Текст книги "Дураки и умники. Газетный роман"
Автор книги: Светлана Шишкова-Шипунова
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Тут еще где-то столик должен быть и пеньки, – говорю я, чувствуя себя виноватой.
– Да, конечно, сейчас найдем.
Весной мы встречались с ним в Москве. Это был совсем другой человек – уверенный в себе, весь какой-то напружиненный, как перед прыжком. Тогда казалось: все идет к тому, что он победит.
Пеньки засыпаны сухими сосновыми иголками, он снимает кепку-козырек и сметает ею с пеньков. Мне хочется сказать ему что-нибудь простое, доброе, ведь я первый раз вижу его после выборов, но не знаю, с чего начать.
– А что бы вы сделали сейчас на моем месте? – неожиданно спрашивает он.
– Не знаю, – говорю я честно.
Тогда, в Москве, он смог уделить мне какой-то час (стоило лететь за тысячу километров!). Был самый пик кампании, все расписано по минутам, его помощники втиснули меня между съездом молодежи и митингом на подмосковном заводе. Он спешил, говорил накатанными, отшлифованными сотнями встреч фразами. С любого моего вопроса через минуту съезжал на свои, наезженные рельсы. В какой-то момент я перестала его слушать, благо, диктофон исправно крутил пленку, и стала просто разглядывать – оказалось, глаза совсем голубые, а нос не такой уж курносый, обычный нос, улыбка неожиданно застенчивая, а вот ростом чуть ниже, чем кажется по телевизору.
В дверь все время заглядывали помощники, то один, то другой, наконец он сказал:
– Вы уж меня извините, мне пора ехать, остальное вы как-нибудь сами сформулируете, у вас хорошо получается.
В общем, я ушла тогда недовольная им и собой, главное – собой, значит, не смогла раскрутить, как надо, стеснялась перебить, повторить вопрос, настоять на своем, а время пролетело так быстро! В длинных холлах парламентского здания легко заблудиться, но спешить было уже некуда, и я медленно шла, глядя по сторонам и читая солидные таблички с выпуклыми металлическими буквами фамилий, похожими на типографские литеры, только большие. Из мужского туалета выскочил и чуть не сбил меня с ног известный депутат-демократ, завсегдатай телеэкранов. Странно, но больше ни одной знакомой физиономии на глаза не попалось, по этажам сновали какие-то люди, и я удивилась тому, сколько здесь толчется посторонних.
Того, что задумывала, когда летела в Москву, конечно, не вышло. Вышла какая-то вязкая, скучновато-мудреная полубеседа, полуочерк. Самый неудачный из моих материалов о претендентах на президентский пост. Семин сказал по телефону: «Лучше бы ты не приезжала. Когда ты сидишь там, у себя дома, у тебя лучше получается, наверное, на расстоянии все-таки виднее».
* * *
Зато в тот приезд я повидала Асю Асатурову. Она по-прежнему работает в женском журнале, который называется теперь «Барышня», в редакции Асю ценят за редкое трудолюбие: она одна способна забить материалами половину журнала, и как раз в это время решался вопрос о назначении ее редактором одного из приложений. Ася была вся замотанная, сдавала строчки в очередной номер, уже сентябрьский, хотя на дворе был только июнь.
– Не представляю, – сказала я, – как это можно? А если через три месяца все изменится? Вы же сейчас не можете знать, что будет в сентябре, о чем же вы пишете?
– Я сама долго не могла к этому привыкнуть после газеты, – сказала Ася. – У нас же все с колес шло, а тут – не спеша, загодя. Потом привыкла. Ты знаешь, ничего страшного – мы о политике не пишем, мы пишем о семье, о домашнем хозяйстве, о любви. Это вечное, это от политики не зависит.
– В России все от политики зависит, – возразила я, – даже любовь.
Тут у нас с Асей начался долгий, так ни к чему и не приведший спор. Ася придерживается принципа «чума на оба ваши дома», не жалуя ни левых, ни правых. Но к левым она, пожалуй, чуть более нетерпима. Когда я рассказала ей, зачем приехала, с кем встречалась и какой материал собираюсь писать, она покривилась:
– Неужели ты действительно хочешь, чтобы этот человек стал президентом?
– А неужели ты хочешь, чтобы президентом остался тот человек?
Она назвала третью фамилию, которая была в это лето на языке у столичной творческой интеллигенции. Все прекрасно понимают, и Ася в том числе, что ему никогда не выиграть выборы, но болея и голосуя за него – такого умного, интеллигентного, симпатичного и кудрявого, они как бы оправдываются в собственных глазах: вот мы какие хорошие, высоконравственные, мы не голосуем за плохого президента, стрелявшего в парламент, и за его главного соперника тоже не голосуем, потому что он еще хуже, он потом станет всех на столбах вешать, а мы вот за кудрявенького.
– Знаешь, – сказала Ася, – мне все-таки теперешняя жизнь, несмотря ни на что, больше нравится, и я не хочу возвращения к старому.
– Чем она тебе нравится?
– Хотя бы тем, что можно свободно ездить за границу, я ведь тогда так и не съездила ни разу. Теперь только сподобилась. Тем, что можно купить все, что хочешь, а вспомни, как мы с тобой вставали в 5 утра и бежали на угол занимать очередь за мясом, в 7 откроют – и мы будем первые, и может, нам достанется хороший кусочек, не одни кости, забыла? Да одним тем, что я, пусть в сорок лет, но прочла, наконец, того же Набокова и посмотрела Тарковского – одним этим мне теперешняя жизнь нравится больше. Мне нравится свобода, понимаешь?
– Мне тоже больше нравится свобода, – сказала я. – Но знаешь… У наших соседей по дому мальчика убили в Чечне – ровесник моему Димочке, только я Димочку не пустила в армию, учиться заставила, а они не смогли, и вот потеряли. Так я тебе скажу: если бы мне предложили выбрать одно из двух – или этот мальчик останется жив, но я никогда в жизни не прочту Набокова, или… – я бы выбрала мальчика. А ты?
– А я бы предпочла, чтобы и мальчик был жив, и Набокова издавали, тем более что уж он-то в наших разборках никак не виноват.
– Хорошо бы так! Да почему-то не получается. Если нам с тобой нужна свобода, чтобы читать Набокова, а кому-то другому, чтобы свободно ходить в церковь, то обязательно найдется и кто-то третий, кому хочется свободно убивать.
– Нет, Соня, ну что ты из меня дуру делаешь! Это все и мне, естественно, не нравится, но возвращаться назад я тоже не хочу.
– Да кто тебя назад зовет? Вернуть ничего уже нельзя. Вопрос в том, что дальше. Дальше – что?
– Ну, этого, по-моему, сейчас никто не знает. Все идет, как идет.
– То-то и оно, – сказала я. – И от этого мне иногда становится страшно…
– Страшно – что?
– Страшно жить. Страшно перейти за эту черту, за эту цифру магическую – 2000 год. Что там будет, как? Нужны мы будем там, или уж лучше остаться здесь, в привычных измерениях – тысяча девятьсот девяносто…
– Я тебя умоляю! – сказала Ася с каким-то даже раздражением. – Что ты, как старая бабка, что это за настроения идиотские! Прекрати, выбрось из головы сейчас же!
Впервые в жизни мне было трудно говорить с Асей, впервые мы не понимали друг друга, говорили словно на разных языках, и от этого было тоскливо.
… А с Майкой они теперь и вовсе не видятся, хотя и живут в одном городе. Бывая в Москве, я встречаюсь с ними порознь, и с каждым разом мне почему-то все тяжелее бывает находить общий язык с моими старыми подружками.
* * *
Я подняла с земли пустую шишку и постучала ею по темной, рассохшейся столешнице. Из шишки выкатилось одинокое, ссохшееся семечко.
– Не расстраивайтесь, у вас еще все впереди, – сказала я бывшему кандидату в президенты. Так обычно утешают молодого человека, срезавшегося на экзамене или отвергнутого невестой. Передо мной сидел взрослый, сосредоточенно-серьезный человек с крутым лысым черепом и усталыми глазами.
– А вы сами верите, что наша борьба увенчается успехом? Мне хотелось сказать «нет», но я сказала: «да».
– Да! Вы не должны опускать руки. Кто угодно, только не вы. Слишком много людей верят вам и, если вы отойдете в сторону, всем этим людям просто не на кого будет опереться. Вы теперь за них ответственны, потому что позволили им поверить в вас, так что придется нести этот крест до конца.
Верю ли я сама в то, что говорю? Не знаю. С той самой бессонной июльской ночи, проведенной у телевизора, когда выпрыгивающие на экран цифры, обозначавшие проценты голосов, то вызывали слезы досады, то вселяли слабую надежду, то снова повергали в отчаяние, я неотступно думала об одном, сосредоточив на этой мысли все свои силы. Эта мысль была про тех людей, которые жили вокруг и где-то далеко, мучились, страдали, жаловались на жизнь, проклинали все на свете и – несмотря на все это – голосовали за продолжение той же жизни. Почему? Этого я никак не могла понять. И это непонимание подрывало все мои внутренние силы. Что еще писать? Для кого? Зачем? Если ничего, ничего не помогает. Так им и надо! Они этого хотели – пусть получают, и нечего перед ними душу надрывать.
А потом пришло то самое ощущение полной пустоты в голове, ни единого движения мысли. И когда позвонил из Москвы Семин и спросил: «Ты что-нибудь пишешь?», я сказала, что не пишу и не собираюсь, что будь оно все проклято и что с меня хватит. Редактор помолчал, потом сказал: «Это пройдет» и посоветовал отдохнуть.
И вот теперь я сижу тут, на пеньке под елочкой и уговариваю, успокаиваю человека, которому должно быть в тысячу раз больнее, чем мне. Что я! Подумаешь, не пошел впрок десяток статей. То ли дело он – все нутро, наверное, опустошено. И я еще советую ему набраться терпения и ждать. Чего, спрашивается? Да на его месте как раз и надо плюнуть на все и на всех и сказать: гори оно огнем, что мне, больше всех надо, что ли?
– Вы-то сами что-нибудь пишете сейчас? – спросил он.
Я покачала головой:
– Нет, не пишу. Не хочется. И не пишется.
– Зря. У вас хорошо получается, убедительно.
– Но убедить никого не удалось, не хотят они убеждаться.
– Неправда. Все-таки 30 миллионов проголосовали за нас (он не сказал «за меня») – это ведь очень много, очень! Но… недостаточно по российским масштабам. Если бы выборы проводились абсолютно честно, если бы у всех кандидатов был действительно равный доступ к ушам избирателей и равные финансовые возможности, – кто знает, каков был бы результат…
– Тут и знать нечего! Результат был бы прямо противоположный.
– Вот видите. Но как нам добиться этих равных условий? Тут ведь дело даже не в нынешнем президенте, а в сложившейся схеме организации выборов. Не будет этого президента – они выставят другого, но сценарий приведения его к власти останется тот же самый, тем более что он отработан, успешно опробован. Вот в чем главная проблема. Персонажи на троне могут меняться, но финансы и пресса остаются в одних и тех же руках, и пока это так, выиграть выборы будет очень трудно.
Он говорил, как на митинге.
– Кстати, у вас в области выборы осенью, как вы считаете, у кого больше шансов?
– У Твердохлеба, – сказала я, не раздумывая.
– Расскажите мне о нем, что он за человек.
Я рассказала.
– Он не передумает?
– Не знаю. На него 91-й год очень сильно подействовал. Он до сих пор еще не смирился и не пережил до конца то, что тогда случилось с ним лично и вообще. Иногда мне кажется, что он уже сломлен, а иногда, что все еще возможно. Вы его поддержите?
– Безусловно. Для нас сейчас самое главное – бороться за губернаторские места в регионах. К сожалению, не везде есть такие мощные кандидатуры, как ваш Твердохлеб. Я ведь знаком с ним, встречался, и я рад, что мое мнение совпадает с вашим, вы его давно знаете и с близкого расстояния. А как местная пресса к нему относится, поддерживать его будут или топить?
– Скорее всего, будут действовать по принципу и нашим, и вашим. Но если в какой-то момент станет абсолютно ясно, что побеждает Твердохлеб, все объявят себя его сторонниками.
– Ну а вы сами будете его поддерживать, писать будете?
– Я за него голосовать буду – это точно, а писать… Не знаю, не уверена, я же вам говорю: не пишется, совсем не пишется, хоть убей…
Вдруг увидела: невдалеке, за деревом стоит человек и читает газету. Это было так странно – стоять посреди рощи и читать газету. Я испугалась.
– Там какой-то человек стоит, – сказала шепотом, не глядя в ту сторону.
– Это мои ребята.
– А… Сколько их тут?
– Трое.
На всякий случай надвинула шляпку поглубже и тут же подумала с тоской: «Черт знает что такое. В своем городе не можешь нормально встретится и поговорить с человеком, надо прятаться в какой-то роще».
– А знаете, – сказала я неожиданно для самой себя, – приходите к нам домой вечером, мы тут рядом. Посидим, выпьем по рюмочке, я вас с мужем познакомлю.
Он улыбнулся понимающе:
– Спасибо, как-нибудь в другой раз.
Мысленно я была ему благодарна, не хотелось ставить Митю в неловкое положение. Узнают – скажут: «Главного оппозиционера дома принимаете?» Он проводил меня до выхода и пошел играть в волейбол. Я позавидовала его настроению и уверенности. В себе я такой уверенности почему-то уже не чувствовала.
Вечером Митя первым делом спросил:
– Ну как он?
– Представь себе, ходит на дискотеку, песни там поет с другими отдыхающими под гармошку. В общем, не подает виду, народ же пялится на него, надо держать марку. Ты лучше спроси, как я.
– Как ты?
– Плохо.
– Ты решила что-нибудь?
– Решила.
– Ну и?
– Я все-таки ухожу из газеты.
– Прекрасно. А что будешь делать?
– Откуда я знаю?
– Может, попробуешь начать книжку? – сказал и тут же пожалел: не вовремя.
Я взорвалась и бушевала минут десять, наговорила грубостей и в конце концов обвинила во всем его, Митю, что, если бы не он, не эта его государственная служба, мне не пришлось бы каждый раз придумывать себе новый псевдоним, чтобы опубликовать то, что я пишу, дошло уже до того, что я пишу под мужским именем, только бы ему не навредить, но ведь это лицемерие, мне стыдно, стыдно! И пусть он оставит меня в покое, я буду домработницей, ему ведь нужна жена-домработница, а не журналист, ведь так, так? Митя изменился в лице и стоял, прикрыв глаза, ожидая, когда я закончу, стало невыразимо жалко его, родного, несчастного, любимого. Я подошла, прижалась к его груди и расплакалась.
– Прости. Я тебя люблю.
– И я тебя люблю, – сказал Митя. – И ты меня прости.
Мы обнялись и долго сидели молча.
Глава 26. Похороны Мастодонта
В начале ноября хоронили Мастодонта. Он умер тихо в своей квартире, в полном одиночестве и, если бы не соседи, мог пролежать там неизвестно сколько, никто к нему в последнее время не захаживал, да и сам он редко выходил из дому, так что и не знали, жив ли он еще, здоров. Мастодонт ничем особенно не болел в свои 62, а умер, видно, от тоски и одиночества, от полной своей ненужности никому. Жену он похоронил два года назад, в 94-м, рак груди, единственная дочь жила в Москве, работала редактором в книжном издательстве, но с отцом почти не общалась, в последний раз она приезжала в Благополученск на похороны матери, но уже на следующий день они с Мастодонтом умудрилась поссориться из-за Ельцина, которого он не любил и осуждал за многое, а тут как раз в Чечне начиналось, дочка же, напротив, защищала с пеной у рта и даже, не находя других аргументов, назвала отца «типичным совком», ничего не понимающим в политике. Он обиделся и больше ей не звонил. Поначалу после выхода на пенсию Олег Михайлович еще пытался что-то писать, какие-то исторические заметки, но печатали его мало, неохотно, к тому же в редакциях все время менялись люди – одни уходили, другие приходили, он не успевал следить за перемещениями знакомых ему журналистов из редакции в редакцию и в конце концов плюнул на это дело, но другого для себя не находил, а жить без дела он не привык и очень скучал.
Обнаружили его мертвым на второй или даже на третий день соседи по лестничной клетке, интересовавшиеся больше всего жилплощадью, так как семья разрослась – дети, внуки – жили ввосьмером в трехкомнатной, а дом был кооперативный, и когда кто-нибудь умирал, а других членов семьи не обнаруживалось, то освободившаяся квартира отходила кооперативу и была надежда ее заполучить. Эти соседи сначала долго звонили в дверь Михалыча, как звали его все в доме, потом, пригласив в свидетели других соседей, стучали, потом послали мужчин заглянуть через балкон в кухонное окно, а к вечеру уже весь подъезд знал, что Михалыч не отзывается, видать, помер, решено было вызвать милицию и вскрывать дверь, что и сделали. Мастодонта нашли сидящим в кресле у включенного телевизора, который, как ни странно, работал, только звук был вырублен еще, видимо, самим хозяином. Стали рассуждать, как хоронить, адреса дочки никто не знал, но вспомнили, что работал Олег Михайлович в газете, и догадались позвонить в типографию, там обещали сообщить кому надо и со своей стороны тоже подослать людей. Той газеты, в которой Экземплярский проработал тридцать лет, больше не существовало, следовательно, и хоронить его было некому, кроме как областному отделению Союза журналистов, которое и само в последние годы дышало на ладан и занималось в основном как раз похоронами старых журналистов, а они в последнее время умирали один за другим; в отделении сохранился со старых времен небольшой фонд, но хватало только на венок и цветы. От имени Союза журналистов рассылался в газеты и некролог, за что в некоторых редакциях, например в «Советском Юге», тоже требовали теперь плату, но иногда удавалось договориться опубликовать несчастных десять строк за так, смотря кто умирал. Мастодонта знали и помнили все и брать за него деньги постеснялись. На кладбище собралось неожиданно много народу, пришли почти все бывшие сотрудники «Южного комсомольца», разбросанные теперь по разным новым редакциям, не общающиеся и даже враждующие друг с другом, но за гробом шли все вместе, тихо переговаривались о том, что вот, встречаются теперь только на кладбище и что смерть таких людей, как Мастодонт, хотя бы на время примиряет всех со всеми.
Славяновское кладбище, начавшее заполняться в конце шестидесятых и в старой своей части уже закрытое для захоронения (разрешалось лишь подхоранивать к родственникам, если позволяло место), расползлось теперь далеко по пустырю, так что к новым могилам приходилось долго идти пешком, по солнцепеку. На пустыре почему-то не разрешалось сажать у могил деревья, видимо, чтобы не занимать лишнего места Зато в старой части кладбище было похоже на парк с высокими, раскидистыми каштанами, акациями и темными, источавшими особый кладбищенский запах туями. В Благополученске принято было ставить своим умершим родственникам большие памятники из гранита и мрамора, с обязательным портретом, высеченным прямо на камне, при этом особое значение придавалось сходству с покойным, чтобы, придя на могилку, каждый мог сказать: «Похож, похож, прямо, как живой…»; памятники огораживали узорными решетками, которые красили черной эмалью и отдельно – «серебрянкой» или «золотом» – всякие завитушки и шарики на них, а внутри оградки непременно сажали цветы – полуденный жар или анютины глазки и ставили скамеечку и столик, чтобы, придя проведать своих, всегда можно было посидеть, выпить и закусить.
Весной, в первое воскресенье после Пасхи, весь город, казалось, перемещался сюда, на Славяновское кладбище, приходили целыми семьями и компаниями, приносили с собой много еды и выпивки и сидели тут целый день, переходя от одной могилы к другой, у каждого было здесь похоронено не по одному близкому человеку – бабушки-дедушки, родители, а у кого-то, наоборот, безвременно умершие дети и у всех без исключения – родственники и друзья. И всех их полагалось как следует помянуть в такой день, как Проводы после Пасхи. В этот день городские власти пускали в сторону Славяновского дополнительный общественный транспорт, но его все равно не хватало, и люди ехали на легковых машинах – служебных, личных, а также в такси, но выходить надо было задолго до ворот кладбища и идти пешком, так как там уже все было забито, и дежурившая специально милиция заворачивала всех еще на подступах. Поминали своих в этот день как-то даже весело, без слез, оставляли на могилках крашеные яйца, куличи, конфеты и даже рюмочки (какие не жалко бросить) с водкой. В такие дни обитавшие здесь во множестве кладбищенские нищие наедались и напивались досыта и уносили с собой полные сумки; считалось, что в такой день никого нельзя прогонять, а надо налить рюмочку и дать пирожок или яичко, или насыпать конфет в руку каждому, кто подойдет и остановится поодаль, кланяясь и крестясь.
Перепадало и живущим здесь в несчетном количестве дворнягам, которые также умели вести себя деликатно – садились вблизи оградки и молча ждали, схватив же на лету кусок чего-нибудь, хоть бы и просто хлеба, мгновенно и целиком проглатывали и снова тактично ждали, но если к облюбованной одним каким-нибудь псом компании поминающих приближался чужой (тот же нищий или другая собака), он принимался громко лаять и гнать непрошеного гостя, отрабатывая таким образом свой хлеб. Люди смеялись и хвалили: «Вот умная псина, видишь, охраняет!» и кидали еще – за службу. Наутро после проводов горожане делились друг с другом впечатлениями: «Были вчера на кладбище? И мы были, так хорошо посидели, всех своих проведали, прямо на душе легче стало!»
Мастодонта хоронили в закрытом гробу, так что смотрели только на фотографию, увеличенную Жорой Ивановым и стоявшую на табуретке у изголовья гроба, обитого, против правил, не красной, а какой-то серой материей, так как хоронили, считай, за казенный счет, да журналисты сбросились, кто сколько мог. Новая коммерческая фирма ритуальных услуг «Вечный покой», обосновавшаяся теперь на кладбище, брала за все огромные деньги, но зато и хоронила красиво и без всяких хлопот для родственников. Услугами этими пользовались в основном местные бандиты, когда у них убивали очередного «братана», богатые цыгане, выкупавшие место вперед на всю семью и укрывавшие свои памятники четырехскатной алюминиевой крышей с резными украшениями, зажиточные армяне, заказывавшие памятники из самого дорогого материала – черного габбро, а с недавних пор и новые русские, у которых особым шиком считалось теперь хоронить в элитных гробах («колодах») с фигурной, наполовину открывающейся крышкой. Всех остальных граждан хоронили скромно и бедно, а таких, у кого не оказывалось родственников, и вовсе без всякого ритуала – закапывали и все.
Был на Славяновском кладбище свой ряд почета, где еще с советских времен полагалось хоронить всяких заслуженных людей – героев соцтруда, видных ученых, писателей и артистов, а также партийных и советских работников, если, конечно, они умирали, находясь еще при руководящей должности. Право лежать в почетном ряду доставалось и отдельно взятым журналистам, здесь были похоронены: бывший в 60-е годы редактором газеты «Советский Юг» Дмитрий Захарович Кравчук, собкор «Правды» по Благополученской области Иван Иванович Лузгин и его друг, собственный корреспондент ТАСС Виталий Казимирович Колчевский – все они умерли своей смертью в преклонном возрасте, проработав каждый на своем посту лет по 20, но где-то тут же, надо было только поискать среди плотно примыкающих друг к другу могил, лежал и погибший в 1992 году в Приднестровье Саша Ремизов, 30 лет от роду, которому выделили место в порядке исключения – это был первый в Благополученске случай гибели журналиста в «горячей точке».
Городская мэрия, ведающая почетными захоронениями, куда обратились из Союза журналистов по поводу Мастодонта, мотивируя его большими заслугами перед областной печатью, в выделении заветного места отказала, объяснив, что как раз сейчас порядок посмертного определения заслуг перед Родиной пересматривается, и мэрия пока не может сказать, кто подпадает под новые требования, а кто нет, однако, если есть желание похоронить человека в элитном месте, то можно это сделать на коммерческой основе. «Спасибо, не надо», – сказал ответственный секретарь журналистской организации Коля Подорожный.
Хоронили Мастодонта на одном из новых, дальних участков, у черта на куличках, вблизи лесополосы, отделявшей кладбище от полей пригородного совхоза «Маяк». Гроб стоял на двух табуретках возле разверстой ямы, и все, кто пришел, столпились с трех сторон вокруг него и молча стояли, не зная, кому начинать говорить и надо ли вообще начинать или уж похоронить побыстрее молча.
Подъехал на своем джипе Борзыкин, вышел важно. Водитель (то ли сын, то ли племянник) вытащил из багажника венок – «Дорогому Олегу Михайловичу от коллектива независимой газеты «Свободный Юг». Получилось так, будто его ждали и потому не начинали, хотя никто не ждал, а просто не было организующего начала, подталкивали друг друга:
– Давай ты, ты ж в секретариате работал.
– При чем тут секретариат! Пусть кто-то из редакторов, вон Соня здесь…
Соня Нечаева оказалась на похоронах, можно сказать, случайно. Приближалась очередная годовщина смерти Юры, в этот день всегда собиралась на кладбище вся родня – Юрины мать, отец, брат с невесткой, Соня с Димочкой. Раньше обязательно приходили Сонины родители и сестры. Теперь – только сестры, несколько лет назад Сониного отца похоронили неподалеку от Юры, а в прошлом году рядом положили и маму. С мамой в последние годы были сложные отношения. Начитавшись еще в начале перестройки «Огонька» и «Столичных новостей», Сонина мама стала на все смотреть другими глазами и даже собственную жизнь, прожитую не так уж плохо, оценивать в каких-то мрачных, раньше ей совсем несвойственных тонах. Мама была теперь уверена, что лично ее всю жизнь обманывали и вот только на старости лет она сподобилась узнать «всю правду». Споры их с Соней кончались слезами, обидами, неразговариванием друг с другом по целым неделям. В других семьях старики защищали прежнюю жизнь, а дети – новую, а в Сониной семье все было почему-то наоборот. Правда, отец больше сочувствовал тому, что говорила Соня, но слушался во всем мать. Перед тем как идти на избирательный участок, звонил Соне и спрашивал: «Дочечка, ты за кого будешь голосовать?» Соня отвечала: «За такого-то». Отец вздыхал: «А мать говорит, надо за Ельцина». Теперь, когда мамы не стало (так и не дождалась, бедная, обещанного ей на старости лет светлого демократического будущего), Соня мучилась чувством вины: зачем она спорила с ней всерьез, зачем огорчала ее своим несогласием, пусть бы она думала, как хотела, лишь бы не расстраивалась и жила подольше.
Соня заранее, за пару дней приехала из своего Черноморска, остановилась, как всегда, у Юриных родителей, там и увидела некролог в газете: «Ушел из жизни один из старейших журналистов…». Охнула, стала звонить ребятам, узнавать, когда и где хоронят Мастодонта, приехала с цветами, гроб уже стоял на улице, в беседке, сидели за отсутствием родни соседи, а журналисты и несколько типографских топтались рядом. Увидев Соню, кто-то спросил удивленно:
– Ты что, специально приехала?
– Нет, так совпало…
Соню подтолкнули сзади и сбоку: «Начни, а потом мы».
Было неловко препираться здесь, у открытой могилы, да и замешательство становилось неприлично долгим, оскорбительным для Мастодонта, которому, конечно, было уже все равно, но все-таки… Соня вышла чуть вперед, вздохнула глубоко и стала говорить что-то, но нужных слов не находила, получалось казенно, как в газетном некрологе. «Сегодня мы прощаемся с человеком, который для многих здесь присутствующих был учителем в журналистике, через руки которого проходили наши самые первые, беспомощные заметки, который учил нас понимать и ценить слово…» Говоря это, она все время оглядывалась на фотографию, словно ища поддержки своим словам у самого Олега Михайловича. Мастодонт улыбался, держа в руке папироску, и дымок от нее поднимался вверх, к очкам, сдвинутым на нос. Хорошая была фотография, душевная. Потом стали выходить один за другим и тоже что-то говорить, и уже казалось, что каждый хочет сказать и всем есть, что сказать, стали даже вспоминать какие-то истории, связанные с Мастодонтом, особенно проникновенно сказал Сева Фрязин. Он сказал, что таких людей, как Олег Михайлович Экземплярский, теперь уже нет в наших редакциях, это был, сказал Сева, журналист старой школы, старой культуры, никто, как он, не умел чувствовать фальшь в материале и никто так гениально не правил текст, как он.
Борзыкин, который опоздал сказать первое слово, ждал теперь, когда все выскажутся, чтобы сказать последнее. Он не привык говорить просто так, в общем ряду, его положение, как он сам его понимал, обязывало его на любом мероприятии быть или открывающим, или, на худой конец, завершающим, подводящим итоги. Но поскольку никакого руководящего начала не было, все шло самотеком и некому было предоставить Борзыкину слово, то вышел облом: в тот самый момент, когда он решил было выдвинуться вперед и произнести речь, оркестр, нанятый типографией, неожиданно грянул рвущий душу похоронный марш. Женщины, как по команде, заплакали, откуда-то сбоку подъехал бульдозер, и сидящий в нем детина в тельняшке и с красным лицом изготовился забрасывать могилу землей. Сразу несколько человек кинулись отгонять этот бульдозер и потребовали дать им лопаты, чтобы засыпать могилу вручную, как положено, по-человечески, радуясь нечаянной возможности хоть что-то сделать напоследок для старика Мастодонта.
Пока мужчины медленно, с чувством поднимали и опускали лопаты с землей, пока остальные отошли чуть в сторону и стояли, тихо переговариваясь, Соня отделилась от толпы и быстро пошла по широкой аллее в сторону старого кладбища, где была могила Юры. Обычно она старательно мыла водой памятник, выметала из ограды сухие листья, ставила цветы в банку и, убравшись, садилась на скамейку и сидела, расслабленная, умиротворенная, и мысли были какие-то легкие, невесомые, чуть касавшиеся сознания. Сейчас она успела только поставить цветы и чуть смахнуть с плиты, даже садиться не стала, постояла пару минут, глядя на выбитый в камне портрет, уже немного стершийся, неясный – одиннадцать лет прошло, заметила с досадой новую трещинку на плите, подумала: что же с этим делать? Звуки похоронной музыки тем временем смолкли вдалеке, она торопливо поцеловала краешек портрета и быстро пошла к воротам, рассчитывая там перехватить автобус со своими и решив, что к родителям наведается завтра.
Автобус догнал и подобрал ее, Соня извинилась, поискала глазами свободное место, оказалось только одно, рядом с Колей Подорожным. Он сказал: «Я специально для тебя держу, надо поговорить». Ехать с кладбища было далеко, через всю западную окраину.
– О чем?
– Да понимаешь… – Коля оглянулся, кто там сидит сзади, явно не хотел, чтобы слышали, и, понизив голос, торопливо и путано стал объяснять.
Дело касалось Борзыкина и его газеты, из которой сам Коля давно ушел и теперь интересовался ею лишь в качестве секретаря Союза журналистов. Он говорил тихо и все время оглядывался, отчего Соне стало неприятно, ведь все в автобусе были свои, к тому же ехали не откуда-нибудь, а с похорон, в такой день какие могут быть интриги, однако же слушала внимательно и чем дальше, тем все внимательнее. Оказывается (Соня про это и забыла напрочь), приближалась дата – 75-летие газеты «Советский Юг». Считалось, что основана она в 1921 году, поскольку сразу после освобождения тогдашнего Царицындара от деникинцев вышел в свет первый и единственный номер газеты «Красноармеец», потом был «Большевик Юга», продержавшийся, правда, тоже недолго, потом – «Правда Юга», а после войны выходил уже вполне регулярно «Советский Юг». Под этим названием газета просуществовала до августа 1991 года, когда Борзыкин с перепугу переименовал ее в «Свободный Юг».








