Самоваров одним из первых предстал перед деланно грозным майором, разложившим свои бумажки на дамском рукодельном столике. Через майорское плечо он видел приоткрытую дверь, а за дверью нетерпеливо переминавшегося Александра Ивановича Слепцова с лицом вдвое багровее обычного. Едва Николай был отпущен майором и переступил порог, как Слепцов так схватил его за грудки, что не ожидавший столь бурных действий Самоваров даже клацнул зубами. Еще он увидел близко перед собой бешеные слепцовские глаза с ветвящимися красными жилками и услышал сипло-свирепое: «Как же так? Ты ж обещал! Куда же ты смотрел?!»

Впрочем, через некоторое время оба они уже сидели в Николашином сарайчике за бутылкой «Лимонной» (директор водочного завода «Родная сторона», рассчитываясь за приобретенное для загородного дома полотно, упросил Кузнецова часть оплаты принять бартером, в виде двух ящиков своего премированного – и справедливо! – изделия. Все это время «Лимонная» была фирменным напитком Дома).

– Значит, говоришь, доказать ничего нельзя? –задумчиво говорил Слепцов.

– Нет. Разве эксперты что-нибудь высмотрят, тогда, возможно... А пока – вряд ли. Видите ли, здесь все очень тонко, на полутонах...

– Ничего себе – полутона: два жмурика! – не согласился Слепцов. – Ну, а ты-то как на этого козла вышел?

– Основное я вам рассказал. Формальные мотивы убить Кузнецова были почти у всех, но мотивы больно жидковатые. Так, морду набить или закатить скандал, но не нож в спину всадить. И только у Покатаева этого всерьез жизнь решалась. Я поздно про то узнал, но тут сразу все и сошлось. Хотя и прежде меня одно смущало. Все шло вроде, как по-писаному: рация пропала, мотор сломан, браслет и нож явно подброшенные. Слишком уж мудрено. Это в детективных романах на каждом шагу такие штуки, в жизни-то все проще. Понимаете, этот торговец фруктами – образцовый семидесятник, философ с кухни. Всю жизнь бесславно в НИИ сидел, трепался в курилках, под гитару гундел. Естественно, и детективчики в рабочее время... Так я на него и набрел.

Самоваров не стал уточнять, что сам он прочел гору детективов и за версту поэтому почуял книжный дух.

– Ну, а шеф, Владимир-то Олегович – его работа?

– Его. Хотя я не уверен, что он собственноручно банкира на ту осину бросил – может, подтолкнул, а может, просто напугал, и Семенов сам с обрыва сорвался. Он ведь не профессионал, наш приятель Покатаев, чтоб так точно в десятку попасть. Но шальная пуля бьет метко, могло и повезти начинающему потрошителю. Он собой упивался: так ловко все устроил, все проблемы решил, всех в дураках оставил. Ведь ваш банкир сболтнул зачем-то, что видел вечером нечто необычное… Думаю, видел, как Покатаев выходил из мастерской. Или наоборот, туда входил. Когда Семенов отправился на станцию, Покатаев и увязался за ним. Не знаю, чего он хотел – то ли разжалобить, то ли припугнуть, только встретились они над обрывом, и…

– Так. Ладно, – набычился Слепцов. – А куда этот сучонок мог податься, не в курсе?

– Не знаю, – пожал плечами Самоваров. – Вы у Инны поспрашивайте про его заветные места, все-таки они сто лет в одной компании.

– Спросим, – несколько зловеще пообещал Слепцов, – все у всех спросим. Я ведь, Коля, не суд присяжных, самый гуманный в мире. Мне ведь не нужны мешок улик и полсотни свидетелей. Мне просто знать надо. Знаю теперь. Эх, ты, кого проворонил! Обещал же приглядывать. Еще меня успокаивал: тихо, все свои, нудисты. Да и я, старый осел, купился. Теперь плакаться нечего, надо мразь эту достать.

13. То, что было после

Прошло полгода. Летние страсти присыпало свежим снежком.

В конце февраля Самоваров трясся вместе с Тамарой Кузнецовой в чьем-то джипе. Они уже несколько раз ездили таким образом в Дом, где Тамара хотела отобрать все мало-мальски ценное для продажи. Но ценного почти и не было. Все вместе содержимое «прiемной» было любопытно и стильно, а по отдельности рухлядь, да и только. Тамара сокрушалось: покупателя на Дом тоже пока не находилось. Место глухое, архитектура странная, удобств никаких, скверная дорога. Практичная Оксана как в воду глядела. Решено было продать его на слом. Самоваров согласился сегодня ехать только потому, что полагал: Дом доживал последние дни. Ничего скоро от него не останется, только пустая поляна да воспоминания, скверные вперемешку с идиллическими.

Дорога в самом деле кошмарная. Правда, прежде она была накатана кузнецовскими приятелями и поклонниками. Один меценат – директор ближнего совхоза – время от времени даже бульдозер присылал «торить путь», как выражалась Инна. Считалось, что встречать здесь Новый год (позже и Рождество) элегантно и престижно. Было весело, во дворе наряжали специально посаженную для этого елку, катались от Ярилиных ворот с горы, вылетая на другой берег Удейки. Пели, гадали, топтали сугробы, девственные, как облака. Самоваров однажды застал такое веселье, тогда-то он и ночевал в чулане, на скрипучей раскладушке.

Теперь здесь было тихо. Плохая тишина, неживая. Двери намертво притерты сугробами. Пришлось искать лопаты и отгребать снег. Окна заколочены после того, как кто-то разбил нижние стекла. Самоварову даже показалось, что Дом осел и покосился, хотя он и понимал, что так скоро это сделаться не может, скорее всего, просто снег искажал очертания.

В Доме было стыло, синё, пар валил изо рта. Точеный носик Тамары (самое красивое из того, что у нее еще оставалось красивым) мгновенно покраснел и увлажнился. Она стала торопиться и все толкала Самоварова в бок рукой в тонкой перчатке, побуждая его жарче расхваливать большие часы в солидном дубовом футляре, но без стрелок. Часы они, собственно, и приехали сбыть. Потом Тамара с покупателем поднялась наверх осмотреть бывшую мастерскую, где «дивный, дивный камин», а Самоваров остался в «прiемной». Он ее не узнавал. Все безделушки, иконы, клееночные примитивы Тамара давно вывезла. Даже таблички типа «Дамская уборная» отвинтили. Кое-что удалось продать и из мебели. Голые стены зияли дощатой нищетой, какие-то столики и кресла, которые Самоваров в свое время собирался реставрировать, развалились сами или были изувечены поспешными осенними вывозами. Окна не замерзли: и внутри, и снаружи было одинаково морозно.

Странное дело, летняя история начала уже потихоньку забываться, и только здесь, в никому не нужном, разоренном, огаженном Доме становилось очень грустно, и лезли в голову всякие безотрадные мысли, вроде того, что все проходит, где стол был яств... и прочее в том же роде. Эти чувства испытывали, конечно, не все летние гости. Большинство из них здесь больше и не бывали. Тамара тоже не грустит – наверху перекатывался ее преувеличенно звонкий смех (очевидно, покупатель сострил)

Тамара твердо взяла кузнецовское наследие в свои руки, уже продала квартиру, и взялась было за картины, но знающие люди отсоветовали – лучше спускать потихоньку, чем сбивать цену большой распродажей. Пришлось начать с икон, хотя Тамара мечтала украсить ими собственное жилище.

Зато Егора удалось избавить от поползновений лиц кавказской национальности. Во всяком случае, он не был увезен в рабство, а, напротив, чудесным образом поступил в художественный институт. Казалось кощунственным не зачислить мальчика после загадочной гибели его знаменитого отца. Однако Егор не взял ни одного урока живописи, бестолково куролесил по-прежнему, и тогда Тамара прибегла к крайнему средству – устроила его к себе, в алюминиевую фирму. Что там делал и с каким успехом Егор, неизвестно. Самоваров встречал его уже не в гигантских кроссовках и экстравагантно оттопыренных спортивных куртках, какими он щеголял прежде, а в отменной пиджачной паре, в дорогом, с умом подобранном галстуке, с какой-то даже папочкой явно делового вида. Лицо его огрубело, розовость немного слиняла, корректная прическа ловко сглаживала мальчишескую лопоухость. О себе Егор говорил кратко, как он один умел, и довольно невразумительно, но всякий раз давал понять Самоварову, что летняя драма, сыщицкие приключения и финальная стрельба есть и останутся самым замечательным из того, что он успел пережить. И вряд ли дальше будет интереснее.

Настя Порублева и Валерик Елпидин учились себе в своем институте, и даже их отношения, несмотря на летние потрясения, никак не изменились. Конечно, они слишком еще молоды, чтобы какие-то два дня могли переиначить их жизнь...

Инна совершенно отошла от живописи. Какое-то время она жила так скрытно и носила такой явный, поблескивающий бисером траур, что поползли слухи, что, мол, уходит, если уже не ушла, в монастырь. Слухам было уже поверили, когда в Нетский драматический театр откочевал из Саратова режиссер Виталий Зобов. Он уже прославился несколькими авангардными постановками. «Живой труп», например, он умудрился вообще сделать волнующей пантомимой, без единого слова и даже без цыганского пения, замененного перкашн. Слово «перкашн» в Нетске мало кто знал, пришлось специально объяснять по телевидению, что это просто ударные инструменты. Спектакль имел громадный успех, возился по международным фестивалям; Вацлав Гавел, говорят, на нем плакал. В театральных кругах было известно, что Зобов, измученный очередной шалой женой, перенес свои эксперименты в Нетск. Других предложений на ту минуту у него почему-то не оказалось, и он очертя голову ринулся в глухомань. Очень еще не старый, ярко одаренный, Зобов имел блеклое нервное лицо и запоминающуюся бородку в форме подковы. Если еще можно понять, как в самый день своего приезда он очутился в Доме актера на каком-то очередном юбилейном капустнике (с чьим-то чествованием и с нестройным актерским пением), то совершенно необъяснимо появление там же Инны. Но она, вся в черном, матово бледная, сидела в ресторане в уголке, одна, над малюсенькой нетронутой рюмочкой. Опять же, естественно, что Зобов, на своем веку уже наслушавшийся поздравительного пения, сбежал в ресторан, оставив на своем месте в зале крепко пахнувший полынью букет хризантем и текст поздравления незнакомому юбиляру, написанный якобы от его, Зобова, имени и в отвратительных стихах. Он не хотел читать стихи, а хотел выпить. Но как он познакомился с Инной, не уследил никто. С этого вечера они стали неразлучны. В театре говорили, что Зобов собирался вызвать в Нетск шалую жену на главные роли. Это было якобы самым важным условием его приезда в город. Однако жены он не вызвал. Она сама приехала – эффектная блондинка с ужасающе хриплым голосом. Но Инна теперь весь день проводила в театре, читала только пьесы, собрала уже альбом рецензий на «Живой труп», не брезгуя даже тайной порчей библиотечных подшивок, сидела на всех репетициях, изумлялась, восторгалась, давала дельные советы и была Зобову совершенно необходима. Шалая жена пыталась скандалить и даже привлечь к себе внимание Зобова демонстративными связями с парой журналистов и с кем-то пожилым из департамента культуры, но ничего у нее не вышло. Пришлось с позором возвращаться в Саратов. Завистницы осуждали Инну, даже те актрисы, что остались, благодаря ее демаршу на главных ролях. Близких подруг у Инны по-прежнему не было, так что никто не мог сказать определенно, что ею двигало на сей раз – любовь или расчет.

Следствие по делу об убийстве Кузнецова пошло было резво. Даже были найдены некие «фрагменты синтетического волокна» на какой-то чапыжине в ельнике близ афонинского обрыва. Дотошный Стас перерыл весь покатаевский гардероб в поисках подходящей одежды, но не нашел. Очевидно, именно в ней Покатаев и ударился в бега. Он сразу был объявлен в розыск, но словно сквозь землю провалился. Стас начал уже подумывать о приостановке, а то и прекращении дела, но тут произошел взрыв.

В центре города, на платной парковке у фешенебельного ресторана «Парадиз» (именуемого местными остряками «Паразитом») взорвалась розовая «Ауди». В одном из троих взорвавшихся милиция с трудом, но еще больше с удивлением опознала Покатаева А.П.

Для Нетска, города хоть и областного, но приличного и тихого, это было чересчур грандиозно, и происшествие это развлекало обывателя не менее месяца. Пресса обрадованно встрепенулась: гибель Семенова к тому времени была заезжена до дыр. Лена, заплаканная, еще больше подурневшая, убежденно шептала Тамаре, что это месть – Семенов, такой гладенький, такой цивилизованный, был, конечно, связан с криминалом, с мафией, с Чечней, а о том, что в гибели банкира подозревают Анатолия, «знали все». Тамара кивала, но больше доверяла предположениям своего алюминиевого босса, кивавшего на тестя Покатаева. Он-де был связан с еще более темными, чем Семенов, силами, и зятя не любил откровенно. Поговаривали о неких таинственных, но очень влиятельных людях, интересы которых пострадали в результате злополучного финта Покатаева с пресловутой пленкой. Самоваров почему-то вспоминал и угрозы Слепцова. Словом, пересудов было достаточно. О том, что происшествие у «Паразита» как-то связано в гибелью Кузнецова, никто даже и не упоминал. Если делом Семенова еще занимались, отцы города по поводу и без повода клялись найти и покарать, а «Приватбизнесбанк» установил неправдоподобно большую награду за любые сведения по делу (тотчас посыпались многочисленные заявления от алчных дураков и умалишенных; никто из бывших в июне в Афонине на награду не клюнул), то дело Кузнецова заглохло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю