355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Родионов » Прозрачная женщина (сборник) » Текст книги (страница 4)
Прозрачная женщина (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:31

Текст книги "Прозрачная женщина (сборник)"


Автор книги: Станислав Родионов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Меня жарко злят неумные – нет, негуманные – разговоры о жалости к пьяницам. Не только потому, что болезнь эта добровольно приобретается не за один год разгульной жизни; а потому, что за двадцать лет работы я слишком много видел пьяной жути. Покромсанные трупы, выбитые глаза, выкидыши от ударов ботинок, забитые ногами люди, обезумевшие женщины, дети-заики...

У меня бывали минуты, когда я сомневался, что человек создан по образу и подобию божьему; у меня бывали минуты, когда я кричал, что человек создан по образу и подобию зверя.

– С какой целью проникли в квартиру Анищина? – угрюмо спросил я.

– По дури. Шел лестницей, пнул дверь ногой, а она открымши.

Кажется, я переоценил способности хвастунов к откровенности. Поэтому новый вопрос задал уже с неприязнью.

– Как оказались в этом подъезде?

– Тоже по дури. Дай, думаю, зайду.

– В подъезд зашли случайно, в квартиру случайно... А?

– В жизни всякое бывает.

– Устькакин, я – следователь. Поэтому обязан то, что бывает в жизни, переложить на язык закона.

– Чего?

– Вы задержаны при покушении на квартирную кражу.

Он молчал, но лицо отражало испуганную и неповоротливую мысль: розовые глаза заузились до щелочек, землистая кожа вспотела, синюшные губы поголубели, зеленоватый нос дышал тяжело и неуверенно. Предо мной сидел цветной человек; вернее, разноцветный.

– Еще чего? – проныл он. – Такие приключения со мной уже бывали.

– Не сомневаюсь.

– Дружки мы с Никандрычем.

– Разве? – не поверил я.

– Года два.

– Где же познакомились?

– У ларечка с пивом.

– Иван Никандрович... пил?

– Ни грамма.

– Что же он делал у пивного ларька?

– Подошел и выдал мне странный текст... Мол, человек хороший, к чему пить в антисанитарных условиях, пошли ко мне, угощу по-человечески. Я пошел. Он водочки поставил, консерву. Сам, правда, даже не пригубил.

– Ну и что... дальше?

– Я выпил. Побеседовали про жизнь. Часа три сидели.

– А потом?

– Я уже сам к нему заходил. Встречаем был с радушием и угощением.

– Устькакин, не понимаю... Анищин зазывает первого встречного, да еще от пивного ларька, в свою квартиру. Зачем, почему?

– Человек в норме, вот почему.

– Ага, в законе, – поддакнул я раздраженно. Горькое мое воображение перенеслось из кабинета в бедную квартирку, где еще несколько дней назад жил старик, душимый одиночеством... В городе-то, в котором не один миллион жителей?! Разве на улице, когда живой поток буквально волочит, можно быть одиноким? Разве в магазинной толпе, клокочущей от страстей, нет чувства общения? А в транспорте, когда к людям прижимаешься до уплощения собственного тела, разве нет состояния удивительной близости? А разве радио в квартире разговаривало не с вами? А разве телефонный звонок не создавал ощущения нервной – нет, духовной – связи со всеми в городе? А разве шуршащие за стенками соседи не придут по первому зову? А разве теледиктор не тот человек, который уже пришел?

Я не очень-то верю во всякие телепатии и экстрасенсории; во всяком случае, не верю без доказательств. Но я не сомневаюсь, что каждый человек излучает особую душевную энергию – назовите ее биополем, – которая в городе от миллионов людей сливается в единую нервную дымку. Мы живем в ней и подпитываемся ею, как витаминами. Так можно ли в городе быть одиноким?

– Так зачем же проникли в квартиру?

– Говорят, что удавился. Не верится... Надумал зайти.

Устькакин врал просто так, на всякий случай. Но у меня был вопрос гвоздевой:

– А зачем к вам приходила Сокальская?

Его тяжелый нос задышал, как дырявая пневматика. С лица скатилась та легкая наглость, которой пьяницы компенсируют свою социальную неполноценность:

– Органы все знают...

– Да уж конечно, – подтвердил я.

– Второй раз мы с ней в жизни и свиделись.

– А в первый?

– Тоже у меня. С дерьмом смешала и землю удобрила.

– За что же?

– Никандрыч сделал мне подношение на память. Часы с кукушкой, изготовленные еще при царях. Дорогая вещь. Так евоная дочка, султанша, пришла и заграбастала. Милицией грозилась. Якобы я выманил.

Часы с кукушкой... Те, которые я видел вчера. С веселой птичкой и звоном весеннего морозца.

– Скажите, вот у Анищина был старинный шкаф...

– У султанши. Все у нее до последней вешалки.

– Почему?

– Никандрыч отдал. Тыщ на тридцать.

– Но почему, почему?

– Султанша наперла на него. Ты, говорит, помрешь не сегодня завтра. Пусть эти ценные вещички стоят у меня. Включая холодильник.

– И все-таки, почему отдавал?

– Тайна отцовской любви.

Я понимал тайну отцовской любви – я не мог постигнуть тайны поведения дочери. Иван Никандрович остался, в сущности, без мебели и вещей. И сделался одиноким человеком. Эх, не знал он маленькой тайны обывателя, или мещанина, или, по-современному, – потребителя, который умеет человека заменить резным шкафом. Иван Никандрович искал живую душу, не находил и поэтому стал одиноким. Потребитель ждет вещи, находит и поэтому никогда не бывает одиноким – промышленность-то работает.

– Ложки серебряные уволокла, – вспомнил Устькакин и, встретив мое угрюмое молчание, издал звук, походивший на всхрапывание: – Зубы взяла!

– Как... зубы?

– Никандрыч купил себе золотые пластины на коронки. А султанша говорит, что, мол, ни к чему, в крематории все равно сымут. Он на зубы их так и не поставил, ей отдал.

– Как же так? – спросил я не знаю кого. Но Устькакин ответить взялся:

– Потому что теперь дураков нет.

– В каком смысле?

– А кто теперь дурак? Теперь только курица дура.

– Почему курица?..

– Потому что гребет от себя.

Мои и так порушенные мысли заметались в каком-то хаосе.

Курица гребет под себя, то есть от себя. Она без интеллекта и без чувств, курица-то. Но и ей бывает больно. Больно всему живому. Господи, при чем здесь интеллект, нравственность, сознание, чувства?.. При чем они, если больно всему живому? И Сокальская знавала боль, поэтому, будь она последней дурой и вконец аморальной, понимает, что сделала больно ограбленному и брошенному отцу.

– Султанша мне полсотни дала, – начал сам Устькакин.

– За что?

– Чтобы квартиру папаши посетил.

– Зачем?

– Одну хитрую вещицу поискать, – сказал он значительно. – Никогда не догадаетесь.

– Догадаюсь, Устькакин.

– Думаете, шмотье?

– Дневники.

– Во, органы дают! – задышал он восхищенно.

– Зачем ей дневники?

– Сказала – на память.

Я усмехнулся: Сокальская боялась, что отец записал про свое одиночество, про ограбление дочерью и про унесенные коронки. Но Иван Никандрович даже имени ее не упомянул.

– Почему он решился на самоубийство? – задал я свой главный вопрос.

– А он не решился.

– Как не решился?

Устькакин воровато огляделся, точно надумал извлечь из кармана бутылку и высматривал милиционера:

– Его задушили.

– Кто?

– Султанша.

– Откуда вы знаете?

– Чего тут знать... Если зубы взяла, то и кислород способна перекрыть.

16

Говорят, тайна смерти. Тут нет никакой тайны и быть не может, ибо вселенная вокруг нас вся мертвая. И крохотный комочек с жизнью – Земля. Вот она-то и удивительна. Не тайна смерти, а тайна жизни.

Детишки пошли смышленые. Идет такой, куксится. Я поинтересовался причиной его настроения. А он: «Дедушка, отгадай загадку. Кто такой желтый дьявол?» – «Известно, золото». – «Нет, лимон». – «Почему лимон?» – «Желтый и кислый».

Молодые смотрят на нас, стариков, как на помеху. Иногда думаю, что они и правы, поскольку старость и смерть дело обычное. Какие тут могут быть переживания: пожил, изволь помереть. А иногда думаю, что эти молодые не только не правы, но и подлецы, поскольку меряют человека законами химии, то есть законами нашего времени, законами нашего тела. Телу-то помирать пора, но человек есть дух, и этот дух со смертушкой никогда не смирится и будет хотеть жить вечно.

Говорят, что счастливые часов не наблюдают. А зря. Такие редкие часы очень даже стоит наблюдать. Легкомысленные они, эти счастливые.

На смерть ропщу. А не будь смерти, время бы остановилось. Выходит, что смерть есть как бы дитя времени; вроде его приметных вешек. Живи, скажем, люди вечно, то как узнать, какой на дворе год?

Вопросы, вечно терзающие человечество, останутся неотгаданными. Ибо ответы на них ищут люди весьма молодые. Их могли бы решить старики, но им это уже не интересно.

Жалуемся, что мало живем... А как же бабочка-поденка о трех хвостах и с прозрачными крылышками? Три дня всего и живет. Да и что за жизнь, коли не ест, поскольку даже рта не имеет, а вместо желудка воздушный пузырь.

Книгами, фильмами, разными передачами интересоваться скоро не буду вовсе. От обиды. Потому что в этих фильмах и передачах жизнью стариков тоже не интересуются вовсе.

Человеку все подвластно. Образование может получить, работу выбрать, мебель купить, в кино пойти, в космос полететь. Все можно, коли сильно захотеть. А вот времени ему отпущено отрезок от сих до сих: как хочешь бейся, а уложись.

Тяжело и опасно, а хочется. Я про баню. Даже рискнул заглянуть в парилку. Темечко печет, а шапочки нет. Поэтому взял шарфик и маковку прикрыл. И тут же от мужика приобрел замечание: «Ты бы еще цыганскую шаль накинул...»

Что касается смысла жизни, то он весь в пословице: жизнь сказка, а смерть развязка. Понимай так: хороша жизнь, да умирать надо.

Кто меня сможет понять? Лишь подобный старик. А стариков-то моих лет с каждым годом убывает. Страшно, убывают люди, способные тебя понять и по-сочувствовть...

Нынче говорят о социальной справедливости. Поучились бы у японцев. У них на заводах старикам платят так же, как и молодым. И в этом есть большая человечность. Иначе бы что вышло: отдавал все силы – был нужен, а выдохся, то и катись?

Есть одиночество понятное. Скажем, в лесу, в заброшенной избе, на льдине, в конце концов, в могиле. А есть одиночество жуткое: в квартире, посреди людного города.

Свободным я стал в старости необыкновенно и с каждым годом делаюсь все свободнее. Ни суеты, ни режима, ни гостей, ни условностей... Ни мне ничего не нужно, ни я никому не нужен. А вскорости стану еще свободнее, поскольку освобожусь и от жизни.

17

Сокальская пришла ровно в три. Я, как это делал добрых двадцать лет, расстелил перед собой бланк протокола допроса. Но она, оставшись стоять посреди кабинетика, спросила голосом давно курившего прокурора:

– Вчера вломились в мою квартиру вы?

– Меня впустил ваш муж.

– Вы его запугали!

– Такого-то дядю?

– Выдали себя за социолога!

– А следователь всегда социолог...

– Вы грозились обворовать квартиру!

– Неужели?

– Сказали, что заберете шкаф!

– Его же не поднять.

– Я немедленно подам жалобу прокурору.

Разыгрывала благородное возмущение? Но тогда слишком натурально. Белые щеки – те, которые от висков, – розовели на глазах, отчего лицо стало похожим на гигантский бутон; бриллиантовые сережки дрожали с подземным предостережением; широкие плечи, еще укрепленные накладными, привстали и накренились в мою сторону, как у раздраженного орла... Если этот гнев естественный, то я ничего не понимаю – ведь его может питать только уверенность в своей правоте. Неужели Сокальскую настолько заколодило в ненависти к отцу? Или же она, как говорится, «гнала волну» привычно, будто общалась с сотрудниками? Или время меняет людей так, что в пятьдесят за ними уже не поспеваешь? Я не только сделать – слова сказать не могу без убежденности; если привлекаю человека по уголовной статье, то не только потому, что он преступил закон, а и потому, что совершил подлость. Я могу нарушить форму, но не суть; скажем, поступить неэтично и назвать человека дураком, но уж дурак он будет точно, штампованный.

– Шкаф-то не ваш, – сообщил я мирно.

– То есть как не мой?

– Гражданина Анищина.

– С чего вы взяли? – задала она крайне легкий для меня вопрос.

– Есть свидетели.

– Какое вам дело до моих с отцом гражданских правоотношений?

Этот вопрос был точен: Анищин наверняка ей все дарил, да и теперь она стала единственной наследницей. Но у меня тоже был охлаждающий вопрос. Я задал его, несколько сгустив юридические краски:

– Гражданка Сокальская, с какой целью вы подстрекнули тунеядца Устькакина совершить кражу из квартиры покойного Анищина?

Она замешкалась, опадая своими орлиными плечами. Я не дал передыху:

– Почему вы стали наводчицей?

Сокальская вздохнула и села к столу. Успокоились прозрачные камешки сережек, и ушла краска со щек. Бутон как бы не распустился, что и требовалось.

– Хотела взять дневники отца на память.

– Отчего не пришли ко мне?

– Постеснялась, – через силу выдавила она.

– Обобрать и бросить старика вы не постеснялись, – сказал я то, ради чего, в сущности, ее и вызвал.

– Какое вы имеете право это говорить?

– Правда в праве не нуждается.

– Вы же ничего о нем не знаете!

– Хорошо, расскажите, – согласился я, хотя прочел дневники старика, и поэтому знал о нем главное, а значит, и все.

– Отец опустился до неприличия.

– В чем это выражалось?

– В небрежности одежды. Выбросил галстук в мусоропровод. Видите ли, это пустяки, хотя носил всю жизнь. Есть начал что попало. Ему что банка крабов, что чугун картошки. Как-то давно, когда еще ходили к нему, приготовила кофе по-швейцарски. Порадовать папочку. Вы, конечно, пили кофе по-швейцарски?

– Нет, я пью по-турецки.

– На горячий черный кофе кладется сверху яйцо, взбитое с сахаром и коньяком. Что же он сделал? Вынес это кофе на лестницу и отдал кошке.

– Она выпила? – заинтересовался я.

– Нет. Как-то пришла к отцу, а у него глаза круглые... Говорит, что по комнате что-то летает. Причем сквозь стены. Оказалось, летает время. И якобы его волочит за собой. А как он меня опозорил перед гостями? Привел какого-то мужичка и объявляет: «Дочь, принимай, я привел гомика». Гости оцепенели. Оказалось, что его знакомый приехал из Гомеля. А муж давно перестал с ним разговаривать... Муж работает заместителем директора по режиму на секретном предприятии. Что же мой папаша ему выдал? Говорит, в то место, которое тщательно охраняют от врагов, свободно проходят дураки. Муж, конечно, от таких намеков обиделся. Еще что... Отец перестал со многими знаться, завел этого дурацкого Устькакина... Разве не опустился?

Сокальская не ждала ответа, уверенная в его однозначности. Я и не ответил.

Нет, Анищин не опустился. Он стал свободнее, отбросив кучу предрассудков и условностей; он стал мудрей, познав тщету пустяков. Мне и самому иногда кажется, что восемьдесят процентов времени уходит на ерунду. Значит, старею.

– А мне Иван Никандрович показался добрым...

– Почему?

– Хотя бы потому, что был одинок.

– Какая связь? – она пожала крылатыми плечами.

– Одинокий человек не ощущает прилива сил от других людей.

Сокальская смотрела на меня непонимающе, а значит, и подозрительно. Конечно, зря пустился в рассуждения про одиночество, а ведь еще хотел сказать, что именно поэтому деревенские люди добрее городских, и, видимо, поэтому злоумышленников сажают в одиночку – чтобы подобрели.

– Такой-сякой... Однако имуществом его вы не побрезговали.

– Он сам отдавал.

– Взять – взяли, а старика бросили?

Я поймал себя на том, что пробую заглянуть ей в рот: нет ли там золотых коронок отца? Но Сокальская свои гортанные слова как-то выталкивала, не слишком разжимая губы.

– Знаете, отец был занят только работой и мало что мне в жизни дал.

Я глянул на нее со свежим любопытством. Крупная, как говорится, женщина в теле. Отменный цвет лица. Импортный плечистый костюм из хорошей шерсти. Бриллиантики в ушах. И, по-моему, запах французских духов «Мажи нуар», что значит «Черная магия».

– Мебелишку-то дорогую он вам дал, – усмехнулся я.

– Только что.

– А бриллианты?

– Сама купила.

– На какие деньги?

– Продала кое-какие золотые безделушки.

– Уж не коронки ли Ивана Никандровича?

– Что вы слушаете всяких пьяниц!..

Сокальская опять покраснела: первый раз от злости, теперь от стыда. Но это меня не остановило.

– А квартира разве ваша?

– Конечно, моя.

– Кто вам ее дал?

– В свое время мы разменяли нашу большую.

– Но большую-то получил Иван Никандрович.

– Я тогда была ребенком, на меня тоже метры выделили.

– Оно конечно, но квартиру все-таки дали Ивану Никандровичу за его труды. Теперь возьмем образование... Разве не отец его вам дал?

– Государство.

– Верно, а кормил-одевал разве не отец? А на «Прибор» разве тоже не отец устроил?

– Устроилась бы в другое место.

– Здоровье у вас хорошее?

– Отменное.

– Спортом занимаетесь?

– Нет.

– А телевизор много смотрите?

– Вечерами. К чему эти вопросы?

Эти вопросы были ни к чему; в сущности, у следователя к дочери самоубийцы должен быть один главный вопрос – почему отец покончил с собой? Но ответ я знал и без нее.

– Спортом не занимаетесь, физически не работаете, а здоровье хорошее. Значит, и здоровье получено от отца и предков. А вы его только проматываете у телевизора.

– Что вы со мной говорите, как с девчонкой? Все-таки я старший экономист, выполняю ответственную работу и считаюсь хорошим специалистом.

Я и не сомневался, ибо откуда же спесь? Слово «самомнение» мне кажется весьма приблизительным: людей, которые ни с того ни с сего высокого о себе мнения, почти не существует. Самомнение есть не что иное, как мнение других об этом человеке, теперь ставшее его мнением. Видимо, начальство числило Сокальскую в исполнительных и дельных работниках, что давало ей основание числить себя в хороших людях.

Когда-нибудь – на пенсии, разумеется, – напишу оригинальную статью под названием «Квалификация, как причина спесивости». Я докажу, что, став хорошим специалистом, недалекий человек уже смотрит на мир свысока; уже ничему не учится, а уже поучает; достигнув чего-то в одной области, он уже судит обо всех других областях...

Квалификация вместо ума, нравственности, а иногда и совести.

– Неужели вам не жалко отца? – спросил я на всякий случай.

– Последнее время мы не общались, – ответила Сокальская и, спохватившись, добавила: – Жалко, конечно...

Хорошо, у меня она отговорится. Анищина похоронит. Знакомым и сослуживцам объяснит, каким плохим был отец. Ну, а потом-то, когда останется наедине с отцовскими вещами, с той же звонкой кукушкой? Как она будет разбираться со своей совестью? Сокальская еще не знает, что самые невыгодные сделки – с совестью.

– Почему ваш отец покончил с собой? – задал я следственный вопрос.

– Не знаю.

– А я знаю – вы убили его.

– Старческий маразм убил его! – рубанула она, не спросив, чем убила и как, потому что знала это.

Образовалась такая пауза, когда мы молча смотрели друг на друга; не знаю, какой был взгляд у меня, но в ее глазах я видел оголтелое превосходство и толику презрения – так дураки смотрят на душевнобольных и уродов. С чего бы такой взгляд? Ну да, она победила... Потому что девять из десяти подписались бы под ее словами о старческом маразме; потому что мыслящий банально всегда сильнее мыслящего самостоятельно; потому что Сокальскую подпитывало психическое поле всех ненавистников старости, идущих за окном моего кабинетика.

18

У старых и молодых мысли до того разные, что почти противоположные. Взять хотя бы трудности. Мы, старые, говорим, что трудности надо преодолевать. Молодые говорят: зачем их преодолевать, когда их надо уничтожать, чтобы и в помине не было. Кто же прав? А никто. С одной стороны, надо, чтобы трудностей не было, а с другой – они всегда будут.

Кто откровенен, так это уголовники. На своем нечеловеческом жаргоне стариков они зовут просто – плесень.

Люди печалятся об ушедшей молодости... Не чудаки ли? Ты смотри, как бы вся жизнь не ушла, ибо подобна она международному экспрессу, который шпарит без остановок.

У человека жизнь проходит дважды. Сперва земная, натуральная. А потом она же еще раз, повторно, в воспоминаниях.

Печаль всегда будет на земле, потому что есть смерть.

От скудости впечатлений заговариваю с молодыми людьми. Конечно, с теми, которые не гордого вида. Сегодня приметил, как простоволосый парнишка кушает у ларька пирожок с мясом. Спрашиваю ненавязчиво: «Кто ты есть, молодой человек?» – «В каком смысле?» – «Ну, хотя бы, кем работаешь?» – «Оператором». – «Кино, значит, любишь?» – «Очень». – «Устаешь?» – «Конечно». – «По городам и весям разъезжаешь?» – «Мало». – «С артистами знаком?» – «Нет». – «Ни с одним?» – «А почему я должен быть с ними знаком?» – «Ты же кинооператор». – «Я оператор машинного доения...»

Больше всего у меня мыслей про одиночество.

Говорят, что старики отстают от своего времени, которое уходит вперед... А не наоборот ли, не уходят ли старики с каждым днем вперед? Они все испытали, все пережили и все передумали. А молодежи все это еще предстоит. Так кто же впереди и кто сзади?

Мне семьдесят, давно живу в одиночестве... А ведь все время на что-то надеюсь. Кажется, что это одиночество всего лишь дикий сон. Вот откроется дверь, войдет Полина и ввалятся люди, с коими вместе работал...

Сколько человек живет? Это смотря как считать. Допустим, в среднем лет семьдесят. Но ведь жизнью можно назвать ту, которая прошла в здравом сознании. Тогда детство, юность и раннюю молодость до тридцати выбрасывай смело, ибо зачастую они глупы, мелочны и безалаберны. После шестидесяти тоже отбрось, потому что болезни пойдут и немощи. Сколько там осталось? Лет тридцать. Всего-то сознательной жизни.

В старые времена в стране Японии старых и немощных отправляли умирать на вершину какой-то там горы. У нас на этот счет ничего подобного; у нас стариков оставляют умирать в деревне.

Ее слова я долго не мог взять в толк. Говорила о праве на свободу, о каких-то ощущениях, о каком-то сообществе пожилых людей... В конце концов, меня, старого дурня, осенило. Сообщество пожилых людей, говоря проще, есть богадельня. Господи, если помирать, то в родных стенах, где прожил столько лет и которые видели Полину…

Время хотят остановить влюбленные и счастливые. А несчастные? Как они молят бога, чтобы оно поторопилось и пронесло их беды...

19

Следствие по факту смерти Ивана Никандровича Анищина было закончено: люди допрошены, акт вскрытия трупа получен, и мотив самоубийства найден. Впрочем, мотив искать и не пришлось – он кричал каждой строчкой дневника. Мне оставалось вынести постановление о прекращении уголовного дела за отсутствием события преступления. Но я тянул время.

Сперва мое злобное сознание – иначе его сейчас и не назовешь – подумывало, как бы привлечь Сокальскую к уголовной ответственности за доведение до самоубийства. Но в таких случаях закон предусматривал служебную или иную зависимость. Иван Никандрович от дочери не зависел, получал хорошую пенсию и в уходе не нуждался.

Тогда я надумал внести представление на имя директора объединения «Прибор» об аморальном поведении старшего экономиста Сокальской. И пока я его сочинял, меня не покидала мысль: законно ли и представление-то? Уголовно-процессуальный кодекс обязывал вносить представление об обстоятельствах, способствующих совершению преступления. Здесь преступления не было. Законно ли уведомлять директора о том, что под его началом работает плохой человек?

Моему второму сознанию удалось глянуть на себя со стороны, из космоса: в большом городе, в каменном здании, в официальном кабинете сидит мужик пятидесяти лет и думает, какую бы гадость сделать женщине. Он бы не думал, кабы верил в свою теорию равенства человеческих судеб.

Моя ли это теория? Бывает, что давно читанное и позабытое всплывает в памяти самостоятельным островком, передумывается заново и делается тоже твоим, собственным. Равенство человеческих судеб...

Один работает директором, имеет почет и деньги, а второй вкалывает у станка; зато первый расплачивается нервами. Один разъезжает на собственном автомобиле, второй ходит пешком; зато второй укрепляет здоровье. Один живет в городе, пользуясь благами цивилизации, а второй живет в деревне; зато второй дышит свежим воздухом и видит закаты. Один ест икру, второй ест картошку с подсолнечным маслом; зато простая пища полезнее. У одного жена красавица, у второго – простушка; зато у простушки золотое сердце. Вон за окошком уселась ворона... Какое может быть сравнение, например, меня с вороной? У меня, слава богу, интеллект. Но ворона живет дольше человека, прыгает по травке, получает беззаботное удовольствие от жучков – и плевала она на мой интеллект.

Справедливое равенство судеб... Но Анищин погиб, и никакая справедливость ему уже не поможет. Оставалась месть, оставалось возмездие. Следователь – тот же судья; только срок не дает.

Есть люди, считающие месть чувством низменным. Им хорошо, этим людям, потому что отмщение – наказание за содеянное – они всего лишь перекладывают на других. Простить можно только человеку, осознавшему содеянное. Иначе прощение станет издевательством над истиной и справедливостью.

Машинистка отпечатала представление на прокурорском бланке. Далее следовало отдать это в канцелярию для отправки почтой. Я задумался: если бумага даже дойдет благополучно, то директор скорее всего наложит резолюцию и спустит ее заму, тот передаст в профком, а там... Сколько раз бывало, что тот, кого я расписывал в официальном документе, об этом даже и не узнавал?

Прокуратурская машина стояла у подъезда. Это и надоумило меня отвезти представление на «Прибор» и лично вручить директору...

Через полчаса я вошел в приемную. Деревянные полированные поверхности, цветной телевизор, секретарша, одной рукой державшая чашечку кофе, второй нажимавшая какие-то клавиши, – все это отрезвило меня. Приезд, бумага в портфеле и даже самоубийство Анищина сразу показались незначительным эпизодом в потоке жизни, вроде того коробка спичек, который ставится для масштаба с чем-нибудь крупным. Но я подошел к секретарше, уже преодолевая заградительную силу ее взгляда.

– Мне бы к директору...

– Вам назначено?

– Нет.

– Он занят, – сказала она так, словно он умер и ни за что не воскреснет.

Видимо, с портфелем и шапкой в руке – из меха тюленя – я походил на толкача, приехавшего за приборами, фондами или какими-нибудь неликвидами. Вздохнув, я полез за удостоверением, которое предъявлять не люблю, – точно мандат на привилегии. Секретарша рассмотрела его с любопытством, после чего глаза ее поголубели, а синевато-перламутровые губы улыбнулись мне почти женственно.

– У него совещание по соцкультбыту.

– Подожду...

Я сел в кресло у телевизора. Прав Анищин: нельзя человеку жить долго, ибо повторяемость событий начинает утомлять. По-моему, все мои пятьдесят лет говорят о жилищной проблеме и плохих дорогах, овощах и мясе, соцкультбыте и услугах. Меня удивляет не то, что всего этого так и не появляется, а удивляет наивная вера людей в пришествие всеобщего благоденствия, стоит расстелиться достатку в автомобилях, квадратных метрах, модной обуви и обильных услугах. Дело о самоубийстве Анишина подтверждало это: и он был хорошо обеспечен, и дочь, а счастья не было. Пожалуй, я не совсем точно сложил свою мысль: меня раздражает подмена вечных истин – счастья, смысла жизни, добра, горя – соцкультбытом и окладами.

– Сейчас спрошу, – сказала вдруг секретарша и, допив залпом кофе, грациозно исчезла за чернокожей дверью.

Я ждал ее возвращения, но вместе с ней из-за чернокожей двери разгоряченно появился мужчина лет сорока, подошел ко мне и сел рядом в кресло:

– Пусть без меня поговорят... Слушаю вас!

Я достал из портфеля бумагу. Он прочел ее с той же разгоряченной энергией, с которой и вышел из кабинета.

– А с виду баба приятная, – изумился директор.

– По-моему, Сокальская и с виду спесива.

– Про эти... про зубы... верно?

– Она и не отрицает.

– А чего вы от нас хотите?

– Общественного обсуждения.

– В форме чего?

– Например, провести собрание.

Директор задумался. Две крылатые складки от носа к уголкам рта сразу состарили его лицо, и на сорок оно уже не выглядело.

– Плана не даем, на хозрасчет толком не перейти... А тут мораль.

– И план, и хозрасчет в конечном счете зависят от морали.

– Мы пьянство-то не можем побороть.

– Потому что не боретесь.

– Как? Вот у нас главный механик, отменный организатор и рукодел, а потихоньку употребляет. Что прикажете делать?

– Высказать ему презрение.

– Каким образом?

– Для начала не подавайте руки.

– И он перестанет пить?

– Он задумается.

За чернокожей дверью расшумелись. Директор недовольно кивнул в ее сторону, словно участники совещания видели сквозь стены. Он кивал секретарше, которая понятливо заспешила в его кабинет, – шумок утих.

– Допустим, собрание... И что скажем? Покончил с собой на почве голода?

– Нет.

– От болезней?

– Нет.

– От старости, что ли?

– Сокальская его убила.

– Но ведь не убила.

– Я приду на собрание и докажу, что убила.

– Чем убила, как?

– Убила одиночеством.

– Ну, для общего собрания это слишком тонко.

– Сокальская ограбила и бросила старика.

Директор поднялся. Я видел, что его мысли уже полетели туда, за чернокожую дверь. По крайней мере, крылатые складки на лице разгладились, отчего оно вновь стало энергичным и сорокалетним. Да он еще улыбнулся.

– Пусть решает наша общественность. Лично я руки ей подавать не намерен. – И, прекращая все дальнейшие разговоры, директор заткнул мне рот элегантно: – Верочка, надеюсь, вы предложите гостю чашечку кофе?

20

Кто проверит, правду старики говорят про былое житье или неправду? Свидетелей-то нет, все почти померли.

Смотрю по телевизору. Народную артистку спрашивают на концерте, что бы она сделала, приди к ней на квартиру неожиданный Дед Мороз. Она интересуется: «А молодой?» Сама же и уточнила: «Конечно, молодой, зачем же старый?» Публика захлопала. А гулче всех хлопали старики, те самые, которых народная артистка не пустила бы в свою квартиру.

Говорят, что смысл жизни никому не известен. Как это никому, когда мне известен. В счастье весь и смысл. Если человек родился, то у него нет иного выхода, как быть счастливым.

Сегодня мне парень жаловался, что ему надоело выносить гробы. В доме стариков умирает многовато, а поскольку гроб о четырех углах, то и требуется четверо мужичков. А старики-то одинокие, брошенные. Вот его и просят то к моргу подъехать, то к церкви.

Молодой человек, под носом машины проскочивший, на мое замечание об опасности похвастал: «Я, папаша, смелый и мужественный...» Пришлось ему ответить: «Побереги мужество для старости».

Мы говорим: «Бог накажет...» Что имеем в виду? Да время, только время.

Разговоры у меня выходят, разговоры... Старикан, еще постарше меня, сказал: «После нас останется один только прах». – «И его, дорогой, не останется». – «А что же останется?» – «Химические элементы».

Ученые занимаются долголетием. Чем черт не шутит: возьмут да и продлят жизнь, скажем, лет на сто. Мне даже страшно сделалось... Еще мне сто лет сидеть одному?

Когда выпадет какая-нибудь радость, какая-нибудь счастливая минута, я тихо спрашиваю: «Что, последняя?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю