Текст книги "Я – спящая дверь"
Автор книги: Сьон Сигурдссон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Я – машина времени.
* * *
– Проснувшись на следующий день после первого вдоха, я увидел, как Лео Лёве, мой отец и создатель, внимательно осматривал собственное творение. Чтобы я не замерз, он наполовину завернул меня в одеяльце, уложил к себе на колени и изучал мое маленькое тельце с головы до пят, поглаживая то тут, то там в поисках изъянов или несоответствий в строении. Он мягко обхватил ладонями мою голову, чтобы под кожей прощупать череп, осторожно сжал мои ручонки, чтобы под пухлой плотью почувствовать кости, прижался ухом к моей груди и послушал, как работает сердце, пропальпировал мой живот, чтобы проверить, на месте ли внутренние органы, переместил пальцы на спину и ощупал почки, легко, но твердо потянул меня за ноги, чтобы убедиться в прочности сухожилий и суставов. Когда он повернул меня на правый бок, чтобы провести подушечками пальцев вдоль позвоночника и сосчитать ребра, моя голова прижалась к его груди и я впервые услышал биение человеческого сердца.
Сердца моего отца. Оно билось часто.
Лео Лёве был сильно взволнован: с одной стороны – переполнен восторгом оттого, что ему удалось зажечь жизнь в глиняном мальчике, которого он, пожертвовав всем, доставил невредимым в надежное убежище вдали от вселенского зла, пройдя для этого оккупированный врагами континент и переплыв моря, кишащие подводными лодками, а с другой – обеспокоен тем, что я мог быть не совсем здоров, что могло случиться что-то непредвиденное за почти два десятилетия, прошедших со времени формирования ребенка в куске глины до момента, когда в неживом материале вспыхнула жизненная искра и превратила его в плоть и кости, внутренние органы и телесные жидкости, кровеносные сосуды и нервы. Глина могла пересохнуть или растрескаться и, хотя он старался держать ее поверхность влажной и мягкой, всегда существовала опасность, что внутри что-то шло не по плану – в конце концов, к глине были подмешаны различные органические выделения, чувствительные к длительному хранению, теплу и сырости.
Как все новоиспеченные родители, мой отец был прежде всего растроган тем, что приобщился к чуду появления во Вселенной нового, облаченного в тело, сознания, не похожего ни на кого другого и совершенно уникального в своем желании того же самого, чего желали все появившиеся до него: жить полной жизнью.
Пересчитав все до единой косточки в моем теле – не один раз, а трижды, – он уложил меня на спину и укрыл одеялом. Я хорошо помню, как мои руки и ноги покрылись гусиной кожей, когда прохладный хлóпок коснулся кожи, а также помню, как быстро мое тело образовало союз с гагачьим пухом и мне стало тепло.
Ai-li-lu-lu-lu…
Лео баюкал меня, тихонько напевая на языке своей матери:
Unter Yideles vigele,
Shteyt a klorvays tsigele…
А я изо всех сил старался держать глаза открытыми. Эта щель на лице моего отца была такой любопытной: она открывалась и закрывалась, растягивалась и сжималась вместе со сменой выражения, оттуда доносилась песенка о белой козочке, ходившей на базар за миндалем и изюмом[23]23
Еврейская колыбельная «Изюм и миндаль».
[Закрыть]:
Dos tsigele iz geforn handlen —
Dos vet zayn dayn baruf…
От тягучего ритма и горячего отцовского дыхания мои веки становились всё тяжелее:
Rozhinkes mit mandlen
Shlofzhe, Yidele, shlof…
Лео улыбнулся мне и снова чуть слышно пропел последнюю строчку, вставив мое имя:
Shlofzhe, Yosef, shlof,
Shlofzhe, Yosef, shlof…
На руках у него спал мальчик из плоти и крови – в этом не было никаких сомнений.
* * *
– Первые несколько месяцев я питался только молоком черной козочки, которую Лео держал на заднем дворе дома по улице Ингольфсстрайти. И так я был до него жаден, что, едва услышав постукивание крышки о край кастрюли, в которой кипятились мой рожок и соска, начинал трепетать, как мушиное крылышко, – предвкушение накрывало меня с головой, сотрясая всё тело, и если бы я умел, то орал бы во всё горло от нетерпения.
Фру Торстейнсон, до того как родить дочь, считала козоводство во дворе черт знает чем и неоднократно пыталась заставить супруга сплавить куда-нибудь козу, убеждая его, что держать возле дома вонючую зверюгу с дурным характером – стыд и срам, особенно там, где по праву должны благоухать розы и кусты красной смородины, и что хорошо бы заодно избавиться и от иностранца. Однако теперь время от времени она посылала служанку в наш с отцом полуподвал за бутылкой козьего молока для Хáллдоры О́ктавии – такое имя пара дала наследнице, которую фру зачала со своими четырьмя партнерами той давней памятной ночью.
Мой отец, как бы ни обстояли наши дела, был со служанкой всегда приветлив и просил передать госпоже и ее дочери молоко и самые теплые пожелания благополучия, неизменно добавляя, что госпожа наверняка сделала бы то же самое для его сына, появись в том нужда. Но несмотря на эти вежливые чистосердечные слова, ни разу не случилось так, чтобы фру Торстейнсон предложила мне отведать молока из ее полной груди, а моему отцу и в голову не приходило самому о таком попросить, хотя к весне тысяча девятьсот шестьдесят третьего года надои от козочки стали намного скуднее.
Да, мои ручонки никогда не поглаживали материнскую грудь, мои губы никогда не смыкались вокруг соска, мой язык никогда не купался в теплом женском молоке и оно никогда не струилось вниз по моему горлу.
Иногда Лео задавался вопросом: может, именно поэтому его сын рос таким тихоней? Да, я был улыбчивым и счастливым ребенком, никогда не плакал и не повышал голос, но лопотал и агукал так тихо, что отец никогда не был уверен, издавал я эти звуки или они возникали у него в голове, пока он наблюдал, как я барахтался в своей кроватке. Возможно, причина заключалась в том, что моему организму была незнакома такая пища, как человеческое молоко? Возможно, существо из глины не могло стать настоящим человеком, не вкусив каннибальского напитка жизни, не покормившись другим человеком?
Но когда отец понял, что единственная возможная замена белому грудному молоку фру Торстейнсон – это его собственная красная кровь, он отбросил такие мысли раз и навсегда. Идея вскормить меня на человеческой крови, если ее осуществить на практике, выглядела не только ужасной, но и рискованной. Лео хотел создать спасителя, способного передать важное послание новому веку, а не ненасытного кровопийцу, подобного тем, что столкнули мир в бездну, пока бездна отводила взгляд от их лиц.
Я до сих пор помню его щекочущий мизинец у себя во рту, проверяющий, не слишком ли натянута или расслаблена подъязычная уздечка, не слишком ли нависшее или расщепленное нёбо, не слишком ли узкий или разросшийся корень языка. В другое время, подсунув руку мне под затылок, он поглаживал мою шею подушечками пальцев, или, положив ладонь на грудь, измерял силу дыхания – но всё, казалось, было в порядке, и после каждого осмотра он тяжело вздыхал. Ему оставалось лишь ждать и надеяться, что настанет день, когда я обрету свой голос. А если я окажусь по-настоящему немым, то он был готов обучать меня другим средствам выражения: писательскому искусству, живописи, танцам, музыке – всему возможному, чтобы, когда придет час, я смог обратиться к массам и увлечь их за собой.
* * *
– Что ты и сделаешь. Еще есть время…
– Спасибо, Алета, ты замечательная. Давай-ка выпьем коньячка.
* * *
– Лишь однажды фру Торстейнсон лично спустилась с третьего этажа попросить молока для своей дочери. Как-то, воскресным утром в начале марта, в дверь нашего полуподвала решительно постучали. Я лежал в своей кроватке, которую Лео закатил в тесноватую гостиную, чтобы видеть меня с того места, где он сидел за обеденным столом. Он пил чай с имбирным печеньем и перелистывал нотный сборник, приобретенный им в букинистическом магазине на втором этаже дома по улице Лёйгавегур, и в то утро проигрывал в уме беззвучную сонату «In futurum», сочиненную уроженцем Праги Эрвином Шульгофом. Мы с отцом испуганно встрепенулись, я – от дремоты, Лео – от яростного молчания музыкальной композиции, но, прежде чем он успел встать и ответить на стук, визитер сам впустил себя внутрь. Из прихожей донесся звук шагов, и мгновение спустя в дверях гостиной появилась фру Торстейнсон.
Ее завитые на бигуди волосы покрывала темно-зеленая вуалевая косынка, одета она была в черный халат атласного шелка с повторяющимся узором из японских пагод и пышных облаков, вытканных по ткани еще более темной нитью, на ногах красовались домашние шлепанцы с орехово-коричневыми помпонами и лакированными деревянными каблуками. Пятнадцатимесячная Халлдора Октавия восседала на руках матери, как принцесса на троне, – в бархатном сарафане, с кружевным воротничком и с пустышкой во рту, которую она усердно посасывала с громким прищелкивающим звуком.
Мать с дочерью заполнили дверной проем, будто хотели заблокировать нам выход. Лео вопросительно уставился на женщину. Та на его взгляд не реагировала.
Тянулись секунды.
И до отца наконец дошло, в какой нелепой позе он застрял: на полпути между сидением и стоянием, словно человекообразная обезьяна, делающая в штаны. Он смущенно зарделся, выпрямился, отложил в сторону сборник и прокашлялся.
– Добрый день.
Войдя в гостиную, фру Торстейнсон пробежалась взглядом по скудной обстановке, изучая ее с надлежащей долей безразличия, что можно было истолковать либо как уважение к его частной жизни, либо как предвзятость по отношению к «хламу», который он «натащил в ее дом». Ноты на столе также не ускользнули от ее внимания, и она скороговоркой произнесла:
– Надеюсь, вы не поете в хоре, херра Лёве…
Я лежал с подтянутым под самый подбородок одеялом, ограничивающим обзор комнаты, но сразу почувствовал, как нервничал мой отец в присутствии фру Торстейнсон. Он заикался, оговаривался, путал падежи, произносил исландскую «s» на манер чешской «č», не мог вспомнить самые ходовые слова и строил предложения как попало, тем самым подтверждая все предубеждения женщины относительно дефективности иностранца в ее полуподвале.
– Впрочем, херра Лёве, ваши хоровые занятия меня не касаются…
Фру Торстейнсон заглянула ко мне в кроватку:
– Смотли, Дóла[24]24
Дóра – уменьшительно-ласкательное от Халлдора.
[Закрыть], смотли, маленький мальсик!
Она наклонилась вперед, чтобы малышка тоже смогла меня увидеть.
– Маленький мальсик в насем доме? Нась маленький мальсик!
Халлдора Октавия внимательно разглядывала меня, пощелкивая пустышкой. Мать опустила дочь пониже, и я тоже с интересом уставился на нее: один глаз у девчушки был голубым, другой – карим.
Халлдора Октавия на мгновение перестала сосать, ее нижняя челюсть расслабилась, соска скользнула вперед между приоткрытыми губами и выпустила изо рта струйку слюны, которая, устремившись вниз по подбородку, собралась в огромную каплю, оторвалась, шлепнулась мне на лоб и тут же затекла в левый глаз.
Я судорожно сжался и забарахтался, как лежащий на спине жук. Затрясся от испуга. Выдавил из себя дрожащий писк. Забрыкался, сбрасывая одеяло и отфутболивая сдернутые с ног вязаные пинетки.
Фру Торстейнсон потянулась ко мне, чтобы снова укрыть, но остановилась на полпути и отдернула руку. Обернувшись через плечо к Лео, неуверенно топтавшемуся у нее за спиной, обратилась к нему на том же языке, на котором говорила с Халлдорой Октавией:
– У мальсика стлянные больсие пальсики…
И, указав на мои крошечные большие пальцы ног, добавила:
– Или не странные?
Отец, шагнув к кроватке, пристроился рядом с фру Торстейнсон.
Да, действительно, большие пальцы на моих ступнях были не такими, какими должны были быть. Верхние фаланги были искривлены или, скорее, скошены с внешней стороны, будто их с силой примяли к другим пальцам. У Лео перехватило дыхание. Как он мог этого не заметить? Неужели его мальчик лежал так, что маленькие глиняные пальчики упирались в стенки шляпной коробки и деформировались? Или это произошло в то утро, когда он достал сына из коробки, чтобы пробудить к жизни?
Додумать эту мысль до конца у Лео не получилось. Халлдора Октавия, резко дернув головой, с прищелком всосала свою пустышку.
* * *
– Позже это характерное быстрое движение головой стало хорошо известно всем исландцам, когда во время финансового кризиса две тысячи восьмого – две тысячи девятого годов Халлдору Октавию назначили на должность временно управляющей Центробанком страны.
Танец
Сцена затемнена. Слышится, как к ее переднему краю выкатываются кроватки и кувезы. Рабочие, одетые с головы до ног во всё черное, невидимы, но как только глаза привыкают к темноте, можно различить движущиеся тени, которые толкают, тащат или переносят между собой непонятные темные объекты и расставляют их тут и там за кроватками и кувезами. После чего скрываются за кулисами.
Оживают люминесцентные лампы, освещая присутствующих на сцене:
Девочка: 12 января 1962 года – ✝ 13 января 1962 года, девочка: 13 января 1962 года – ✝ 13 января 1962 года, девочка: 21 января 1962 года – ✝ 21 января 1962 года, мальчик: 24 февраля 1962 года – ✝ 27 февраля 1962 года, мальчик: 1 марта 1962 года – ✝ 14 апреля 1962 года, девочка: 13 мая 1962 года – ✝ 14 мая 1962 года, девочка: 13 мая 1962 года – ✝ 17 мая 1962 года, девочка: 5 мая 1962 года – ✝ 21 мая 1962 года, мальчик: 7 мая 1962 года – ✝ 25 мая 1962 года, девочка: 19 мая 1962 года – ✝ 26 мая 1962 года, девочка: 27 мая 1962 года – ✝ 27 мая 1962 года, девочка: 28 мая 1962 года – ✝ 29 мая 1962 года, мальчик: 22 июня 1962 года – ✝ 23 июня 1962 года, мальчик: 27 июня 1962 года – ✝ 30 июня 1962 года, мальчик: 10 февраля 1962 года – ✝ 11 июля 1962 года, девочка: 30 апреля 1962 года – ✝ 11 июля 1962 года, мальчик: 10 февраля 1962 года – ✝ 16 июля 1962 года, мальчик: 16 июля 1962 года – ✝ 16 июля 1962 года, мальчик: 9 июля 1962 года – ✝ 18 июля 1962 года, девочка: 19 июля 1962 года – ✝ 19 июля 1962 года, мальчик: 31 июля 1962 года – ✝ 31 июля 1962 года, девочка: 1 августа 1962 года – ✝ 1 августа 1962 года, мальчик: 29 марта 1962 года – ✝ 3 августа 1962 года, мальчик: 9 июля 1962 года – ✝ 4 августа 1962 года, девочка: 13 февраля 1962 года – ✝ 7 августа 1962 года, мальчик: 1 июля 1962 года – ✝ 18 августа 1962 года, мальчик: 17 августа 1962 года – ✝ 20 августа 1962 года, девочка: 3 сентября 1962 года – ✝ 3 сентября 1962 года, мальчик: 1 октября 1962 года – ✝ 6 октября 1962 года, мальчик: 18 ноября 1962 года – ✝ 18 ноября 1962 года, мальчик: 27 ноября 1962 года – ✝ 27 ноября 1962 года, мальчик: 18 декабря 1962 года – ✝ 18 декабря 1962 года, девочка: 16 декабря 1962 года – ✝ 23 декабря 1962 года…
На заднем плане загораются лампочки в низко висящих над сценой люстрах. Они самых разных форм и размеров, одни из термостойкого черного или белого пластика, другие из мутного или темно-серого цветного стекла, их беловатый свет падает на то, что вынесли на сцену рабочие.
На приподнятой платформе расставлены шесть кроваток, четыре высоких стульчика для кормления и три детские коляски, между ними расстелен игровой коврик с изображениями лун и ночных бабочек.
Когда в кроватках и колясках начинается какое-то шевеление, рабочие начинают выносить на сцену малышей и усаживать их на стульчики для кормления. Еще четверых укладывают на игровом коврике. Дети с кровоподтеками на макушках и затылках, с посиневшими губами и налитыми кровью глазами, со следами ожогов на руках и теле – от кипятка, огня и электричества.
Мальчик: 19 ноября 1962 года – ✝ ✝? 1963 года
Девочка: 27 июля 1962 года – ✝ 9 февраля 1963 года
Девочка: 8 августа 1962 года – ✝ 14 февраля 1963 года
Девочка: 30 марта 1962 года – ✝ 16 февраля 1963 года
Девочка: 21 октября 1962 года – ✝ 3 марта 1963 года
Мальчик: 1 августа 1962 года – ✝ 1 апреля 1963 года
Мальчик: 7 июня 1962 года – ✝ 4 апреля 1963 года
Девочка: 27 февраля 1962 года – ✝ 10 апреля 1963 года
Мальчик: 9 февраля 1962 года – ✝ 15 апреля 1963 года
Мальчик: 11 ноября 1962 года – ✝ 1 мая 1963 года
Девочка: 3 декабря 1962 года – ✝ 14 мая 1963 года
Девочка: 30 июня 1962 года – ✝ 16 мая 1963 года
Мальчик: 19 июля 1962 года – ✝ 8 августа 1963 года
Мальчик: 11 декабря 1962 года – ✝ 3 октября 1963 года
Мальчик: 5 февраля 1962 года – ✝ 26 октября 1963 года
Девочка: 29 мая 1962 года – ✝ 26 октября 1963 года
Мальчик: 6 мая 1962 года – ✝ 14 ноября 1963 года
Позади колясок, кроваток, стульчиков и коврика появляются три мальчика и одна девочка и неуверенной детской походкой ковыляют к отбрасываемым люстрами конусам света. С одного мальчика струится морская вода, другой измазан землей, третий так же бледен, как и девочка, которую он ведет за руку.
Мальчик: 14 января 1962 года – ✝ 16 июля 1964 года
Мальчик: 10 февраля 1962 года – ✝ 4 сентября 1964 года
Мальчик: 30 июля 1962 года – ✝ 30 сентября 1964 года
Девочка: 1 июля 1962 года – ✝ 18 октября 1964 года
К ним присоединяются еще пятеро детей. Один мальчик въезжает на красном трехколесном велосипеде, другой, оседлав большую самодельную машину, передвигается вместе с ней, одна девочка толкает перед собой обшитую кружевом детскую коляску, у другой в руках ножницы и горячие щипцы для завивки, пятый ребенок тащит на веревочке парусную лодку, сделанную из канистры из-под машинного масла «STP». Все дети бледные, в синяках, некоторые с поломанными или раздробленными костями.
Мальчик: 10 мая 1962 года – ✝ 5 января 1965 года
Девочка: 6 августа 1962 года – ✝ 18 февраля 1965 года
Девочка: 4 октября 1962 года – ✝ 9 октября 1965 года
Мальчик: 24 июня 1962 года – ✝ 14 ноября 1965 года
Мальчик: 9 февраля 1962 года – ✝ 23 декабря 1965 года
Быстрый топот возвещает о прибытии еще двух девочек и одного мальчика. Они выбегают на сцену и занимают место на платформе рядом с детьми помладше. В их волосах – запекшаяся кровь, в уголках рта – солевые разводы высохшей морской воды.
Девочка: 9 августа 1962 года – ✝ 13 января 1966 года
Мальчик: 29 октября 1962 года – ✝ 10 июля 1966 года
Девочка: 10 ноября 1962 года – ✝ 20 декабря 1966 года
Звучание хора становится полнее, новопримкнувшие голоса расширяют диапазон, вздохи и всхлипы дополняются лепетом и прообразами слов: «а-па-па», «ам-ма-ма», «ба-па», «ва-ва», а также более-менее внятными предложениями: «Ниня бух, ай-яй-яй», «Неть бай-бай», «А-а-а… Мися лёсий»…
В некрологе о девочке, родившейся в этом году, говорится:
Она была смышленым ребенком, жизнерадостным и прилежным в своих занятиях. Прекрасная детская душа, необыкновенно открытая ко всему, что слышала и видела. Часто бывала она не по годам развитой в своих суждениях, что многие замечали.
Эта кроха, умершая на четвертом году жизни, сейчас солирует во второй части хоровой композиции:
– Мы выпали из рук наших матерей, отцов, братьев и сестер, мы скатились со столов, с кроватей и лестниц, мы сорвались с обрывов, мы выбежали на дорогу перед грузовиками и молоковозами, мы проглотили монету, сливовую косточку, стеклянную бусину, пуговицу от выходного костюма, и это застряло у нас в трахеях, мы съели чистящий порошок, выпили едкий щелок, опрокинули на себя чайники с кипятком и кофейники с горячим кофе, мы бегали с ножницами в руках и чайными ложками во рту, мы заболели менингитом, коклюшем и пневмонией, мы задохнулись в колыбельках, кроватках и колясках, нас придавило между косяком и дверью, нас утащило в открытое море.
Дорогие братья и сестры, родившиеся в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, мы ждем вас здесь.
9
Склонив голову слегка набок, Йозеф Лёве пытается поглубже погрузиться в недра дивана и посильнее вдавить затылок в мягкость подушки, поддерживающей его шею, как бы регулируя таким образом расстояние между собой и своей слушательской аудиторией – Алетой, молодой женщиной с анкетой и диктофоном в руках, – будто без этой дистанции невозможно рассказывать о себе, невозможно достичь той повествовательной отстраненности, которая необходима для сохранения правдоподобности истории, будто только видя женщину всю целиком, с головы до ног, он сможет правильно оценить ее реакцию на описание главных событий его жизни и жизни его родителей и своевременно адаптировать сюжет и фокус так, чтобы ее интерес не ослабевал ни на минуту и чтобы он сам не терял веру в то, о чем говорит. Или же Йозеф неосознанно прибегнул к одному из старейших трюков мастеров-рассказчиков, которые не довольствуются лишь властью над умами, но с самого начала устанавливают контроль и над телами, понижая голос и откидываясь назад, тем самым вынуждая слушателей наклониться вперед – ведь они, в конце концов, пришли внимать тому, что он должен сказать. Этим синхронизированным движением участники процесса заключают негласное соглашение о том, кто из них будет ведущим, а кто ведомым в предстоящем путешествии, в начале которого все лелеют одни и те же надежды: чтобы их роли оставались неизменными до конца повествования, чтобы говорящий легко удерживал внимание своих слушателей и чтобы никто и ничто не потерялось по дороге – прежде всего сама история. Почва под ней может неожиданно стать рыхлой, ухабистой, скользкой, кочковатой и даже топкой, или в ней вдруг откроется бездонная пропасть, в которую полетит всё: растения и животные, люди и чудовища, боги и сама смерть вместе с разными плясками и приключениями, которые возникают при встрече этих видов – в городах и селах, в небесах и на дне океана, как днем, так и ночью, в душах и телах. Ну а если всё пойдет уж совсем наперекосяк, то чтобы в рукаве у ведущего всегда был кончик нити, которая поможет выбраться из любой огненной ямы, указав путь через горы и пустыни.
Да, это незаметное вступительное движение заманивает слушателей переступить вместе с рассказчиком невидимую границу мира истории, тем самым подтверждая, что истинная литература обращается в равной степени как к разуму, так и к телу, и представьте себе: Алета наклоняется к Йозефу ровно настолько, насколько он отдалился от нее, откинувшись поглубже на подушку.
* * *
– Я был тихим ребенком. Я был ребенком, который стоял рядом, когда другие дети играли, ребенком, который молча ждал, пока другие боролись за задние места в автобусе во время школьных экскурсий, лезли без очереди к качелям, протискивались к столу с шоколадным тортом. Я был ребенком, который никогда первым не заговаривал – ни с детьми, ни со взрослыми, ни с нянечкой в детском саду, чтобы пожаловаться на промокшие ноги, ни с мальчишкой, сидевшим рядом в кинотеатре и вылившим на мои колени целую бутылку газировки, ни с почтальоном, когда у него из сумки выпадало на тротуар письмо, ни с малышом, стоявшим под козырьком крыши в тот момент, когда вниз по шиферу съезжал слежавшийся снег. Я был ребенком, который на любое обращение отвечал кивком или покачиванием головы, в крайнем случае, когда отмолчаться было нельзя, невнятно бормотал себе под нос: «Не знаю». Я был беззвучным ребенком, игравшим в одиночестве в дальнем углу детской площадки и сидевшим за последней партой, в ряду, ближайшем к выходу из класса. Я был ребенком, который никогда не предлагал себя на роль принца в школьной постановке о спящей красавице и не поднимал руку, когда нужно было украшать классную доску к Рождеству. Я был ребенком, который никогда громко не смеялся и не плакал вблизи незнакомцев. Я был невзрачным ребенком, которого не замечали взрослые, разговаривая с моим отцом на улице, и которого никогда не обсуждали между собой другие дети. Я был ребенком, имя которого не могли вспомнить, когда просматривали старые фотографии.
* * *
– Человек представляет собой совокупность времен (которые он пережил и свидетелем или участником которых стал – как добровольно, так и вынужденно), мечтаний и мыслей (как своих, так и чужих), деяний (как совершенных им самим, так и другими – как друзьями, так и врагами), рассказов о случившемся с ним (как в дальних странах, так и в соседней комнате – как сохранившихся в памяти, так и забытых). И каждый раз, когда событие или идея затрагивает его, влияет на его существование, сотрясает как его маленькое бытие, так и большой мир вокруг, прибавляется кирпичик в то сооружение, которым он сам станет в конечном итоге, – будь то городская площадь или набережная, мост или пивоварня, вагончик дорожных рабочих или сторожевая башня, дворец или университет, лагерь для военнопленных или аэродром. Истинные очертания и размеры этого сооружения, или, другими словами, – роли человека в обществе, раскроются лишь после того, как он умрет и будет похоронен. Да, его формирование полностью завершится именно тогда, когда от него не останется ничего, кроме развалин, кроме угасающего отблеска в памяти людей, кроме случайных фотографий в альбомах родственников и друзей, нескольких работ, выполненных его собственными руками, каких-то личных вещей, разбросанных по разным домам, вороха повседневной и праздничной одежды, имени и номера социального страхования, всплывающих в разных архивных записях, справки о смерти и некролога в пожелтевшей газете, а также когда это сооружение уже невозможно будет восстановить…
Йозеф переводит дыхание, он сейчас красноречив, от молчаливого мальчика и уставшего пациента не осталось и следа.
– Какой печальный перечень!
– И это я тебя еще от заключительной фразы оградил: …как и разлагающиеся в могиле останки.
– Ну хоть на этом спасибо!
– Эту речь отец использовал в качестве отговорки каждый раз, когда я просил рассказать мне историю его жизни. Он утверждал, что был лишь суммой всего того, что ему пришлось испытать. А кому это интересно? Людям и собственных забот хватает. Вот когда он уйдет, я сам увижу, в чем было его жизненное предназначение…
Йозеф криво усмехается:
– К счастью, после него осталось много коробок с документами. После его смерти на мою долю выпало собрать воедино историю его жизни.
В голосе Йозефа слышатся нотки жалости к себе, но Алета игнорирует их, и он продолжает:
– А чтобы это получилось, необходимо понимать Человека в контексте Мира.
Взяв со столика скоросшиватель, он перелистывает взад и вперед пластиковые карманы, пока не находит нужный, вытряхивает его содержимое, закрывает папку, пристраивает ее у себя на коленях, а сверху кладет две пожелтевшие газетные вырезки.
– Вот, например: что общего у этих двух новостей?
Алета пересаживается к нему на диван: новостные колонки явно вырезаны из внутренних страниц газеты. Она пробегает глазами по заголовкам:
Нападение хищника в Бóргарфьорде
Найден мертвым на трассе
На первой вырезке написано от руки красной шариковой ручкой: «ХВК 29.08.62», на второй: «ХВК 07.09.62».
Йозеф молчит, будто ждет от Алеты ответа на свой вопрос. Та тоже молчит, ожидая, когда он продолжит…
– Ну, короче, в них говорится о кончине филателиста Храпна В. Карлссона. Как он, превратившись в вервольфа, нападал на овец и перекусывал им горло и как его голым нашли на обочине дороги неподалеку от сельскохозяйственного училища в Квáннэйри. По всей видимости, он собирался обратиться за помощью к тамошнему ветеринару, когда звериное неистовство начало его отпускать. Но это еще не всё…
Йозеф тянется к небольшой фотографии в рамке, стоящей на комоде рядом с диваном, на вязанной крючком салфетке, и протягивает ее Алете. Дав знак подождать, роется в разложенных на столике бумагах, пока не находит листок с рукописным текстом. Водрузив на нос висящие на цепочке очки, читает вслух:
ПОРТРЕТ МОЕЙ МАТЕРИ
Все детские и отроческие годы фотография моей матери была первым, что я видел, просыпаясь по утрам. Черно-белая, размером с игральную карту, она стояла у основания настольной лампы, на тумбочке между моей и отцовской кроватями – в стилизованной под бронзу металлической рамке, призванной выглядеть дороже, чем была на самом деле, с двумя продольными бороздками по бокам и декоративными завитками по углам. Эти завитки, когда я их поглаживал, щекотали мне подушечки пальцев.
На снимке, под блестящим выпуклым стеклом, запечатлен полупрофиль моей матери: повернувшись к фотографу правым боком, она смотрит немного вниз и в сторону, так что видны оба ее глаза, а овал лица очерчен мягким дневным светом. Взгляд одновременно серьезный и ласковый. Она выглядит задумчиво. Из-под высокой шляпки без полей на лоб выбивается темная густая челка. На матери белый жакет с поднятым к тонкой шее воротником, от которого к краю фотографии тянется ровный глубокий плечевой шов.
Задний план изображения косо разделен надвое.
В верхней части видна светлая стена с четко выделяющейся на ней жирной поперечной полосой. Долгое время я считал ее трещиной в штукатурке, но позже решил, что это декоративная лепнина. Впрочем, в самом начале, до того как мое зрение стало способно воспринимать глубину снимка, я был уверен, что у мамы на голове лежит деревянная рейка, так как эта полоса как раз касалась верха ее шляпки.
Нижняя часть заднего плана совершенно черная, за исключением трех светлых пятнышек, зависших перед моей матерью, на высоте ее груди, и как бы образующих три угла равностороннего треугольника. Пятнышки слегка размыты – как звезды ночного неба, видимые через потертые линзы охотничьего бинокля, или как удаляющиеся городские огни в зеркале заднего вида мчащегося автомобиля. Это самый загадочный элемент портрета, но он помогает оценить красоту женщины, представляя чистоту форм в разных вариациях: темный правильный треугольник между светлыми точками подчеркивает классические пропорции ее лица.
Иногда я «путешествовал» по фотографии, следуя за светом: от блика на темной челке, вниз по гладкому лбу, к кончику носа, к щеке, к верхней губе, уголку рта, блестящей нижней губе и белой шее, а оттуда – снова вверх, к глазам. В этих высвеченных поверхностях было столько тепла, что мне даже не нужно было воображать прикосновение ее щеки к моей – моя кожа начинала гореть от одного взгляда на них. Жар в лице сопровождался беззвучным вскриком радости, который молнией проносился по моему телу и разуму, одновременно вызывая внезапное щекочущее чувство в верхнем нёбе. Мне казалось, что мама на снимке лишь притворяется серьезной, что может в любую минуту прыснуть от нелепой просьбы фотографа не улыбаться во время съемки. Ведь она, Мари-Софи, всегда была такой жизнерадостной – горничная, видевшая во всем лишь прекрасное и доброе, даже в самые темные времена. Не улыбаться? Как, черт возьми, ей это сделать? С таким же успехом он может запретить лилии цвести.
Или же я позволял своему взгляду скользить только по темным линиям, и начинал сзади, у основания маминой шеи, где тень была самой густой, затем двигался по затылку вверх, откуда непослушно выбившаяся прядь волос вела к полузатененному уху, от уха – на висок, на щеку, вниз по скуле, к носу, а дальше – по его крылу и спинке снова вверх, к внутреннему уголку глаза…
Тогда меня охватывало ощущение, что мама на самом деле была грустной, будто в момент, когда открылась и закрылась диафрагма фотоаппарата, ее поразила мысль, что этот снимок будет единственным подтверждением ее существования, единственным свидетельством того, что она вообще когда-то родилась, жила и чувствовала. И я трогал рамку, гладил ее и думал:








