Текст книги "Болтливая служанка. Приговорённый умирает в пять. Я убил призрака"
Автор книги: Станислас-Андре Стееман
Соавторы: Фред Кассак,Жан-Франсуа Коатмер
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Жоржетта и пылесос, оба застигнутые врасплох в своем сонном передвижении, враз остановились. Пылесос умолк, а Жоржетта воскликнула:
– Это ему-то? Не на что?! Будьте покойны, он в состоянии обеспечить ей самый что ни на есть надлежащий уход! Книги приносят ему достаточно!
– Так он пишет книги?
– Да еще какие! Жития святых.
– Каких святых?
– Да всех. В алфавитном порядке. Сейчас у него на очереди святой Афанасий.
– Пока он доберется до святого Януария, безработица ему не грозит!
– Уж это да! Книжки раскупают хорошо!
– Я с удовольствием прочитала бы одну. Под каким именем он публикуется?
– Сиберг.
– Это его настоящее имя или псевдоним?
– Жан Сиберг[22]22
Имя героя пишется, а фамилия произносится так же, как у известной киноактрисы Джин Сиберг
[Закрыть]? Настоящее.
– Несколько лет тому назад, – промолвила Франсуаза, подняв глаза к потолку, – знавала я одного Сиберга – он жил на улице Раймона Кено в семнадцатом округе. Было бы забавно, если бы…
– Да нет, это наверняка другой: мой господин Сиберг живет в восьмом округе, на улице Жака Перре.
«Жан Сиберг, улица Жака Перре», – повторила про себя Франсуаза под возмущенное шиканье своей совести.
3Битых полчаса она кружила по кварталу, пытаясь найти место для парковки и убедить свою совесть, что сейчас не до хороших манер. Одно место нашлось, и она заняла его. Голос же совести, позволивший себе недопустимые выражения, она, выходя из машины, втихую удушила.
Ей нужен был номер 3. Это оказался зажиточный дом без консьержки. В вестибюле – большой щит с кнопками, интерфонами и табличками с указанием этажей и фамилий жильцов. Франсуаза решительно нажала кнопку «Сиберг». Тишина, потом прокашлял оцарапанный от прохождения по интерфонной цепи голос:
– Вам кого?
– Господин Жан Сиберг?
Молчание. Потом голос, прокашлявшись, нехотя признал, что это он самый.
– Дорогой мэтр, – начала Франсуаза елейным, дрожащим от робости голосом, – простите, что я вас побеспокоила. Но я одна из ваших верных читательниц из провинции, и, оказавшись проездом в Париже, я бы очень хотела, чтобы вы надписали мне одно из ваших творений…
Последовало явственно различимое замешательство интерфонного абонента, у которого, должно быть, нечасто в столь ранний утренний час так изысканно просили дарственную надпись. Наконец, очередное, уже смягчившееся, прокашливание:
– Поднимайтесь, будьте любезны. Я жду вас.
В лифте у Франсуазы свело живот, потом начались колики: страх артиста перед выходом на сцену. Хорошо еще отец, служивший прокурором до, во время и после Освобождения, научил ее владеть собой при любых обстоятельствах. Итак, овладев собой, она толкнула приоткрытую дверь.
– Заходите. Жан Сиберг – это я.
Он оказался длинным, с длинной шеей и длинным носом. Его волосы чудного охряного цвета явно попахивали ежемесячной окраской. От гладкого розового лица веяло регулярным, раз в пять лет, подтягиванием кожи. Франсуаза предпочла бы физиономию куда менее симпатичную. Это облегчило бы ей задачу. Но, как говаривал ее отец-прокурор, надо уметь довольствоваться наличными головами.
– Анн-Мари Пажине, из Шартра, – представилась она, глядя на него с робким обожанием засидевшейся в девах провинциалки. – Еще раз простите меня, мэтр, за мою назой…
Взмахом длинной руки с удлиненной кистью он прервал ее – дескать, не стоит – и провел в небольшую, уютно обставленную гостиную-библиотеку, где усадил в глубокое кресло, сам же устроился в другом, низком и широком.
На нем были туфли из оливковой замши, брюки из бежевого вельвета, оливковая рубашка с распахнутым воротом и шейный платок из бежевого шелка.
– Итак, мадемуазель Пажине, вы читаете мои книги?
– Ах! – воскликнула Франсуаза, – ваше житие святого Адольфа! А святого Александра! Я читаю обычно на сон грядущий. Так вот, над вашими книгами я бодрствовала до двух часов ночи: начав очередную, я уже не могла от нее оторваться, не дочитав до конца…
– Это высшая похвала, – важно молвил Сиберг, – какую только может услышать автор.
Он вытянул свои длинные ноги, чтобы комфортнее насладиться продолжением беседы. Носки у него были оливковые.
– Ах, – продолжала Франсуаза, – это половодье цитат! Эта скрупулезность в деталях! И это чувство интриги! Взять хотя бы главу, где Александр намеревается отлучить от церкви Ария во время заседания синода, или же ту, где он пытается созвать Никейский собор! С замиранием сердца гадаешь, удастся ему это или нет! А когда ему это удается – сумеет ли он разгромить арианство. До последнего момента напряжение не спадает, а потом вдруг бац – и неожиданная развязка! Просто чудо!..
По пути Франсуаза приобрела два произведения Сиберга в специализированной книжной лавке на бульваре Даниэль-Ропса и пробежала по диагонали несколько глав. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы убедиться, что уровень написанного значительно уступает любому телевизионному сериалу. Но в данных обстоятельствах Франсуаза сочла целесообразным сначала окурить этого жизнеописателя святых фимиамом лести.
Каковой принимался благожелательно, с запрокинутой назад головой, с полузакрытыми глазами, с поглаживанием длинным пальцем одной стороны длинного носа.
– Ах, – щебетала Франсуаза, – а ваш стиль! Такой строгий, без излишеств, так привольно текущая речь…
– Видите ли, милое дитя, – возвестил Сиберг, – подобное впечатление легкости достигается тяжким трудом…
– Вот-вот, – жадно подхватила Франсуаза, – расскажите о вашем писательском труде.
Он пустился в объяснения, не заставляя себя упрашивать: каждый параграф он записывает красной шариковой ручкой и по мере готовности перепечатывает на машинке к: зеленой красящей лентой. Когда он пишет, ему необходимо сосать мятные пастилки – ими он запасается всякий раз перед тем, как засесть за новую книгу, и перед началом рабочего дня заполняет фаянсовую плошечку, которая стоит на его письменном столе – достаточно протянуть руку. Если его гостья желает, он готов ей ее показать.
– Боюсь злоупотребить, – сказала Франсуаза. – Время знаменитого писателя ценится, должно быть, на вес золота.
– О, если б я был знаменит… – скромно отозвался Сиберг. И завел пространное повествование о муках творчества и о проблемах писательства.
– Таким образом, я отказываюсь от всяких красот стиля, – заключил он. – От всего, что может отдавать «литературщиной», понимаете? Я терпеть не могу затейливых фраз и, если таковая по недоразумению вдруг выходит из-под моего пера, вычеркиваю ее тотчас же и без-жа-лост-но. И используемый мною лексикон не превышает двух тысяч слов: надо, чтобы тебя понимали все.
Франсуаза горячо и искренне заверила писателя, что стиль его действительно не портят никакие красоты, что она не обнаружила в его сочинениях ни одной мало-мальски затейливой фразы и что используемый им лексикон – из числа самых скудных в современной литературе.
Польщенный, Сиберг принялся подробно рассказывать о том, как писатель сидит один на один с чистым листом бумаги. Франсуаза с облегчением констатировала, что он и впрямь зануда из зануд и скоро ее терпение истощится достаточно для того, чтобы она вытащила припасенную бомбу. Пока он переводил дух, она спросила:
– А что вы готовите для нас сейчас, мэтр?
– Я заканчиваю житие святого Афанасия.
– Святого Афанасия! Как интересно!
– Вы знаете Афанасия?
– Не очень близко, – ответила Франсуаза и поспешно добавила: – Но только ничего не рассказывайте! Мне интереснее будет читать.
– Подобная любезность заслуживает вознаграждения, – заявил Сиберг.
Он вывинтился из своего кресла, оставив Франсуазу недоумевать в своем. Дабы придать себе храбрости, она принялась вспоминать, каким образом впервые взялся за нее так называемый Юбло, приступая к делу. Как бы ни был ненавистен ей этот Гнус, ему не откажешь во владении эффектной методикой, каковую следует перенять и применить в данном случае, с учетом особенностей характера пациента.
А вот и пациент – вернулся с тремя образчиками своих творений и позолоченной шариковой ручкой:
– Вы пришли за одной дарственной надписью, а получите от меня целых три.
– Мне, право, неловко, – сказала Франсуаза.
– Вдобавок я надпишу их той самой ручкой, которой пишу обычно первые строки.
– О! – только и произнесла Франсуаза, как бы давая понять, что переполняющая ее признательность до того безмерна, что не может быть выражена средствами двухтысячесловного лексикона.
Он попросил ее повторить по буквам свою фамилию, снова уселся в кресло и принялся надписывать книги – с таким видом, будто намазывал маслом бутерброды.
– Вот! – сказал он, протягивая Франсуазе жития святой Агнессы, святого Анатолия и святого Ансельма.
Она взяла наугад «Житие святой Агнессы», испещренное на форзаце длинными красными строчками:
«Мадемуазель Анн-Мари Пажине, верной и очаровательной читательнице из Шартра, это образцовое житие юной девы из Салерно, в надежде на то, что оно заинтересует ее так же, как и предыдущие мои сочинения, и что ее молодость сумеет почерпнуть в нем добрую надежду, мужество, доверие и веру. В память об ее посещении скромного труженика Пера, с сердечной признательностью – Автор».
Треть страницы занимала подпись с заглавносимволическим большим «С».
– Очень любезно с вашей стороны, мэтр, я поистине счастлива, что смогла наконец увидеть вас воочию, после того как долго пыталась составить о вас представление по вашим книгам. Ведь не секрет, что когда обнаруживаешь за художником человека, тебя частенько постигает разочарование! Я слышала, что сладкоречивый Расин был отъявленным негодяем, а Виктор Гюго совсем незадолго до своих всенародных похорон играл со своими служаночками в шаловливого дедушку…
Неуверенно покосившись круглым глазом, труженик Пера запрокинул голову и, поглаживая ноздри, изрек:
– Дитя мое, надобно понимать, что о художнике не всегда следует судить в соответствии с теми же моральными критериями, что и…
– Согласитесь, мэтр, вот так вдруг узнать, что кроткий Верлен запойно пил и развратничал с Рембо, а эстет Оскар Уайльд приставал к молоденьким докерам в Лондонском порту, – нешуточная встряска для чистой девушки, воспитанной под сенью одной из главных святынь христианства[23]23
Шартр славится своим готическим собором постройки XII–XIII веков, Нотр-Дам.
[Закрыть]!
– Разумеется… – проблеял мэтр, чувствуя себя все неуютнее.
– Это все равно как если бы она узнала, что вы, к примеру – в промежутке между двумя житиями – развелись, чтобы с большим удобством принимать у себя несовершеннолетних котиков.
Жан Сиберг потек. Впечатляющее зрелище: точно так же выглядел бы упырь, зажатый между распятием и долькой чеснока. Длинное тело скрючилось в кресле, длинный нос удлинился еще больше, длинная шея втянулась в грудную клетку, а челюсть, отвалившись, уперлась в ключицы. И из этой бесформенной груды раздалось кваканье, исполненное слабосильного возмущения и сильнейшей паники:
– Ка-ак?.. Ка-ак?.. Ка-ак?..
Франсуаза созерцала творение рук своих, обуреваемая смешанным чувством безмерного отвращения к своему дурному поступку и живейшего облегчения от того, что попала в яблочко.
На какой-то миг отвращение возобладало над облегчением, и она едва не бросила свою затею. Но полураспавшийся остов ее жертвы напомнил ей о питекантропе и о завтрашней встрече с Гнусом. Если она не принесет ему денег… Перед нею возникло апокалипсическое видение: ее Жорж, ошеломленный коварным анонимным письмом, предпринимает поиски и обнаруживает в розовом стенном шкафу скелет балетомана.
Нет, надо идти до конца: взялся за гуж – не говори, что не дюж, а доход не бывает без хлопот.
Она залилась краской, но выдержала дикий взгляд скорчившегося и с небрежным видом принялась листать «Житие святого Ансельма».
– Разумеется, те времена, когда развод подвергался суровому осуждению, а растлителей маленьких мальчиков вздергивали на дыбу, слава Богу, миновали. У нашего общества в целом взгляды широкие. Я повторяю: «в целом», поскольку, к сожалению, похоже, что в глазах отдельных лиц – в частности, отдельных престарелых, отличающихся религиозной нетерпимостью и стойкими предрассудками, – былые табу по-прежнему нерушимы. И если такая вот консервативная личность оказывается родной матерью разведенного и растлителя, если она считает своего сына примерным семьянином и наделяет его нравами столь же непорочными, сколь и у его жизнеописуемых, то внезапное прозрение может нанести такой удар…
Изжелта-синий Сиберг выпрыгнул из кресла и вырвал житие Ансельма из удушающих объятий гадюки, пригретой на его чересчур доверчивой груди.
– Отдайте мне это! – глухо проквакал он. – Что… Как… Чего вы добиваетесь?
– А вы не догадываетесь? – охрипшим от стыда голосом проговорила гадюка.
– Вы омерзительная маленькая…
– Вопрос не в этом. Вопрос в том, что, если ваша уважаемая матушка…
– Оставьте маму в покое!
Восклицание любящего сына повергло Франсуазу в смятение, и совесть чуть не погнала ее на попятный. Но она сказала себе: «Это ради Жоржа», – и с пылающими щеками и со струйками пота между лопаток, стараясь как можно точнее воспроизвести циничное добродушие так называемого Юбло, ответила:
– Я бы рада, но мое молчание – золото…
И одарила любящего сына коварной улыбочкой а-ля Юбло, отметив про себя, что для достижения стопроцентной убедительности ей еще работать и работать.
Тем не менее Сиберга ее слова, похоже, убедили. Он взирал на нее с многообещающим омерзением:
– Примите мои поздравления, мадемуазель! У вас чудненькое ремесло!
– Ах, мэтр! – вскричала Франсуаза, отбросив на мгновение манеры Юбло, – уверяю вас, мэтр, это не от хорошей жизни, и если бы не…
– Сколько?
– Знали бы вы, как мне это нелегко!.. Я очень не хотела бы, чтобы вы подумали, будто в моих привычках…
Возмущение пополнило лексикон Сиберга:
– Прошу вас! Не присовокупляйте к мерзости шутовство, к гнусности кривлянье, к низости плоские остроты – и покончим с этим! Сколько? Но только не считайте меня богаче, чем я есть на самом деле!
– Ни за что на свете, мэтр, я не хотела бы злоупотреблять вашим терпением! И если бы не острейшая необходимость…
Наконец она назвала сумму[24]24
См. примечание в Прелюдии. (Прим. автора.)
[Закрыть]. Хозяин взвился.
– Вы с ума сошли! Целое состояние!
– Разумеется, я предполагала, что на руках у вас такой суммы нет, – примирительным тоном заметила гостья. – С другой стороны, нам нет никакого интереса оперировать и чеком. Так что, я полагаю, лучше всего вам было бы наведаться завтра в банк за наличными. Потом вы могли бы передать их мне в каком-нибудь общественном и вместе с тем укромном месте… Что вы скажете, к примеру, о музее? Итак, договорились: завтра в одиннадцать утра в Лувре в зале голландцев, перед «Уроком пения» Нецшера. Вы знаете Нецшера?
Нецшера хозяин не знал, о чем заявил без обиняков.
Часть третья
(allegro molto vivace[25]25
Весьма и весьма оживленно (итал., муз.).
[Закрыть])
1«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов Фивейской пустыни».
А какой у нее лицемерный вид! Недовольная тем, что вымогает, она строила из себя дилетантку, вымогающую против собственной воли, тогда как все в ней выдавало профессионалку вымогательства!
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов Фивейской…»
А эта картина! Ах, если бы можно было закрыть глаза, не видеть перед собой Нецшера-папу с его гитарой, и Нецшер-маму, и Нецшер-дочку. Эту троицу Нецшеров, разинувших рты и поющих, поющих, поющих…
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов…»
А этот голос! Ах, только бы не звучал в ушах этот шепот, исполненный наигранного смущения: «Клянусь вам, мэтр, никогда в жизни мне не было так стыдно, и если когда-нибудь я смогу вернуть вам эти деньги…» О лицемерная фарисейка! О плоскоголовая гадюка! А ее прощальные слова перед тем, как уползти прочь: «Надеюсь, мне никогда больше не придется докучать вам, мэтр! Если б вы знали, как я на это надеюсь!..»
О Тартюф в юбке! Этот ее плаксивый, но весьма прозрачный намек на грядущие вымогательства страшнее открытой угрозы. Это признак утонченного, чисто женского садизма, от которого можно ожидать самого худшего…
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов…»
А все эти потерянные дни и рее эти бессонные ночи, проведенные в попытках понять, откуда взялась эта тварь! Он подозревал всех и каждого, а ведь ларчик открывался куда как просто! Достаточно было его служанке, этой бедной Жоржетте, бесхитростно проронить несколько слов:
– А что стало с тем вашим секретарем, что являлся сюда по вторникам? Что-то его больше не видать. Уж не захворал ли? Меня бы это расстроило. Такой милый, такой обходительный юноша…
Пелена спала с глаз, и воссияла истина: Патрис! Ну конечно же, Патрис! С его белокурой шевелюрой, таким ясным взором и такими крутыми ягодицами! Патрис, которой презирает деньги до такой степени, что не желает их зарабатывать, но всегда испытывает в них острую нужду, чтобы содержать свой спортивный автомобиль. Патрис, чьи последние визиты совпали по времени с пропажей туго набитого бумажника. Патрис, которого пришлось-таки после тягостной сцены вернуть к дорогой его сердцу учебе, заключающейся преимущественно в проваливании экзаменов по социологии. Патрис, который, дабы одолеть скуку, источаемую обществом потребления, иногда поддавался искушениям из числа самых вульгарных – вплоть до совершения первородного греха с созданиями противоположного пола! Так называемая Анн-Мари Пажине, приехавшая якобы из Шартра, – наверняка одна из этих девиц, марионетка, которую жаждущий мести Патрис отправил к своему недавнему благодетелю. Ах ты, хулиган!..
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников…»
И вот он, Сиберг, вновь сидит в оцепенении перед своей пишущей машинкой, обуреваемый сильнейшим желанием послать ко всем чертям Афанасия и всю Фивею вместе с ним.
Этот Афанасий являл собой типичный пример мнимо увлекательного сюжета. На первый взгляд его беспокойная жизнь казалась полной напряжения и крутых поворотов. При углублении же в подробности обнаруживалось, что вся эта суета до одурения однообразна. Сей достопочтенный антиохийский патриарх занимался исключительно тем, что ссорился со власть предержащим императором, выдворялся в изгнание, где дожидался смерти тирана или воцарения на престоле наследника, чтобы с триумфом вернуть себе епископскую тиару. После чего он ссорился и с наследником, вновь удалялся в ссылку, и так далее. Ссора с Константином, выдворение Константином, триумфальное возвращение при Констанции, ссора с Констанцием, выдворение Констанцием, триумфальное возвращение при Юлии, ссора с Юлием, выдворение Юлием, триумфальное возвращение при Валенте, ссора с Валентом, выдворение Валентом…
Придать четвертому по счету выдворению и пятому триумфальному возвращению привкус неожиданного – тщательно уводя при этом читателя от того простого умозаключения, что все эти непрерывные ссоры могут объясняться ни чем иным, как прескверным характером этого проклятого блаженного – сие требовало от жизнеописателя мобилизации всех ресурсов его искусства и концентрации всех его способностей.
Но сейчас Сибергу не удавалось ни сконцентрироваться, ни мобилизоваться. Потный, напряженный, согнувшийся над пишущей машинкой, он не сводил глаз с единственной фразы в верху листа:
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов Фивейской пустыни».
Истершаяся от многократного перечитывания, фраза теряла смысл и умирала прямо на глазах.
Пытаясь ее воскресить, автор переписал ее на черновой листок сначала красной шариковой ручкой, потом черным фломастеров и, наконец, вечным пером, заправленным чернилами цвета южной морской волны. Обескровленная фраза продолжала агонизировать и в красках. Наконец, исчерпав все средства письменности, Сиберг попробовал оживить злополучную фразу магией слова и с чувством продекламировал ее на магнитофон. Тщетно. Фразу уже ничто не могло спасти. Не приходя в сознание, она из коматозного состояния перешла в небытие.
Так у Сиберга начался мучительный период бессилия. В ожидании очередного появления так называемой Анн-Мари Пажине (якобы из Шартра) он проводил дни истукан истуканом, тревожно косясь одним глазом на девственно чистый лист, другим – на календарь, навостряя одно ухо к телефону, другое – к входной двери, страшась почтальона, аки посланника Вельзевула. Время от времени неимоверным усилием воли он стряхивал с себя оцепенение и ему удавалось выдавить из пишущей машинки вялую струйку слов – мысль его была по-прежнему безнадежно застопорена. Результат этих потуг едва пятнал собою верх листа – почти девственно чистый, но немилосердно измятый, лист завершал свой жизненный путь в корзине для бумаг, тогда как в машинке его сменял другой, обреченный на ту же судьбу. По прошествии нескольких дней корзинка получила право сравнить себя с одним из тех священных колодцев, куда древние майя сбрасывали приносимых в жертву девственниц.
Каждый вечер, ложась спать, Сиберг обещал себе, что завтра наступит другой день, который увидит реабилитацию Афанасия, все еще пребывающего в изгнании среди отшельников и монахов Фивейской пустыни. Назавтра эту иллюзию развеивало столь же продолжительное, сколь и бесплодное свидание с машинкой: после нескольких робких и решительно пресеченных ею попыток он оказывался вял, дрябл и уязвлен.
Иногда, когда он был уже не в силах терпеть собственное бессилие, когда несчастные жертвы уже вываливались из переполненной корзинки на ковер, когда у него от перенапряжения разбаливалась голова, а от долгого сидения – зад, он все бросал и уходил шататься по улицам. Но там его подстерегал другой ад. Улицы прямо-таки кишели обольстительными эфебами, которых делала еще соблазнительнее нынешняя мода: длинные волосы, рубашки с широко распахнутым воротом и джинсы, туго обтягивающие небольшие крепкие ягодицы. И неутоленные позывы терзали Сиберга, многократно усиленные воздержанием после ухода Патриса. Раздираемый на части тем и другим адом, уже не зная, какому богу молиться, он возвращался в свою одинокую геенну, где его поджидал адский Афанасий, прозябающий в Фивейской пустыне.
Между тем время шло, так называемая Пажине не объявлялась, и он начал понемногу успокаиваться. Тиски тревоги разомкнулись, и в один прекрасный вечер его осенило: раз уж у художника все должно служить творчеству, то почему бы не обогатить Афанасия плодами своего собственного опыта? Разумеется, не для того, чтобы заставить его испытывать муки шантажа, – это было бы неправдоподобно, ибо благочестивец, насколько могли судить исследователи, отличался строгостью нравов. Однако Афанасий являлся автором «Изложения Веры», «Письма ортодоксальным епископам» и «Комментариев» на тему: «Никто не знает ни кто есть Сын помимо Отца, ни кто есть Отец помимо Сына» – трудов, в коих ему было угодно изложить догму единосущности Слова. В таком случае нет ничего неправдоподобного в том, что он знавал и периоды литературного бессилия.
И наутро Сиберг бойко отстучал с полдюжины страниц, на которых показал благочестивца в отчаянии из-за нехватки вдохновения – святой, уставясь на девственно чистый пергамент, покусывал свой калам.
Этот эпизод, конечно, не особенно продвинул действие, зато Афанасий приобрел человеческие черты. И в любом случае в актив добавились еще шесть страниц. На гребне энтузиазма Сиберг взялся за седьмую, где описывал Афанасия, обретающего вдохновение и на одном дыхании завершающего «Изложения Веры». Пальцы его порхали над клавиатурой, радостно стрекотали литеры, провозглашая рассеяние злых чар и победу над бессилием. Тут зазвонил телефон, и Сиберг с воодушевлением схватил трубку:
– Алло?
– Алло, это господин Сиберг?
– Он самый… О-о, это вы!
– Увы, мэтр, если бы вы знали, как мне неловко!.. Если бы дело было во мне одной!.. Но…
– Но есть Патрис, так?
– Патрис?
Сиберг мгновенно вспотел. Голос в трубке выражал лишь мастерски разыгранное недоумение. Ни малейшей дрожи или запинки. У этой девицы поистине змеиное хладнокровие.
– Я вынуждена, – продолжала она, – одолжить у вас еще…
– Это подло! – вскричал Сиберг, – вы думаете, я миллиардер?
– Не кричите, мэтр, прошу вас, – глухо произнесла так называемая Пажине. – И поверьте: я делаю это не ради собственного удовольствия.
Сиберг спросил себя, как это, о Господи, возможно, чтобы Создатель терпел существование создания, которое – будучи сотворено, как принято считать, по образцу и подобию Создателя – являло бы собою столь очевидную контрпропаганду против Него.
– Шантаж, – начал он, – это самое низкое, самое гнусное…
– Кому вы это говорите, мэтр, – вздохнула ужасная так называемая Пажине. – Учите ученую.
– Послушайте, что я вам скажу: вы можете пойти и сказать Патрису, что я вам ничего больше не дам.
– Я не знаю никакого Патриса…
– Ну да, ну да, конечно.
Не на всякое слово найдешь удачную реплику.
– …но, простите меня за настойчивость…
– Ни гроша больше.
– Неужто вы окажетесь таким плохим сыном? Разве, к примеру, миляга Афанасий не пошел бы на небольшую жертву, чтобы его бедная болезненная матушка не узнала, что он развелся и ведет себя, как какой-нибудь базарный Адриан с Антиноями из мужских общественных уборных!..
От омерзения Сиберг содрогнулся.
– О! – только и сказал он.
– Ведь она и вправду живет в Морбиане, ваша дражайшая матушка? В Сен-Жильдас-де-Плугоа-Керенек? На Церковной улице, дом номер десять?
Сибергу предстало сокрушительное видение: так называемая Пажине вторгается в дом номер десять по Церковной улице и нашептывает бедной дорогой старушке всякие гадости. Тело на три четверти отказалось служить бедной дорогой старушке, но разум ее был ясен. Всю жизнь она прошагала стезей добродетели, но, отличаясь глубокой набожностью, читала одних знаменитых романистов-католиков, так что была великолепно осведомлена в завихрениях ума и в извращенности плоти. Разоблачения Пажине она поняла бы с полуслова, без пояснений. Вызванное этим волнение вполне могло бы перекрыть бы у нее коронарный ток, что повлекло бы за собой дисфункцию с последующим некрозом миокарда в области левого желудочка и неминуемой опасностью сыграть в ящик.
Сердце у Сиберга мучительно сжалось. Он прошипел:
– Миляга Афанасий вчинил бы вам иск. И я поступлю так же, как он.
– В конечном счете это было бы, возможно, не так уж и глупо. Мать ничто не заменит, но для писателя небольшой скандальчик морального плана – тоже неплохо. Спрос на книги Сиберга, когда его преданные читательницы из Сен-Жильдаса и других мест узнают, какую жизнь ведет автор жизнеописаний святых…
Сиберг вздрогнул от испуга. До сих пор он был гордостью Сен-Жильдаса, своего родного городка. В витринах книжных лавок его произведения неизменно выставлялись на самом видном месте. Ежегодно он щедро надписывал их по случаю Большого Благотворительного празднества, где был объектом самого лестного любопытства и всеобщего почитания.
Все местные священники рекомендовали своим прихожанам его жития святых, из которых они охотно цитировали с амвона целые пассажи – тем обширнее, чем скучнее были их собственные проповеди. Он входил в состав жюри Премии Сен-Жильдаса, призванной ежегодно увенчивать лучшее прозаическое или поэтическое произведение к вящей славе сен-жильдасского, керенекского или плугоайского фольклора. В действительности жюри вот уже пять лет как не присуждало свою премию никому – якобы из-за отсутствия достойных творений.
Словно при вспышки молнии Сиберг увидел, как вихрь скандала выметает из витрины его книжки, лишает его права раздавать дарственные надписи и изгоняет из жюри. Увидел, как священники отрекаются от него с амвона, прихожане бойкотируют его, епископ предостерегает архиепископа… А дальше – падение цифр продаж и неминуемая постыдная, под прикрытием псевдонима, переквалификация с агиографии на порнографию. Или на шпионский роман. А может быть, даже на детектив!
От этой перспективы его прошиб холодный пот, и он почувствовал себя слабым, как ребенок.
– Хорошо, согласен, – пролепетал он. – Но Патрису вы можете передать, что это последний раз! Последний!..
Ужасающая девица вновь поклялась всеми своими богами, что не знает Патриса, вновь заявила, что опечалена и огорчена тем, что вынуждена поступить подобным образом, назначила ему встречу на завтра в Музее Армии и надбавку в размере двадцати процентов от предыдущей суммы под тем предлогом, что с тех пор индекс цен на двести пятьдесят девять товаров вырос на ноль целых три десятых процента.