Текст книги "Прозрачная женщина (сборник)"
Автор книги: Станислав Родионов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Выходит, я стану миллионершей?
– Ты согласна бежать?
– С Валерием куда угодно.
– Да не возьмет он тебя: использует еще на одной краже – и бросит.
– Пусть.
– Как бросил Джапаниху.
– Пусть.
– Нина, у него таких, как ты, были десятки.
– Пусть.
– Он же сломает твою жизнь!
– Пусть.
– Твоя мать выплачет все глаза...
– Пусть.
– Ах, даже так...
– Да, так.
– У тебя не любовь, у тебя похоть!
– Боже, за что же такие муки...
– Ну, опять слезы.
– Я жду ребенка.
– Как?..
– Беременность на третьем месяце.
12
– Да не плачь ты...
– Не могу удержаться...
– Для меня женские слезы тяжелее ругани.
– Сейчас... Вот... Уже не плачу...
– Платок еще от тех слез не просох.
– Сергей Георгиевич, над собой плачу-то...
– Ну, поплакала над собой и хватит.
– Да-да... Бить меня некому...
– Верно, бить тебя некому.
– Все знаю, все понимаю, а поделать с собой ничего не могу.
– Это не только твоя проблема. Знают, что плохо делают, но делают.
– Ведь чувствовала какую-то фальшь...
– В чем?
– В его поведении. Уж слишком... всего было много. Много счастья. Разве бывает много счастья, Сергей Георгиевич?
– Бывает.
– Тогда все в норме?
– Смотря что считать нормой, смотря что считать счастьем...
– А вы знаете, что им считать?
– Мне, Нина, положено знать.
– Как следователю?
– Как человеку, прожившему пятьдесят лет.
– Вы, наверное, все знаете.
– Если бы. Проработав день, покончив с дневными заботами, уже ночью, в тишине, знаешь о чем я себя спрашиваю?
– Не упустить бы какого преступника.
– Спрашиваю, что я за день сделал не так. И нахожу, да не одно, и не два...
– Сергей Георгиевич, про меня тоже... ночью спросите?
– Про тебя я уже сейчас спрашиваю. Правильно ли я говорил с человеком, не понимавшим, что такое счастье?
– До вызова к вам вроде бы знала.
– Я бы учредил должность толкователя, что ли. Объяснять людям, что они счастливы, или как быть счастливым.
– Если счастья нет, то не растолкуешь.
– Дай-ка твой шарфик... Так...
– Что вы делаете?
– Завязываю тебе глаза. Как, ничего не видишь?
– Зачем это?
– Посиди так, посиди... Возьми-ка ручку и распишись.
– Не вижу.
– Попиши, посиди... А теперь пройди до двери. Так, смелее...
– Ой, наткнулась.
– Ладно, иди на место. Ну, стул-то не сбивай.
– Господи, прямо по ноге.
– Развязывай. Так, глянь в окно. Солнышко, небо до звезд, окна блестят, люди улыбаются... Хорошо быть зрячим, а?
– К чему это?
– Объясняю, какое счастье быть здоровым. Разумеется, это только намек на состояние слепого: ты же знаешь, что стоит только открыть глаза... А как тебе объяснить твое же собственное счастливейшее состояние молодости, свободы... Ощущение безмерности жизни и времени, которого у тебя впереди лет сорок... А чувство мира, потому что нет войны...
– Умом я все это понимаю.
– Кто такой – несчастный человек, по-твоему?
– У которого неприятности.
– Нет. Несчастный тот, кто не понял чуда своего существования; тот, кто не понял чуда жизни.
– Все общие слова. Вот кто бы взял да и научил быть счастливой...
– Я научу.
– Ну и как?
– Хочешь быть счастливой – будь.
– Шутите.
– Нисколько. Нина, допустим, тебе предложили два варианта: получить готовый дом или возможность его построить. Что бы ты выбрала?
– Я знаю, как надо ответить: мол, начала бы строить... Но я бы взяла готовый.
– Отсюда и все твои беды.
– Любой незакомплексованный не стал бы корчиться.
– Счастье, Нина, это здание, которое надо построить. Из кирпичиков. Несколько кирпичей я уже назвал: здоровье, свобода, молодость, мир... И, конечно, любовь. Ты ведь не только дом не стала бы возводить, ты и любовь-то взяла бы готовенькую.
– Как это готовенькую?
– Сидишь дома, открывается дверь, входит парень – и все. А дальше пошла сплошная элегантность: свечи, шампанское, бананы, водка со змеей, пурпур... И это любовь? Вместе вы ничего не создали и ничего не выстрадали, не передумали и не помечтали... Впрочем, ты даже ничего о нем не знаешь.
– По-вашему, с шалаша начинать?
– Именно.
– Старомодно. Теперь приданое дают, подавиться можно.
– Ну, и счастливы они, с приданым-то? Каждая третья семья распадается.
– У меня и распадаться нечему.
– Если оставила ребенка, то у тебя тоже будет семья.
– Ребенок без отца...
– Ты же говоришь, что любишь Валерия? Тогда жди его, носи передачи, сообщи о ребенке... Это не пурпур, но это и есть любовь.
– Какие же передачи? Он же еще на свободе...
– Поймаем, это дело времени.
– Сколько ему дадут?
– Не знаю, грехов много. Максимальное наказание – пятнадцать лет...
– А простить могут?
– За что простить-то?
– Ребенок будет у него...
– Ребенок будет у тебя. А ты ему кто?
– Сергей Георгиевич, а с заключенными браки разрешают?
– Да, случается.
– Из-за ребенка ему хоть срок скостят?
– Нина, несколько крупных краж, наверное, на сотни тысяч. Ценности неизвестно где. Профессиональный хитрый преступник, намеревается бежать за границу – где повод смягчить наказание?
– Другим-то смягчают. Теперь милосердие.
– Другим есть за что.
– Сергей Георгиевич, а разве бывают такие люди, у которых ничего хорошего нет?
– Что у него хорошее, что?
– Если я назову, то ему зачтется?
– Смягчают вину не хороший характер или любовь, скажем, к детям, а обстоятельства, указанные в законе.
– Какие?
– Вот что смягчит вину, и существенно... Если Куфелкин явится с повинной и вернет украденное.
– Сергей Георгиевич, я что-то хочу вам сказать...
– По-моему, ты все время что-то говоришь.
– Очень серьезное.
– Слушаю.
– Дайте дух перевести...
– Тебе не плохо?
– Да нет, я решиться не могу.
– Я подожду.
13
– Говорите, Валерий рецидивист... Кражи на нем висят. Да и я про него плела без зазрения совести. А вы знаете, что он конфеты любит?
– Какие конфеты?
– Самые простенькие. Например, «Школьницу» за рубль шестьдесят.
– Это ты к чему?
– Не только бананы и шампанское. А знаете, кошек обожает. Как-то принес котенка, у мальчишек отобрал. Только усы да брови торчат, до того маленький, рыженький. Носик красный, ушки розовые и ходить не может, его заносит; есть не умеет, пришлось учить мордой в молоко. Он и сейчас у меня живет.
– Ну и что?
– Однажды были мы в магазине... Валерка увидел, как старушка брала двести граммов колбасы. Да еще просила порезать. Ну кто теперь вареную дешевую колбасу берет по двести граммов? И в килограмме-то мяса не отыщешь. Что сделал Валерка? Она оставила на столе свою торбочку и пошла за свеклой. За одной штучкой, между прочим. Валерка потихоньку ей в торбу палку копченой кооперативной колбасы и запихал.
– Так, интересно.
– Он плакать любит.
– От чего?
– От много чего. В кино может заплакать на индийском фильме. Как-то деда увидал, которому улицу было не перейти, перевел, а глаза, вижу, на мокром месте. Приснится что-нибудь тяжелое, проснется и заплачет. Страшно, когда плачет мужчина.
– Видимо, нервы.
– А однажды сказал, что опостылело ему все, бросить бы и уехать на жительство в деревню.
– Что опостылело?
– Наверное, живопись. Сергей Георгиевич, я, может, и глупая, но сердцу своему верю... Любовь это, не любовь, но душа его ко мне повернута.
– Нина, это и есть то серьезное?
– Валерий не только вор, он и добрый.
– Все, что ты хотела сказать?
– Нет. Сергей Георгиевич, я от вас утаила один факт...
– Какой? Смелее-смелее.
– Сегодня пятница... В воскресенье Валерий ждет меня в Поморске.
– Это он по телефону сказал?
– Да, когда звонил ночью.
– Зачем ждет?
– Об этом разговора не было.
– Где ждет, во сколько?
– Если скажу, то что?
– Как что?.. Сама понимаешь.
– Ага, поедете и арестуете.
– Моя обязанность.
– А я?
– Мы же говорили... Если любишь, то будешь ждать.
– Пятнадцать лет? После того, как я помогла его арестовать? Да он меня проклянет, и правильно сделает.
– Но ведь ты для чего-то мне сообщила о предстоящем свидании?
– Думаете, для того, чтобы ваши сотрудники поехали вместо меня? Нет, Сергей Георгиевич, обижайтесь на меня, арестовывайте, режьте на куски, но я никогда Валерия не выдам. Да меня любой суд оправдает. Еще чего: собственноручно сажать отца будущего ребенка.
– Нина, но у меня есть и другие средства найти Куфелкина в Поморске.
– Без меня никак не найдете. А если будете за мной следить, то я не поеду.
– Как ты узнаешь, будем следить или нет?
– А я с вами договорюсь.
– О чем?
– О том, что я поеду одна в Поморск и привезу Куфелкина.
– Куда привезешь?
– Сюда, к вам.
– Ты, оказывается, умеешь острить.
– Я серьезно. Только вы дадите слово, что за мной следить никто не будет и ничего предпринимать пока не станете.
– Никаких слов давать не намерен.
– Почему?
– Ей-богу, детский сад... Ты же только сейчас говорила, что ловить отца своего ребенка не будешь?
– Разве я ловить поеду? Уговаривать явиться с повинной. Придет сам, добровольно, принесет все иконы и картины, и пурпур Ольхина... Смотришь, скостят срок. Суд не на осуд, а на рассуд.
– Нина, для тридцатилетней женщины это слишком наивно.
– Вы не верите, что так сделаю? Я дам честное слово. А мое слово верное, все в цехе подтвердят. Я могу запутаться, но уж если что знаю твердо, то на том и закаменею.
– Ты хочешь, чтобы надо мной весь город хохотал? Послал девчонку за преступником, который находится во всесоюзном розыске...
– Эх, Сергей Георгиевич, замах у вас верстовой, а шаг метровый.
– В каком смысле?
– Умный вы человек, обо всем судите. Про любовь много хорошего сказали, про смысл жизни, про счастье из кирпичиков... Глаза мне завязывали. Знаете, я вас сравнивала. Инженер знакомый на заводе есть... Примерно ваших лет. Автолюбитель, машину свою имеет. Ни поговорить с ним, ни поспорить. Про запчасти думает да про покрышки. Каждую свободную минутку выскакивает на улицу и эту машину поглаживает. Я сравнивала... Дядя Костя на нашей лестничной площадке живет, тоже ваших лет – в домино играет и телевизор смотрит. Я сравнивала... Ученого знаю, специалист по всем западным литературам, тоже ваших лет. Травы, массажи, сауны, голодания... Одного кефира может с голодухи четыре бутылки выдуть, и говорить, кроме как о своем здоровье, он ни о чем не будет. Сравнивала я, сравнивала, и досравнивалась.
– Нина, рассуди здраво. Допустим, поедешь к нему... Неужели ты веришь, что человек, совершивший несколько краж, скопивший ценности и навостривший лыжи за границу, послушает случайную очередную знакомую и придет с повинной? Чепуха!
– Сергей Георгиевич, вы про любовь, конечно, много знаете, да не все.
– Разумеется, не все.
– Про страдание забыли.
– Знаю-знаю, любовь связана со страданиями.
– Нет, не то. Вот юг многие любят: море, тепло, отдых... А сердцем к этим пляжам не прикипают, сердцем прикипают к северу, к землям тяжким и убогим. Потому что на этих землях страдали.
– Ну уж.
– Мать почему плохого ребенка любит сильнее, чем хорошего? Жалеет. Она с ним исстрадалась. Худых мужей любят больше, потому что с ними исстрадались.
– Сомневаюсь.
– Чем больше от кого-то страдают, тем сильнее любят.
– К чему ты клонишь?
– Вы про Валерия нагнетали... Преступник, бабник, такой-сякой... А вышло наоборот: чем больше говорили про него худого, тем больше я жалела. Теперь я ради его спасения на все пойду. Больше ведь некому.
– Почему же некому...
– Вы против него, милиция против, суд против... А кто же за него?
– Адвокат.
– Адвокат в суде. А кто сейчас поедет уговаривать идти с повинной?
– Да не послушает он тебя, черт возьми!
– Нет, послушает.
– Откуда такая уверенность?
– Я же говорила, что он жалостливый...
– Что же воровал и никого не жалел?
– Это в музеях, как бы ни у кого... А людей он не обижал.
– Логика! Если жалел кошек и старушек, то явится с повинной?
– Если жалел кошек и старушек, то своего будущего ребенка тем более.
– Он... знает?
– Сообщила по телефону.
– И что он?
– Сказал, чтобы я немедленно приезжала.
– А звонил все-таки зачем?
– После вашей информации уже знаю, зачем... Расспрашивал, что да как. Но только услышал про ребенка, про все забыл. Приезжай, кричит.
– И все-таки, Нина, не могу я пойти на такой риск.
– Сергей Георгиевич, я упустила... Когда услышал про ребенка, то он всхлипнул.
– Сентиментальный.
– Не сентиментальный, а несчастный. Что в этих драгоценностях? Ни семьи у него, ни дома.
– Возможно.
– Сергей Георгиевич, на вашей рискованной работе вы боитесь рискнуть?
– Дай мне подумать...
– Господи, я-то большим рискую.
– Помолчи.
– Вы уже десять минут ходите по кабинету...
– Хорошо, а если все-таки он не согласится? Должны мы такой вариант допустить...
– Тогда, значит, вы правы. Тогда он подлец.
– Тогда-тогда. Ну и что тогда?
– Тогда ловите.
– Ты его спугнешь.
– А то он сейчас не знает, что его ловят.
– Так-так.
– Опять вы ходите...
– Может, и верно попробовать?
– Если во мне сомневаетесь, то может цех поручиться.
– В воскресенье, говоришь...
– Сергей Георгиевич, только дайте мне честное слово, что со мной тайно никто не поедет и до моего возвращения вы ничего не предпримете.
– Разумеется, даю.
– И телефончик ваш на всякий случай напишите.
– Вот.
– Ну, и пожелайте успеха.
– Нина, ты осторожнее.
– Сергей Георгиевич, за меня не беспокойтесь.
– Да ты никак опять плачешь?
– Само собой вышло... Из-за своей жизни. Верно мама говорит: век протянется – всего достанется.
– Ну-ну, бодрей!
– У меня теперь и к вам тоже любовь...
– В каком смысле?
– По моей теории... Исстрадалась я за день с вами.
– Вернешься, мы еще поговорим обо всем на свете.
– До свидания, Сергей Георгиевич.
– Успеха тебе. Позвони, если будет возможность.
Ушла... Алло, Леденцов? Боря, опергруппу в Поморск отмени. Нет-нет, ничего не надо. Мне Куфелкина привезут. Нет, не Поморское УВД. Потом расскажу. Когда его привезут. Если привезут...
СОВЕСТЬ
Трудно обозначить, что такое совесть. И все-таки наиболее краткое и самое четкое определение я слышал именно о совести... Совесть – это бог. Как формула.
У меня есть десятки доказательств существования бога, у меня есть десятки доказательств его небытия... Но в формуле «совесть – это бог» дело совсем не в боге. Много написано и сказано о том, как и откуда родилась идея о боге. Я же не сомневаюсь, что причина эта единственна, всесильна и общечеловечна – бог вышел из идеи справедливости, из тоски по справедливости.
У тебя есть, а у меня нет; ты счастлив, а я в постоянном горе; ты прожил легкую жизнь, а я тяжелую; ты здоров, а я болен... И что? Так все и останется? У тебя не убудет и мне не воздастся? Хотя бы не сейчас, не на земле, а потом, в посмертном расчете?..
И люди жаждали рассуда, люди жаждали справедливости – будь то на земле или на небе. На земле справедливости не было. А что, если ее нет и на небесах?
Самая большая несправедливость заключается в том, что бога нет. Значит, нет и судьи, который воздавал бы за хорошее и за плохое. А коли так, то нет и справедливости. Самая большая несправедливость в том, что нет справедливости. На что же уповать? Кого бояться и перед кем держать ответ? Вот тогда и родилась совесть...
Нет судьи и бога поднебесного, да есть собственная совесть. Она твой бог и твой судья.
Пишу эти слова с некоторой долей неуверенности. Кому они и для чего? В наше-то время? Не похож ли я на юную учительницу, рассказывающую беременной школьнице о любви Татьяны к Онегину? Потребитель под корень сводит природу, смысл жизни подменил товарами, человеческие отношения замещает деловыми, вместо любви насадил секс, трепетное искусство застелил эстрадным дымом... А я про совесть...
Про совесть, потому что я следователь и нахожу ее в себе, в друзьях и знакомых, в людях, и, главное, в преступниках, да в таких, с которых, казалось, скатывается она, как ртуть со стекла; находил в обстоятельствах, далеких от совести или никак с нею не совместимых.
Ну, хотя бы, каждый человек замечал, что ночные мысли отличаются от дневных. Ночные – тревожнее, мягче и поэтому глубже; ночью многое передумывается и переразрешается. Это совесть, днем задавленная суетой, пробилась к разуму.
А сны? Беспокойные и страшные, пророческие и предупреждающие... Это свободная совесть ночью бередит наше сознание.
Кто не облегчал свою душу, выговариваясь? Но почему становится легче, когда о своих горестях кому-то расскажешь? Это совесть. Ей так невмоготу мучиться в одиночестве, что она идет на простительную хитрость: как бы перекладывает часть своей ноши на внимающего. И ей сразу легчает.
А замечалось ли, что юридический язык можно заменить другим, простым и понятным? Обыскать – рыться в чужих вещах; причинить ножевые ранения – зарезать, как барана; расчленить труп – разрубить наподобие мясной туши; привести приговор в исполнение – в сущности, убить... Юристы смягчают откровенный смысл этих понятий. Потому что стыдно.
А казнь? Казалось бы, применяется она за тяжкое преступление – и, значит, справедлива; по приговору суда – и, значит, законна. Но почему казнят тайно? Почему в средневековье палач надевал маску? Запугать преступника? Зачем же, когда самое страшное у него впереди? Почему жертве завязывают глаза? Почему стараются стрелять сзади, в затылок? Почему расстреливают, как правило, сообща, строем? Совесть. Потому что стыдно (не то слово) перед жертвой; потому что ответственность за смерть хочется разделить с кем-то еще; потому что казнь, в сущности, убийство, а убийство законным никогда быть не может. Впрочем, поведаю две криминальные истории из моей практики, которые скажут о совести больше, чем умозрительные рассуждения...
1
Страсти в нас бушуют, вовлекая в отношения, в коллизии и состояния. Интеллект наш работает, замышляя, взвешивая и обдумывая. Это и есть жизнь, в которой человек делает ошибки и подлости, совершает проступки и преступления. И за все, за все-за все рассчитывается его совесть черными слезами.
Я часто слышу от своих пятидесятилетних сверстников, что их лучшие годы позади. Но что такое «лучшие и худшие годы»? Когда ел безмерно, пил без оглядки, любил женщин без смысла, гулял, радовался всему – лучшие годы? А когда появился опыт и специальность, друзья и дети, способность размышлять и наслаждаться истинно хорошим – худшие годы? Разве животные радости выше духовных?
Говорю это к тому, что в ранней юности жил я, в сущности, бездуховно, если только не полагать за духовность сильные раздражители: ритмическую громкую музыку, остросюжетные фильмы, занимательные книжки, броских женщин и суперменистых личностей. И поэтому ни о какой совести не размышлял; лишь иногда – споткнувшись в книге о какую-нибудь обнаженную мысль. Столкнулся я с совестью – буквально, воочию, – в девятнадцать лет, и задолго до следственной работы.
Не буду описывать, как попал на Дальний Восток в геологическую партию рабочим третьего разряда; как с приятелем Мишкой Наконечниковым бросил опостылевший юридический факультет... Теперь я носил рюкзаки, греб и правил плоскодонкой, варил каши и кипятил чай, но, главное, рыл шурфы и канавы. Шурфы наловчился бить трехметровые в любой породе, кроме скальной, конечно.
К концу лета был образован маленький отряд, куда вошло трое. Я, самый юный, Мишка Наконечников, уже взрослый парень, и Федор Евсеич, почитаемый нами за глубокого старика, хотя ему не исполнилось и шестидесяти. Этот отрядик забросили на какой-то бешеный приток Уссури, где был задан профиль. Мы рыли шурфы и производили расчистки берегов, двигаясь вверх по притоку.
Труднейшая и прекраснейшая жизнь. Я делал беспрерывные открытия. Листья дикого винограда, оказывается, краснеют, как у нашего клена. Легкокопающийся в супеси шурф может обвалиться и засыпать. Мишка Наконечников, бывший сын полка, вернее, корабля, матрос и матюжник, поет под гитару песни про маму, про Колыму и судьбу, а у самого глаза мокрые. Ягоды лимонника кисловаты и чуть-чуть отдают мылом, правда, туалетным. В вырытом шурфе непременно будет сидеть лягушка или змея. Истории, вечерами рассказанные в палатке, в квартире воспринимались бы не так. Мясо черепахи по вкусу похоже на рыбную курицу или на куриную рыбу. Федор Евсеич, бывший корневщик, принимает женьшень, настоенный на водке...
Много я сделал открытий.
Но была и тягость. Не сон в спальных мешках на земле, не однообразие каш, не буреломы на островах, не маслянистые суглинки и не галечные конгломераты, которые брались только летом... Комары. Они пепельным дымом вились над шурфом, лезли под очки, варились в каше, плавали в чае и ночью стонали за палаточным тентом так, что это казалось плачем самой земли. А кусались злее цепных собак.
Двигаясь по притоку, мы вышли к селу Тюхменево, что совпало с приездом к нам завхоза экспедиции, привезшего крупу, хлеб, сахар и чай. От завхоза пахло кожей и спиртом: кожа была на нем, а спирт, видимо, в нем. Уловив запах последнего, наш Федор Евсеич затеял деликатный разговор о спирте, который требовался ему для настаивания женьшеня.
– Ребята, – спросил завхоз, – а сколько вы прокантутесь в этом месте?
– С недельку, до приезда геолога, – ответил старший групп Федор Евсеич.
– Почему бы вам эту недельку не пожить тузами в Тюхменевке?
– Снять квартиру, что ли?
– Зачем... У меня тут временно пустующая база, снятая для геологического отряда.
Пожить тузами, то есть без комаров, в доме и в цивилизованном сельском обществе кто же откажется? Вдобавок, село имело продовольственный магазин, торговавший селедкой и пряниками. И книгами. Забегая вперед, скажу, что купил сочинения Арсеньева с его известным «Дерсу-Узала» – три томика в темно-зеленых, цвета приморской тайги, обложках.
Вечером на своей широченной плоскодонке мы пристали к тюхменевским берегам. Мальчишки смотрели, как выгружались лопаты и кайлы, вьючный ящик и спальные мешки, закопченная кастрюля и алюминиевые миски... И гитара, не выгружаемая, а запеленутая и ласково вынесенная.
Деревянный дом удивил нежилым духом. Что-то вроде пустующей сельской гостиницы. Обе его половины были заставлены раскладушками, двумя столами и стульями. Да в углу кадка с кактусом.
Впрочем, мы блаженствовали. Спать на кроватях, в деревянном доме, под кактусом. Электричество. Одни во всем доме. Ни ветров, ни шорохов, ни дождей, ни сполохов. И главное, никто не жужжит и никто не кусается. Ни комарика.
На радостях мы закатили что-то вроде праздника. Была извлечена неприкосновенная пачка цейлонского чая и круто заварена, а пряников купили загодя. Был взрезан, тоже неприкосновенный, копченый шмат дикой кабанятины. Федор Евсеич выпил двойную порцию лекарства, женьшеня на водке. По этому случаю Мишка Наконечников спел новую песню, тоже, кстати, про женьшень, полную драматизма и печали; парень влюбился в больную девушку, пошел в тайгу искать для нее целебный женьшень, отыскал небывалый корень, вернулся, в его отсутствие некий моряк привез девушке тресковой печени, она поела, выздоровела и уехала с этим неким моряком ловить треску, в которой много целебной печени.
Федор Евсеич, крупный утиный нос которого стал влажным от счастья, заключил наш праздник:
– Жизнь – сказка...
– Ага, а смерть – развязка, – добавил Мишка.
– Между тем, – продолжил Федор Евсеич, – в этой пословице весь смысл нашей жизни, поскольку он весь тут.
– Давай про смысл жизни, – поощрил Мишка.
В палатке они травили виртуозные жизненные истории. В доме же, при электрическом свете, за нормальным столом, под звуки радио, конечно, подобало говорить про смысл жизни.
– В Африке, – продолжил Федор Евсеич, – умер человек ста тридцати лет...
– Вот кого бы спросить о смысле жизни, – вставил Мишка.
– Совсем ни к чему, поскольку он ответил своим потомством в количестве двухсот детей и всяких внуков. А прожил сто тридцать, потому что не обременял свое существование, как, скажем, намеревается делать Серега.
– Почему намереваюсь? – не понял я.
Федор Евсеич ткнул пальцем в сторону стопочки моих книг:
– Почитываешь, вопросики задаешь... Про смысл, правду и, допустим, совесть. Однако зря. Поверь человеку пожившему.
– Евсеич в философии собаку съел, – поддел его Мишка.
– Собаку не собаку, а примерно пять кило мудрого корня женьшеня съел. Посему скажу так: жизнь есть круговорот веществ в природе и ничего более.
– Чепуха, – фыркнул Мишка, который, хотя философией и не интересовался, но столь примитивное понимание жизни его не устроило.
– Подлинно так. Люди производят, потребляют, размножаются и помирают. А что сверх этого, то развлеченьице.
– Чепуха, – подтвердил я.
– Чепуха, говорите? Возьмем пример. Вот ты, Серега, меня давеча про совесть спрашивал... Станешь ты об ней думать, искать, а найдешь пшик.
– Почему пшик?
– Допустим, нет ее, совести-то. Тебе расстройство и обременение жизни. А я вот из денег за эти шурфы куплю пальто с каракулевым воротником, что висит в сельмаге. Так кто же из нас внакладе?
– Философия черепахи, – буркнул я.
Мое бурчание Федор Евсеич пропустил мимо ушей. В палатке бы, под звон комарья, непременно валежником затрещал бы спор. А тут мы разомлели. Мне казалось, что крупный и пористый нос Федора Евсеича от удовольствия сейчас прорастет и станет женьшенем. Да и сухое лицо Мишки залоснилось.
Потом мы легли спать, но еще долго слушали трансляцию оперы «Кармен»; транзисторы тогда еще вроде бы не появились, переносные приемники стоили дорого, и после тайги репродуктор казался голосом из цивилизации.
Трудовое село засыпает рано. Я лежал на удобной раскладушке, слушал затихшую жизнь и думал всякое. О странной своей судьбе, забросившей меня в этот сельский дом; об оставленном юридическом факультете, который казался далеким и не очень-то важным; о родителях, предрекавших мне жизнь непутевую; о приморской тайге, которую следовало бы всю исходить пешком, коли я здесь.
Что-то странным показалось мне в этих размышлениях. Ага, факт самих размышлений после нелегкого рабочего дня, – обычно я засыпал, стоило лишь коснуться спального мешка. Когда мы в палатке спорили, я засыпал на полуслове, не договорив самой убедительной фразы. А как отлично спал в поезде, на третьей полке, все двенадцать суток, положив голову на какую-то трубу...
Я повернулся на другой бок и стал думать, вернее, мечтать о возвращении в Ленинград: как выхожу из вагона загорелый и пропыленный, с деньгами и жизненным опытом... Картину моего возвращения я хотел было разукрасить встречающими, но услышал, что Мишка тоже повернулся на другой бок.
– Не спишь? – прошептал я.
– Душно.
– Наверное, плиту перетопили.
– От крепкого чая, – не согласился Мишка.
– Отвыкли спать в человеческих условиях, – недремным голосом встрял Федор Евсеич.
Поговорив, мы умолкли с твердым желанием заснуть. Но я слышал, как ворочается Мишка и вздыхает Федор Евсеич. Да шуршит за обоями какое-то крупное насекомое. Да кто-то мягко скачет по чердаку. Да не смолкает далекая брехучая собака. К этой собаке я и решил приспособиться: слушать ее, чем, скажем, считать в уме баранов.
– Давит меня, – громко оповестил Федор Евсеич. – Выпью-ка я женьшеньцу...
– Он, наоборот, возбуждает, – сказал я.
– Это кого как.
– А я покурю, – отозвался Мишка.
Зажгли свет. Почему-то теперь, в три часа ночи, дом уютным не показался. Холодно блестел крашеный пол, выцветшие обои белели мертвенно, кактус в углу скрючился, как спрут. Федор Евсеич принял дозу женьшеня, Мишка покурил, я полистал Арсеньева. Спать никому не хотелось. Не знаю почему, но ко мне пришла какая-то тревога, ничем не объяснимая и никак не понимаемая. Точно уловив ее, Федор Евсеич предположил:
– Может, под домом лежит месторождение вредных ископаемых?
– Каких вредных? – спросил Мишка.
– Газоводородов, которые просачиваются и отравляют нам сон.
– Тогда бы пахло, – вступил я в разговор.
– Или какая гадость лежит, – не унимался Федор Евсеич.
– Что за гадость?
– К примеру, руда, из которой атомные бомбы делают. Знал я одну деревеньку, стоявшую на такой бяке. Там все мужики в пьянство ударились.
– Тогда, Евсеич, у нас под деревнями сплошные бяки, – засмеялся Мишка.
– Ребятки, все-таки надо поспать. Завтра шурфы тяжкие, в крепких галечниках.
Не знаю, как они, но я уснул, вернее, забылся около пяти. Встали мы в семь, в наше обычное время. Два часа сна. Из них что-то ушло на сновидение, в которое, видимо, перешла моя ночная тревога: копаю якобы шурф, вдруг четыре стены зашатались, начали падать, как бы сходиться и давить, я кричу, не о помощи; кричу о том, что так не бывает, не могут обрушиться четыре бока одновременно...
Можно представить, какой выдался рабочий день. Я трижды прыгал в Уссури освежиться. Но дело не шло: лопата скреблась по породе бессильно, лом казался неподъемным, хотелось просто сидеть и сидеть. Мишка все покуривал. Федор Евсеич принял женьшеня, чего во время работы никогда раньше не делал. Кое-как отмаявшись, мы вернулись в Тюхменево.
– Цейлонский не пьем, – решил Мишка.
– Сегодня-то мы будем дрыхнуть без задних ног, – заверил Федор Евсеич.
– А вредные ископаемые под домом? – засмеялся я. Еще бы: ночь не спали, день рыли.
Уснул я так скоро, что не успел застегнуть спального мешка. Может, оттого и проснулся, чтобы застегнуть? В смутном лунном свете, падавшем в окошко, глянул я на часы – спал всего сорок минут. Неужели опять бессонница? Федор Евсеич и Мишка не подавали никаких признаков жизни: не храпели, не дышали и не ворочались. Спят или тоже слушают ночь?
Почему же я проснулся? Видимо, от духоты, поскольку ради чая мы топили плиту. Но форточки открыты. Или не спится от тишины: обычно мы ставили палатку на берегу и привыкли к урчанию быстрой воды.
Не знаю, забылся ли я или уснул, но когда открыл глаза, то увидел Мишку, сидевшего на своей раскладушке и курившего.
– Ты чего? – тихо спросил я.
– Никак не уснуть.
– Едрить твою раскатись, – громко выругался Федор Евсеич. – Не иначе, как под нами вулкан. Где это видано, чтобы три мужика после физической работы не спали вторую ночь?
Он достал волшебный пузырек – в нем никогда не убывало, – выпил своего лекарства и спросил задумчиво:
– Может, под домом что гниет?
– Не пахнет, – устало отозвался Мишка.
– Гниет такое, какое не пахнет, а душу саднит.
– Может, от кактуса? – предположил я.
– Завтра на всякий случай выставим, – решил Федор Евсеич.
Мы еще с часик перебрасывались словами, а потом затихли. Видимо, задремали.
Третий раз я проснулся от звука. Или показалось? В слабом перламутровом свете луны я опять посмотрел на циферблат – три часа двадцать минут. Теперь мне не уснуть до рассвета, потому что после трех засыпаний и просыпаний ничего не остается, как только вяло таращить глаза на белесый потолок. Звук долетел явственно. Слабый, металлический, железо о железо. Шел он не от двери, а из форточки, со двора. Сперва я хотел всех разбудить, но сдержался – мало ли что покажется бессонной ночью. К примеру, я десятки раз слышал за палаткой медвежьи шаги, хрюк кабанов и даже рык тигра, отлично зная, что все это фантазии ночи, леса и воображения.