Текст книги "Жизнь и творчество С. М. Дубнова"
Автор книги: Софья Дубнова-Эрлих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Спустя несколько недель, окончательно отчаявшись получить уроки, он отправился в редакцию "Русского Еврея". Редактор, желая испытать литературные способности новичка, предложил ему написать корреспонденцию из Мстиславля. Корреспонденция, подписанная инициалами С. Д., была вскоре напечатана: в ней шла речь об убожестве общественной жизни в провинции, о безобразном хедерном воспитании и о необходимости еврейских общеобразовательных школ с ремесленными отделениями.
Удача ободрила юного автора; в конце августа он пишет: "Страстно любя историю, я решил начать писать для "Русского Еврея" целый ряд очерков по средневековой истории евреев. Здесь окажет мне помощь мое знание древнееврейского языка ... Я теперь читаю источники, по которым составляю свою статью". В руки юноши попало несколько томов "Истории Евреев" Греца, только что появившейся в русском переводе, и он почувствовал прилив литературного рвения. Но в то время, как редакция дожидалась обещанной статьи на историческую тему, молодой журналист неожиданно погрузился в писание автобиографической повести. Она носила название "На тернистом пути". Подзаголовок гласил: "Из записок моего приятеля-студента". Повесть представляла собой смесь лирики и диалогов на философско-социальные темы. В героине романа, эмансипированной еврейской девушке, порвавшей с семьей и средой, нетрудно было узнать Иду Фрейдлину. В диалогах автор развивал свои заветные мысли, давно просившиеся на бумагу. "Иудаизм во всех его ... проявлениях – говорит он устами одного из собеседников – есть чувство строгого религиозного долга, развитого до ... систематического подавления индивидуальной свободы. Человека беспристрастного поразит в еврейской религиозной системе этот дух легальности. .. это подведение всякого ничтожного личного поступка под рубрику закона ... Еврей мыслящий, смеющий свое суждение иметь, чувствует на каждом шагу это вторжение религии в самые обыденные дела его... Вот вам изнанка иудаизма. Но за то лицевая его сторона прекрасна. Я люблю, горячо люблю эту даровитую массу, прошедшую сквозь всякие гонения и (43) бедствия единственно силою своего интеллектуального элемента – явление редкое, если не единственное – в истории".
Старательно переписав свое произведение, автор отнес его в редакцию "Русского Еврея" и был крайне разочарован, когда редактор спустя несколько дней вернул рукопись, объяснив, что повесть не годится для печати: в ней есть интересные мысли, но отсутствует фабула.
Кроме материальной нужды, удручали братьев Дубновых и осложнения, порождаемые бесправным положением. Попытка устроиться в центре города на квартире у земляка, занимавшегося мелкими аферами и имевшего связи в полиции, привела к аресту обоих братьев по подозрению в уголовщине. На допросе выяснилось, что юноши проживают в столице, не имея на то права, и им приказано было вернуться на родину под угрозой высылки по этапу. Владимир немедленно уехал в родной город, где должен был призываться к отбыванию воинской повинности, а младший брат снова вступил в полосу мытарств, обычных для бесправного еврея. Мытарства эти не убивали в нем, однако, энергии. "Я так же бодр и горяч, как прежде – пишет он сестрам Фрейдлиным – так же презираю малодушие и отчаяние и готов бороться с кем или с чем бы то ни было. Я много передумал в последнее время, мое мировоззрение от всех этих печальных событий получило более яркую окраску. Сердце еще кипит негодованием, но я никого не боюсь".
Получив фиктивное право жительства, молодой журналист погрузился в чтение материалов для цикла задуманных исторических статей. Работал он в состоянии крайнего возбуждения: хотелось высказать всё, что накопилось на душе с того дня, когда хедерный мальчик взбунтовался против рассуждений об яйце, снесенном курицей в субботний день. "Бегаю по своей комнате – пишет он зимой 1880 г. – и думаю с таким жаром, что решительно забыл весь мир. Это – серьезные, горячие мысли, которым, может быть, суждено будет сложиться в строки на страницах какого-нибудь журнала. Теперь я в самом водовороте мыслей, не дающих мне покоя. Надо их высказать. Иначе я не взялся бы за эту работу".
Был зимний вьюжный вечер, когда автор грозных филиппик против раввинизма направлялся, дрожа от холода в своем летнем (44) пальто, в редакцию еженедельника "Рассвет" для объяснения по поводу статьи. Редактор журнала Я. Розенфельд встревожен был радикализмом начинающего автора и пытался убедить его, что статья антинациональна по своей тенденции и потому недопустима в журнале, борющемся с национальным индиферентизмом еврейской интеллигенции. Другой еврейский орган оказался покладистее: рукопись с сокращениями принята была к печати.
В мозгу молодого журналиста роились увлекательные планы предстоящих работ. И вдруг он спохватился, что совсем забыл об одной из главных целей своего приезда – получении аттестата зрелости, необходимого для поступления в университет. На столе снова появились школьные учебники. "Ах, как надоели мне эти вечные приготовления к экзаменам! – пишет он друзьям. Четыре года беспрерывного скитальчества и тревожной жизни, четыре года неудач, разочарований и поражений дают себя теперь чувствовать. Мера уже переполнена, но я еще напрягу терпение до мая . . ."
Обстановка мало благоприятствовала корпению над учебниками. Были серые мартовские сумерки, когда хозяйка внезапно постучала в дверь убогой комнаты: на улице около Невского убили царя; торговцы с Сенного рынка грозят расправиться со студентами. Добродушная женщина советовала жильцу не выходить из дому: очень уж он похож на "нигилиста". Юноша был потрясен; на следующее утро он ринулся к земляку-студенту, где собралась группа молодежи, взволнованно обсуждавшей происшедшее. По городу ползли слухи о массовых арестах, лица прохожих, читавших официальные бюллетени, были замкнуты, насторожены. Не до школьной премудрости было С. Дубнову в жуткие дни. Он заставлял себя повторять курс, а мысли были далеко. Апрель принес известие об еврейских погромах на юге и манифест нового царя, возвещавший эру черной реакции. Атмосфера в стране сгущалась, и всё чаще приходила в голову мысль, что только заграницей можно было бы спокойно погрузиться в науку. От этих мрачных размышлений оторвало Симона известие, что "Русский Еврей" поместил, наконец, его статью. "Книга Жизни" так описывает это событие: "В середине апреля 1881 г. из дома... где находилась редакция "Русского Еврея", вышел молодой человек со свежим номером этого еженедельника (45) в руках. Здесь напечатана была первая глава его первой большой статьи "Несколько моментов из истории развития еврейской мысли". Юный писатель повернул на набережную Фонтанки и на ходу поминутно заглядывал в заветные строки своего литературного первенца с тем радостным волнением, с каким юная мать всматривается в черты своего новорожденного младенца. Начинающему писателю казалось, что он призван возвестить русскому еврейству новое слово, евангелие свободомыслия".
Праздничное волнение, охватившее начинающего литератора, длилось недолго: извещение о предстоящих экзаменах возвратило его к скучной повседневности. С тяжелым сердцем, с вялой головой взрослый "экстерн" уселся в день экзамена на школьную скамью рядом с юнцами-гимназистами. Учитель математики продиктовал несколько задач. Назойливо мелькали перед глазами непонятные цифры на белом листе; в мозгу не было ни единой мысли. Юноша встал, протянул экзаменатору исчерканный лист и сказал, что не в состоянии решить задачу. Учитель напомнил, что устный экзамен может поправить дело, но молодой Дубнов решил больше в гимназию не возвращаться.
"Я вернулся – пишет он в воспоминаниях – в свою маленькую комнатку на пятом этаже большого темного дома... и стал думать. Нужда, заботы, тревожное политическое положение, чрезмерное чтение книг и слишком ранняя литературная работа – всё это помешало мне подготовиться к абитурному экзамену. Что же? Снова отложить экзамены на год? Но тут во мне поднялся внутренний протест. Пора положить конец мытарствам экстерна в погоне за аттестатом зрелости. Правда, без этой бумажки нельзя проникнуть в университет, но разве нельзя всё университетское образование усвоить дома, и еще в более широком объеме, по классификации наук Конта и Спенсера?... Ведь и мои кумиры, Милль и Спенсер, не кончили высшего учебного заведения . . . Так созрело во мне решение, которое едва ли имело отрицательные последствия для моего умственного развития ... но обрекало меня на все бедствия бесправного еврея, не попавшего в разряд патентованной интеллигенции. Может быть, так и нужно было: чтоб еврейский писатель не пользовался привилегиями диплома, а страдал бы наравне со всяким массовым евреем".
(46)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ПРОПОВЕДНИК СВОБОДОМЫСЛИЯ
Умственный труд, наполнявший жизнь до краев, шел двумя путями самообразования и литературной работы. Ежедневно на столе Публичной Библиотеки возле лампы с зеленым абажуром воздвигалась горка книг – произведения французских и английских философов и материалы из отдела "Judaica". Молодой журналист много читал по истории; но им руководил в ту пору не столько инстинкт историка, сколько темперамент публициста: он искал в фактах прошлого, прежде всего аналогии с настоящим, подтверждения своих мыслей и влечений. В истории еврейского народа, которую он первоначально отождествлял с историей иудаизма, вырисовывались перед ним два пути: путь раби Акивы, одного из родоначальников раввинизма, и путь еретика Элиши Ахера – проповедника свободомыслия. И невольно возникала мысль: если бы преобладающим элементом в еврействе были такие люди, как Элиша, Уриель Дакоста, Спиноза, их, быть может, преследовали бы в эпоху инквизиции не как евреев, а как мыслителей типа Джордано Бруно и Галилея, провозвестников идей, двигающих вперед человечество.
Он пытался развивать эти мысли в тогдашней русско-еврейской печати, предназначенной для того узкого круга читателей, которых приобщение к русской культуре не увело в лагерь ассимиляции. Это была своеобразная среда: в конце прошлого века в России, стране наибольшего скопления еврейского населения, создался на интеллигентских верхах еврейства незнакомый западной Европе тип человека двойственной культуры. Не всегда равновесие культурных влияний оказывалось устойчивым; но нередки бывали и случаи гармонического их сожительства. Радикально настроенные еврейские интеллигенты с одинаковым (47) пафосом декламировали стихи Некрасова и Фруга – певцов русского и еврейского народничества. Погромы начала 1881 года заставили многих недавних ассимиляторов повернуться лицом к еврейству; так создались новые кадры читателей для русско-еврейских органов. Общей тенденцией этих журналов еженедельников "Рассвет" и "Русский Еврей" и ежемесячника "Восход" – был неопределенный, чисто эмпирический национализм типа ранней Гаскалы, часто с уклоном к палестинофильству. Большинство сотрудников трактовало жгучие проблемы современности крайне осторожно, не желая раздражать ни придирчивую официальную цензуру, ни консервативные еврейские круги.
Литератору, считавшему себя прямым наследником Элиши Ахера и Дакосты, не раз приходилось энергично бороться за те фрагменты статей, которые казались ему наиболее существенными. Избегая общих проблем, руководители журналов наперерыв предлагали строптивому сотруднику "невинные" темы из области литературы или заграничной хроники. Но он предпочитал выбирать свои темы сам. Когда под влиянием погромов усилилась эмиграция евреев из России и возник вопрос об ее направлении, молодой публицист принялся горячо защищать на страницах "Рассвета" проект создания еврейских земледельческих колоний в Соединенных Штатах. К его великому огорчению, вскоре в том же журнале резко выступил в защиту палестинофильства Лилиенблюм – писатель, чья автобиография показалась в свое время юноше-маскилу чуть ли не евангелием свободомыслия.
Эпоха, когда Семен Маркович Дубнов начал свою литературную работу, была периодом кризиса в области еврейской культуры. Литература на древнееврейском языке, игравшая такую большую роль в эпоху "Гаскалы", теряла часть читателей; известный поэт-гебраист Иегуда-Лейб Гордон меланхолически вопрошал в стихах: "Для кого я тружусь?" и в конце концов перешел в ряды сотрудников "Восхода". Русско-еврейская литература имела свой круг читателей, но была недоступна широким массам. "Идиш", именовавшийся в ту пору "жаргоном", был еще в процессе формирования: лишь выступление еврейских масс на историческую арену сделало его орудием развивающейся народной культуры. Но первые признаки грядущего ренессанса стали (48) появляться уже в восьмидесятых годах. Молодой Дубнов, целиком ушедший в русско-еврейскую журналистику, сочувственно отнесся к плану издания еженедельника на "идиш". В анонимной статье под заглавием "Народная еврейская газета" (Рассвет, 1881, № 35) он горячо ратует за создание серьезной публицистики на том "жаргоне", к которому относятся пренебрежительно и националисты, и космополиты. "Главной своей задачей – говорится в статье еврейская народная газета должна поставить серьезное, а не фельетонное ..., как это было до сих пор, обсуждение общественных вопросов". Новый орган "Idisches Folksblatt" действительно сгруппировал вокруг себя молодые литературные силы: в число его сотрудников вошли Шолом-Алейхем, Фруг, Спектор.
В среде столичной русско-еврейской интеллигенции С. Дубнов чувствовал себя одиноким: людям, с которыми он сообща работал, не хватало ни широкого кругозора, ни настоящего пафоса мысли и дела. Он вспоминает об этом в "Книге Жизни": "В письмах я жаловался на нравственное и умственное одиночество. Объяснялось это тем, что я был втянут в круг специальных еврейских проблем, между тем как меня больше волновали общие и "вечные" вопросы ... Я был самым младшим в этом кругу; моим сверстником был только Фруг, но мировые проблемы мало его занимали. Я находился в полосе... резкого отрицания общепринятых догм, но неустанно искал новых "научных догм" ... Я считал себя лишь временным работником в еврейской литературе, а носился с широкими планами в области общей философски-исторической литературы. Долгие часы просиживал я в Публичной Библиотеке, читая полные собрания сочинений моих любимых мыслителей 18-го века, Дидро и Кондорсе, с целью писать о них со временем подробные монографии".
Старая "книгомания" питомца иешивы воскресла теперь в еще более острой форме. В пыльных лавках букинистов под сводами старинного рынка часто можно было встретить смуглого черноглазого юношу, взволнованно рывшегося в книжном хламе. Антиквары, опытные психологи, умели использовать слабость постоянного клиента; значительная часть его скудного литературного заработка переходила в карманы их засаленных ватных (49) курток, а он мчался домой с драгоценным грузом – собранием сочинений Берне или старым изданием "Buch der Lieder".
Ровный бег трудовых дней прерван был вызовом на родину для отбывания воинской повинности. От солдатчины, внушавшей отвращение, спасла писателя крайняя близорукость. Но он не сразу вернулся в столицу. Зима 1881-1882 г., проведенная в родном городке, прошла в любимой работе – штудировании Монтескье, Руссо, Милля и Конта. Изучение английского языка дало С. Дубнову возможность читать некоторых своих учителей в оригинале, и он перечитывал трактат "О свободе" с таким чувством, с каким верующий читает Священное Писание.
– "Жил я в Мстиславле тогда – рассказывает он в своих воспоминаниях – близ бульвара ... в похожем на длинный сарай доме посреди засыпанного снегом обширного двора. Моя комнатка имела отдельный ход и низкое окно, упиравшееся в сугробы снега. В эту келью приходила ко мне та, которая позже стала моей женой: старшая из моих друзей, сестер Фрейдлин. Мы полюбили друг друга после трех лет тесной дружбы. В ту памятную зиму мы под вой снежной мятели предавались мечтам о будущей совместной жизни и совместном труде, о переезде в Петербург и затем в Париж, о превращении нашего тернистого пути в гладкий и радостный".
В полузасыпанную снегом келью почта приносила русско-еврейские журналы, отражавшие смятение, охватившее интеллигентские круги. Под влиянием растущего антисемитизма крепло палестинофильское течение. Примкнул к нему и Владимир Дубнов, решивший уехать в Палестину. Младший брат не разделял этих настроений: огорченный направлением журнала "Рассвет", он послал туда резкую статью под названием: "Что же теперь?". Исходной точкой статьи был принцип, выдвинутый Берне: "Кто хочет действовать в пользу евреев, должен слить их дело с требованиями общей свободы". Редактор сердито заявил, что такая статья может быть на руку только врагам еврейства, и отказался ее напечатать.
Разногласия с редакцией "Рассвета" продолжались и по возвращении в Петербург. Пришлось перейти снова к нейтральным темам: в журнале появился ряд статей об еврейских погромах времен Хмельницкого, подписанных псевдонимом С. Мстиславский. (50) Но орган этот доживал уже последние дни и вскоре прекратил свое существование. Это был тяжелый удар для молодого журналиста: приходилось лихорадочно искать других источников заработка.
Материальный вопрос еще больше обострился, когда в столицу приехала Ида Фрейдлина, покинувшая родительский дом без всяких средств к существованию. Ее отъезду предшествовала резкая размолвка с матерью. Властная женщина считала стремление девушек к самостоятельности и высшему образованию капризом молодости; кроме того, ее пугала перспектива брака дочери с горьким бедняком, имевшим в родном городе репутацию вольнодумца. Бедная мать не подозревала самого худшего: молодые люди не собирались оформить свои отношения, так как гражданский брак в России не признавался законом, а религиозный представлялся проповеднику свободомыслия несовместимым с его убеждениями.
Нужда и мытарства, связанные с бесправным положением, омрачили радость первых месяцев совместной жизни. С. Дубнова полиция временно оставила в покое: он был приписан в качестве домашнего служителя к одному из петербургских адвокатов. Ида фиктивно записалась в белошвейную мастерскую, а потом поступила на акушерские курсы. Вспоминая впоследствии эту пору своей жизни, писатель замечает, что в ней доминировали силы, которые Шиллер считал главными двигателями жизни – любовь и голод. Кроме материальных забот, угнетала юношу еще одна проблема: как сочетать "личное счастье" со служением идее. Проблема права на счастье, могущая показаться непонятной людям другой эпохи, играла большую роль в жизни аскетической молодежи, воспитанной на радикальной русской публицистике. Это было своеобразное поколение: наивно противопоставляя "личное счастье" борьбе за благо человечества, оно не замечало противоречия между эгоцентризмом "критически-мыслящей личности" и альтруистическими постулатами служения народу. Владимир Соловьев в свое время с добродушной иронией так сформулировал парадоксальное credo семидесятников: "человек произошел от обезьяны, а потому отдадим жизнь свою за ближних".
С. Дубнов был типичным сыном своей эпохи, с ее идеализмом, моральным ригоризмом и логической непоследовательностью (51). "Я метался – пишет он в своих воспоминаниях – ...между "жизнью для идеи", как тогда выражались, и тяжелыми житейскими заботами. Такие моменты искания жизненного пути, родовые муки самоопределения личности являются самыми опасными в ранней молодости: они сопровождаются припадками депрессии, и я в своих записях того времени нахожу признаки такого состояния".
Наилучшим лекарством от душевной неурядицы была работа. Осенью 1882 года период острой безработицы в жизни молодого писателя закончился: он стал постоянным сотрудником крупнейшего русско-еврейского органа – журнала "Восход". С тех пор редкая книга ежемесячника обходилась без его статьи; в течение четверти века его литературная деятельность связана с органом, на котором воспиталось целое поколение интеллигенции. И под собственной фамилией, и под инициалами (С. Д., Д.) и под различными псевдонимами (Критикус, С. Мстиславский, Экстернус), С. Дубнов систематически помещал в "Восходе" статьи исторического, литературного и публицистического содержания.
Дебютировал он в журнале большой работой о Саббатае Цви и псевдо-мессианском движении, написанной под влиянием Греца. Освещение, однако, молодой историк дал свое: мистику-авантюристу противостоит его современник Спиноза, идеальная "критически мыслящая личность"; тогдашнему еврейству ставится в упрек, что оно пошло за человеком, увлекшим его в "область невежества и тьмы", и предало проклятью философа, указавшего истинный путь прогресса. Успех статьи дал толчок к изучению другого мессианско-мистического движения – франкизма. Автор увлекся этой темой, ибо видел во франкизме протест против раввинской традиции, в силу условий эпохи принявший нездоровую форму.
С января 1883 года в "Восходе" начали регулярно появляться большие критические статьи или суммарные обзоры текущей трех-язычной еврейской литературы за подписью Критикус. В согласии с традициями русской критики, статьи затрагивали также проблемы философские и социальные. Автор их рьяно боролся с графоманией и диллетантством, стремясь отучить начинающих авторов, особенно древнееврейских, от дурных навыков витиеватости (52) и привить им европейские приемы. О чем бы он ни писал, в центре всегда стояла наиболее волнующая проблема – борьба с косной традицией. В пылу полемики проповедник свободомыслия не замечал противоречия, подрывающего его пропаганду: требование религиозной реформы, хотя бы самой радикальной, шло в разрез с философией позитивизма, отвергающего всякую религию, как пережиток теологической фазы мышления. Свою непоследовательность писатель понял лишь много лет спустя; в молодые годы над всем доминировало желание высказать, наконец, заветные, выстраданные, хотя и не приведенные в систему мысли. Попытка изложить их перед не-еврейской аудиторией не удалась: редактор либеральной русской газеты, ассимилированный еврей, одобрил содержание статьи, обличающей предрассудки и фанатизм, но счел ее в своем органе неуместной.
Предметом горячих споров в еврейских кругах была в ту пору брошюра Пинскера "Автоэмансипатия". Автор ее, ярый националист и палестинофил, резко критиковал те элементы в еврействе, которые важнейшей задачей считают гражданскую эмансипацию евреев и культурное обновление в европейском духе. С. Дубнов дал ему горячую отповедь в статье "Какая самоэмансипация нужна евреям?" Он бичевал гипертрофию ритуала и доказывал, что обрядовая система иудаизма заслоняет принципы чистой веры и этики и усиливает обособление евреев от других народов. Полемизируя с палестинофилами, он утверждал, что национальная идея является переходной стадией по пути к идее общечеловеческого единства; "национализации" Пинскера должна быть противопоставлена "гуманизация". В статье было много полемического задора, но редактора "Восхода" А. Ландау это не смутило: человек практической складки, он предвкушал "успех скандала" и повышение тиража. Отношения между молодым энтузиастом, еще недавно отказывавшимся "профанировать" литературный труд получением гонорара, и крутым грубоватым "хозяином" журнала, на первый план выдвигавшим материальный интерес, были очень натянутые. Дубнов никак не мог примириться с тем, что сотрудникам журнала, в особенности новичкам, приходилось неоднократно напоминать редактору об уплате гонорара за напечатанную статью. Для застенчивого и самолюбивого молодого журналиста эти обращения к редактору были так тягостны (54), что, несмотря на горькую нужду, он откладывал со дня на день неизбежный визит в контору журнала.
В то время, как писатель всё больше втягивался в свою работу, его подруга усердно готовилась к поступлению в медицинский институт. Молодые люди жили сначала в разных квартирах одного и того же дома; в начале 1883 года они решили поселиться вместе. Легализовать свои отношения они намеревались заграницей, куда собирались уехать учиться при первой возможности. Вспоминая эти отдаленные годы, автор "Книги Жизни" пишет: "Для того времени это был очень смелый шаг не только по отношению к родным в провинции, но и по отношению к нашему общественному кругу в Петербурге, но для меня не существовало никаких преград, когда речь шла о верности моим убеждениям".
Что думала о бескомпромиссности своего друга кроткая, застенчивая девушка, без колебаний взявшая на себя тягость положения невенчанной жены в консервативном быту прошлого века? Она не роптала: полюбив крепко и навсегда, она твердо решила быть верной и стойкой спутницей человека, посвятившего себя целиком служению идее. Одаренная большим запасом сил и душевного здоровья, она спокойно смотрела в будущее: перспектива лишений, нужды, тяжелого повседневного труда ее не страшила. Она не догадывалась в те молодые годы, что быть женой труженика, подчинившего жизнь выполнению обета – задача нелегкая даже при благоприятной внешней обстановке, ибо всякое творчество требовательно и деспотично. Привычка жить отражением чужой жизни далась ей, вероятно, не без усилий: она унаследовала от матери самостоятельный характер. С годами самоотречение стало, однако, второй натурой Иды Дубновой; она нашла в нем удовлетворение и смысл существования. Тайная горечь, неизбежно скопляющаяся на дне длительного самоотречения, не подточила ее волю, а лишь усилила моральный ригоризм. В душе С. Дубнова в зрелые годы будет порой вспыхивать бунт против прямолинейного аскетизма молодости; но спутница его ни разу не усомнится в том, что суть жизни – в осуществлении долга, диктуемого глубоким чувством.
(56)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
НА РАСПУТЬЕ
– "Я – человеколюбец, демократ и атеист" – певуче декламировал, шагая взад и вперед по комнате, худощавый юноша с густой темной гривой волос. Слова, которые он повторял, принадлежали его новому любимцу – английскому поэту Шелли. Юноша был в большом возбуждении: он писал статью под названием "Последнее слово подсудимого еврейства". Статья, характеризовавшая политику правительства по отношению к евреям, приурочена была к созыву специальной комиссии по еврейскому вопросу. Настаивая на полной гражданской эмансипации евреев, автор подчеркивал гуманитарный характер этого требования. "Евреев угнетают, – писал он, – и этого достаточно, чтобы за них сражался всякий, кто имеет сердце. .. Для этого вовсе не нужно быть евреем-националистом или иметь какое-либо другое влечение к евреям, кроме влечения человека к людям страждущим". Статья была подписана по просьбе редактора "Восхода" глухим псевдонимом "Экстернус": А. Ландау был сильно напуган коллективными и единичными протестами против недавней резкой полемики молодого журналиста с консервативными кругами еврейства.
Закончив статью о гражданской эмансипации, автор ее принялся за составление меморандума о юридическом положении евреев в России. Меморандум, в основу которого положено было кропотливое исследование источников, предназначался для правительственной комиссии, но бесследно увяз в частном архиве одного из еврейских общественных заправил Петербурга.
После ряда месяцев, заполненных интенсивной и волнующей литературной работой, писатель ощутил потребность погрузиться снова в науку. Воскресла мечта о "домашнем университете".
(57) Половина гонорара, полученного за официальную записку, ушла на покупку научной библиотеки, тщательно подобранной для систематических занятий. Было очевидно, что в провинциальной тишине легче будет осуществить эту программу, чем в тяжелых условиях столичной жизни. В связи с планом возвращения в Мстиславль оказалось необходимым легализовать отношения молодой четы: в присутствии нескольких посторонних свидетелей хмурый юноша в потрепанном пиджаке надел кольцо на палец смущенной молодой женщины и скороговоркой пробормотал брачную формулу. На следующий день Ида Дубнова с новой фамилией в паспорте уехала в родной город искать квартиру.
Весна была в полном разгаре, когда "блудный сын" вернулся на родину. Он пишет в своих воспоминаниях: "Я подъехал к невысокому деревянному домику с огородом и садом, с мило улыбающимися цветами в окнах. На крыльце встретила меня вся сияющая в лучах солнца жена и ввела в чистенькие две комнаты со скромным убранством русского мещанского жилья... Это была светлая пора нашей жизни, нечто вроде медового месяца, которого у нас не было в мрачном Петербурге. На короткое время мы устроили себе гнездо в этом русском доме, где любопытные глаза не могли следить за нашим религиозным поведением ... Однако, толки и пересуды в городе не прекращались. Молодожен, не посещающий синагоги даже по субботам и не соблюдающий религиозных обрядов, был исключительным явлением в благочестивой общине".
Тихо протекала жизнь в уютном домике на окраине города. Этажерка возле письменного стола гнулась под тяжестью книг: философские труды перемежались с томиками поэтов. Символом сочетания философии с поэзией были соединенные в одной рамке портреты Милля и Шелли: строгий профиль мыслителя и вдохновенное лицо мечтателя в ореоле легких кудрей. "Фауст" Гете, томики лирических стихотворений Байрона и Виктора Гюго стояли в первом ряду: это были верные друзья, спутники одиноких раздумий. С увлечением читал молодой позитивист и современные повести, а по прочтении "Несчастной" Тургенева неожиданно уткнулся в подушку и заплакал ... Выше всех русских классиков ставил он Толстого; этот культ сохранился на всю жизнь.
(58) В семье ожидалось событие – рождение ребенка. На полках в кабинете появился ряд книг о воспитании, о детской психологии. Будущий отец хотел создать для своего ребенка условия, которых сам он был лишен. Он перечитывал главы в "Автобиографии" Милля, описывающие детские годы. А тем временем пришлось переменить обстановку, переселиться в большой дом тещи, вдовы Фрейдлиной. "Апикойресу" нелегко было согласовать свой образ жизни с необходимостью жить среди родных: комнаты, отведенные молодой чете, были совершенно отделены от половины, которую занимала хозяйка дома; только в часы обеда молчаливый книжник появлялся в общей столовой. Это создавало атмосферу отчуждения, но предупреждало открытые конфликты.
Восьмидесятилетний дед Бенцион был еще жив и по-прежнему читал лекции в синагоге. Статьи внука были ему недоступны, но смутные отголоски споров, которые велись на страницах древне-еврейской печати, доходили и до него. Меир-Яков Дубнов, читавший во время своих странствий газету "Гамелиц", мягко укорял сына в письмах за то, что он заходит в своей полемике слишком далеко и компрометирует славное имя Дубновых. Приближался критический момент – осенние большие праздники. "Однажды – рассказывает автор "Книги Жизни" – дед попросил меня к себе ... Он ... спросил, где я намерен молиться в праздники. Я отвечал, стараясь по мере возможности щадить его религиозное чувство, что я еще не решил этого вопроса, что у меня даже нет необходимой для женатого человека молитвенной принадлежности – талеса. На его вопрос: почему? – я ответил, что эти уборы установлены не Торой, а устным учением... Высокая фигура деда как-то согнулась, голова ниже опустилась на грудь... Несколько минут длилось тяжелое молчание. Вдруг он остановился против меня и сказал проникновенным голосом, в котором звучала бесконечная скорбь: "Шимон, придет время, когда ты скажешь вместе с пророком: пойду и вернусь к моему первому мужу, ибо лучше было мне тогда, чем теперь" ...