Текст книги "Жизнь и творчество С. М. Дубнова"
Автор книги: Софья Дубнова-Эрлих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Летние месяцы прошли в тихом уголке Эстляндии. С. Дубнов надеялся восстановить силы, истощенные длительной болезнью; он пытался отдыхать от волнений, вслушиваясь в шум морского прибоя и беззаботную возню маленьких внуков, но некуда было уйти от войны и революции. Особенно взволновали его вести об июльском восстании. "Война губит революцию, революция губит войну пишет он под непосредственным впечатлением сообщений из столицы: возможно, что мы одинаково плохо кончим и ту, и другую".
Особенную остроту приобрел в эту переломную пору постоянно мучивший писателя вопрос о совмещении общественной и научной работы. Об этом говорит запись в начале августа: "Утренний туман окутывает лес. Сижу на балконе ... предаюсь тем мыслям, которые в последнее время особенно не дают покоя. Решаю вопрос: что мне делать с остатком моей жизни: отдать ли его в жертву политической стихии ... потонуть в новой общественной волне или же "уйти от мира" и исполнить свой обет завершения жизненного труда. В первом случае я должен по возвращении в Петербург войти в водоворот политической деятельности, выступать на собраниях, организовать Фолькспартей, пойти в еврейский съезд, поставить свою кандидатуру в Учредительное Собрание и кипеть в этом всероссийском котле ряд лет... Это значит изменить план своей жизни..., оставить все здание недостроенным. Но если не решиться на это самопожертвование, то нужна жертва иного рода: порвать со всеми окружающими ... и замкнувшись среди бури, ткать нить истории от IV века до наших дней... На этом пути сохраню я цельность души".
Как бы смущенный этой перспективой, писатель добавляет несколькими строками ниже: "Уходя от непосредственной политической деятельности, я не ухожу от напряженной политической мысли, которая будет выражаться в публицистических откликах на важнейшие вопросы".
Как только С. Дубнов вернулся в столицу, его захватил водоворот событий. Принятые в уединении решения, как это уже (184) не раз бывало, при столкновении с действительностью оказались эфемерными. Трудно было запереться в кабинете, когда под столицей стояли корниловские войска – первая регулярная армия контрреволюции. После того, как эта угроза была ликвидирована и осадное положение снято, писатель очутился в кругу единомышленников, с нетерпением дожидавшихся его возвращения к работе. Комитет Фолькспартей, называвшей себя теперь Идише Фолькспартей, настаивал на том, что главный идеолог организации должен в переломный момент принять на себя руководство. С. Дубнов пишет в начале октября: "Из глубины веков я опять вышел... на поле сражения... Война везде: на фронтах, война между Балтийским флотом и Временным правительством, бунты и погромы во многих местах России. Настоящая война идет в Демократическом Совещании, где столкнулись раздробленные партии русской демократии. Улицу завоевали большевики ... Голод, эксцессы, шествие немцев к Двинску, предупреждение власти о возможности налета цеппелинов на Петербург". В этой обстановке лихорадочная работа еврейских общественных организаций временами казалась детской суетней возле кратера вулкана. "Вчера окончательно отказался выставить свою кандидатуру в Учредительное Собрание – сообщает писатель: смотрю на эту избирательную пляску и думаю: дети, разве не видите, что дом горит?" И спустя несколько дней: "пока не будет утолена терзающая всех жажда мира, ужасы в России будут возрастать. Но о мире каждый упорно думает и никто не смеет публично заявить об этом, кроме большевиков ...".
В октябре открылся Временный Совет Российской республики – суррогат парламента, собиравшийся вскоре передать свои функции Учредительному Собранию. С. Дубнов скептически оценивал деятельность этого учреждения: "шаблонные патриотические речи о борьбе с врагом, когда сами ораторы не верят в возможность этого" ...
Было ясно, что никакое правительство не в состоянии поднять боеспособность армии, которая не хочет воевать. Между тем жизнь становилась день ото дня тяжелее; отрезанное революцией от хлебородных губерний, население столицы все острее ощущало недостаток продуктов. "Бывают дни, – отмечает С. Дубнов (185) когда надрывающаяся от забот и труда Ида после долгого стояния в очередях не достает даже хлеба."
От улицы летучих митингов, очередей перед кооперативными лавками и коротких, жестоких самосудов над "врагами народа", улицы, которая с каждым днем становилась все более непонятной, буйной и жуткой, писатель торопился уйти в затишье кабинета. В воображении воскресала далекая пора, когда группа ученых талмудистов пыталась создать для лишенного территории народа железную ограду из законов и норм поведения. В темную осеннюю ночь, когда он дописывал главу об эпохе раннего Талмуда, тишину разорвали залпы крейсера "Аврора", обстреливавшего Зимний Дворец.
(186)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
В ВОДОВОРОТЕ
Революция – это сгусток горя,
накопившегося за сотни лет.
В. Гюго.
Революция углублялась – в этом была ее неумолимая логика. В то время как выдающиеся юристы, запершись в кабинетах, тщательно шлифовали параграфы избирательного закона, по пыльным и топким дорогам необъятной страны брели с запада на восток вереницы людей в обшарпанных шинелях, с обожженными ветром лицами – клочья расползавшегося фронта. Их встречало дымное зарево, стоявшее над помещичьими усадьбами: деревенский люд решал вопрос о земле, не дожидаясь Учредительного Собрания. Революция шла по стране красным петухом, разгромами винных погребов, беспощадными самосудами матросов и солдат, мстивших за свои горькие многолетние обиды. В этом водовороте событий утописты и реалисты поменялись ролями: первые настаивали на том, что в убогой и отсталой стране революция должна быть умеренной и постепенной, вторые инстинктивно ощущали, что в "кондовой, избяной" России нет той силы, которая могла бы поставить предел стихийному бунту. И когда действительность стала наносить утопистам удар за ударом, их возмущению не было границ.
С. Дубнов принадлежал к категории утопистов: это было предопределено всей его жизненной философией. Он был ошеломлен, когда революция, о которой он мечтал с ранней юности, декламируя пламенные тирады Виктора Гюго, оказалась вблизи несравненно более жуткой, чем через призму истории. Эффектные выступления жирондистов могли заслонить перед потомством (187) жестокую реальность сентябрьских убийств; от действительности, воплотившейся в уличные расправы и голодный хлебный паек, отвернуться было труднее. Крылатая формула поэта "мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем", подхваченная улицей, представлялась рационалисту, ученику Конта и Милля, апофеозом того стихийного разрушительного начала, в котором он видел величайшую опасность для человечества. Читая об ужасах войны, писатель утешал себя мыслью, что, в конце концов, восторжествует разум; революционный период, предшествовавший октябрю, он оценивал, как неизбежную борьбу между духом порядка и хаосом. Но когда петербургский гарнизон, восьмью месяцами раньше низложивший самодержавие, низложил Временное Правительство, почва поколебалась у него под ногами. Не страх за себя диктовал строки дневника, проникнутые горечью: писателю, жившему своим трудом, не грозила в обстановке социальной революции потеря материальной основы существования. Его пугало иное – утрата веры в спасительность революционного переворота.
Как всегда в трудные минуты жизни, устойчивость и силу давала работа. "... Писал... сегодня – говорится в дневнике через три дня после октябрьского переворота – о древнем школьном обучении. Я перестал удивляться этой способности работать на вулкане: ведь едят же, пьют и спят на поле битвы. Когда духовная пища стала такою же ежедневной потребностью, как физическая, то принимаешь ее и на вулкане ... А для меня историческая работа – и пища, и воздух, без которого задыхаюсь. Никакой заслуги тут нет, а просто акт самосохранения души". И спустя несколько дней: "В Петербурге голод... Москва уже залита кровью. Разгромлены Кремль и центр города. Казаки с Калединым завладели югом и идут к Москве... Спасаю каждый день пару часов для работы; погрузился в литературу Агады и Мидраша, которая согревает душу".
Заботы о хлебе насущном, которые удручали писателя, по временам отрывая его от работы, тяжелым бременем ложились на его жену. С раннего утра до позднего вечера приходилось болезненной, хрупкой женщине напрягать силы в борьбе с голодом и холодом. Особенно изматывало многочасовое, нередко безрезультатное стояние в очередях. В то время как И. Дубнова ломала (188) себе голову над приготовлением обеда из жалких суррогатов пищи, в дневнике писателя появлялись такие строки: "На научном островке, куда я спасаюсь от бури, кипит работа мысли. Прочитываю и просматриваю десятки томов новых или ранее недоступных источников. Расширяется план "Истории", чувствуется восторг усовершенствования и грусть зодчего, призванного строить среди всеобщего разрушения".
Наступило время выборов в Учредительное Собрание. С. М. Дубнов голосовал за конституционных демократов. Он не всегда одобрял тактику этой партии, но считал ее надклассовой, а ее деятелей – людьми европейской складки. Как-то в беседе с Винавером он сравнил их с жирондистами; теперь эта характеристика могла бы показаться зловещим пророчеством...
Неожиданной вестью издалека прозвучала Декларация Бальфура. С. Дубнов отнесся к ней скептически. "Ликуют сионисты ... – пишет он в дневнике: не преждевременно ли? Уже пишут в своих газетах о "еврейском государстве", устраивают торжества, как во время Саббатая Цви. Это новый наркоз, но пробуждение будет ужасно. Меня радует английская декларация, как обращение к еврейской нации, но мотивы ее невысоки (приманка для евреев, как воззвание Бонапарта в 1799 г.), а последствия проблематичны ... Хорошо было бы в такое ужасное время иметь свой спокойный исторический уголок или хоть надежду на него ... Блаженны верующие!".
Несмотря на встречи с людьми своего круга, писатель по временам чувствовал себя одиноким. Это ощущение усилилось, когда пришло в начале декабря известие о смерти С. Абрамовича. "Ушел из жизни 85-летний старец, – пишет С. Дубнов в дневнике, – а из моей жизни вырвана полоса наиболее яркая, из лета моего бытия. И теперь в суровую зимнюю ночь, в северной столице, среди пожара гражданской войны я оплакиваю и смерть друга, и память тех одесских лет, когда я имел общение с этим сильным умом. Вспоминается мое первое посещение А-ча в ноябре 1890 г., а затем долгие беседы в течение 13-ти лет, эти размышления вдвоем". Видения прошлого, озаренные южным солнцем, неотступно шли за писателем, когда под резким невским ветром дожидался он в очереди выдачи своего пайка. А в рождественские дни, когда столица тонула в снежных сугробах, он (189) писал, как в лихорадке, воспоминания о старом друге. Писать приходилось в пальто; чадила керосиновая лампочка; с трудом двигалась по бумаге закоченевшая рука. Но внутренний огонь согревал душу. Воспоминания, продиктованные глубоким чувством, появились сначала в сокращенном виде по-еврейски (брошюра из серии "Фун цайт цу цайт"), а потом полностью по-русски в сборнике "Сафрут".
Разгон Учредительного Собрания в январе 1918 г. был для С. Дубнова тяжелым ударом: всероссийский парламент казался ему единственным выходом из политического тупика. Им овладело ощущение безнадежности. Воодушевлявший недавно проект еврейского съезда – первый шаг к осуществлению идеи культурно-национальной автономии – стал казаться иллюзорным, бессмысленным. Писатель дал волю пессимизму в публичном реферате на тему "Современное положение и еврейский съезд". В качестве главного оппонента выступил на этом собрании помощник комиссара по еврейским делам, заявивший, что в юные годы он считал докладчика своим "духовным отцом", но после десятилетнего политического стажа в тюрьме пришел к убеждению, что место евреев – в рядах наиболее непримиримых борцов за революцию.
События на фронте принимали трагический оборот. Немцы приближались к столице. С болью ощущал писатель развал России, отпадение окраин. "Это вивисекция и моего народа – писал он: шестимиллионный еврейский народ разрезан на шесть кусков".
В начале 1918 г. Совет Народных Комиссаров переехал в Москву, и прежняя столица превратилась в "Северную Коммуну", управляемую Зиновьевым. Подвоз продуктов с каждым днем становился все более скудным. Хлебный паек распределялся по категориям; С. Дубнов первоначально был причислен к категории людей, которым полагалась восьмушка хлеба в день. Голод гнал жителей Северной Коммуны на юг и на запад, в хлебородные губернии; друзья уговаривали Дубновых покинуть обреченный город, но писатель не хотел об этом слышать: он прикован был к письменному столу. В марте он закончил третий том Всеобщей истории, над которым работал полтора года. "Условия работы небывалые – констатирует он в дневнике: война плюс (190) революция плюс диктатура... В последнее время писал запоем..." Не раз подумывал он о том, чтобы приняться за перевод своего крупнейшего труда на древнееврейский язык; но такая работа потребовала бы нескольких лет жизни. "Странные мысли! – пишет он по этому поводу: мир гибнет – в России гражданская война, на Западе возобновляется кровавая бойня... А я думаю о своих исторических трудах! Не странно ли это? Нет. Это только свидетельствует о вечности Духа, об его живучести ... Мы -Архимеды при взятии Сиракуз: Noli tangere circulos meos! Это не равнодушие, а наоборот – результат чрезмерной восприимчивости, заставляющей искать спасения в Духе, в неистребимом среди истребления".
В апреле, на собрании Национального Совета – органа, исполнявшего функции съезда, несостоявшегося из за гражданской войны, С. Дубнов произнес горячую речь. Он порицал политическую распыленность еврейства, помешавшую во время сорганизовать съезд, указывал на то, что другие народности, даже отсталые, опередили евреев, создав свои органы самоуправления. Национальный Совет оказался мертворожденным учреждением. Вскоре после его возникновения писатель отмечает в дневнике: "Вчера в заседании... Мелко, вяло, малолюдно; страсти разгораются только при партийных пререканиях. У всех руки опустились".
Неожиданным просветом в обстановке безнадежности было возобновление "Еврейской Старины" после продолжительного перерыва. Предстояло издать большой годовой сборник. На письменном столе снова появилась груда рукописей. Когда глаза уставали, С. Дубнов уходил в недалекий городской сад, который с каждым днем становился все тише, угрюмее, малолюднее. Ежедневно в пустынных аллеях можно было встретить худощавого седого человека в мешковатом полинялом пиджаке, из кармана которого выглядывал томик Гюго. Иногда он появлялся в сопровождении двух темноглазых бледных мальчиков, с которыми оживленно беседовал. В конце августа прогулки с внуками прекратились: голод заставил семью дочери перекочевать в Польшу. Тишина, воцарившаяся в квартире после отъезда детей, давила ее обитателей. Удручающе действовали на них вести о волне террора, вызванной покушением на Ленина. В горькие, одинокие (191) минуты возникало желание покинуть Россию. Одна из типичных записей:
"...Пошел в Ботанический сад. Сел на скамью, смотрел на опавшие листья... Думал: среди голода, холода... террора уже доживу кое-как, лишь бы не порвалась связь с прошлым, цельность души. Но если в мою обитель ворвутся и отнимут плод многолетнего труда – манускрипт "Истории", заберут мои дневники за 33 года – они отнимут часть моей души, разрушат и смысл жизни, и цельность жизни. Возвращался по липовой аллее на берегу Невы и думал: уйти или остаться? ..."
Писателя мучило сознание, что некому оставить духовное завещание. "Нет пользы – говорится в дневнике – поручать другим достраивать недостроенное здание, план которого я унесу с собой в могилу". Достраивать это здание, пока можно – в этом был единственный жизненный стимул. С. Дубнов не знал отдыха: еще не закончив редактирования "Старины", он принялся за статью "Что нам делать на мирном конгрессе?" В основу этой статьи, вышедшей в форме брошюры (серия "Фун цайт цу цайт", № 2), положена была идея борьбы за права еврейского национального меньшинства на предстоящем всемирном конгрессе мира.
Работа над большим трудом подвигалась вперед, несмотря на перерывы. Питание осенью 1918 г. несколько улучшилось (писатель, переведенный из третьей категории в первую, стал получать по 3/8 фунта хлеба в день), но мучил недостаток топлива. Сплошь и рядом приходилось бросать работу и приниматься за рубку мебели для растопки печей.
Вестью из другого мира показалось в эти дни сообщение палестинской газеты о том, что в Иерусалиме заложен фундамент еврейского университета. Организатором торжества был старый друг Маркус Каган (Мордохай бен Гилель Гакоген), гостеприимный хозяин той полесской дачи, память о которой навсегда врезалась в душу писателя. С волнением вслушивался С. Дубнов в голоса далекого прошлого, уводящие от трудной повседневности. "Вспомнилось давнее... время пишет он в дневнике. – Грезилось путешествие в Палестину через два-три года, когда кончу главный жизненный труд, согласно давнему обету. И кто знает, не зачарует ли меня историческая родина, не прикует ли новый университет, не убаюкает ли песнь Иудеи истомленного сына диаспоры"?
(192) Настроение это оказалось мимолетным. Историк погрузился в эпоху крестовых походов. Рабочий день, начинавшийся в серые утренние сумерки при тусклом свете керосиновой лампы, заканчивался поздно вечером. Прошлое отгораживало от настоящего; и только одно известие, вернувшее писателя к современности, заставило сердце забиться надеждой: сообщение о прекращении четырехлетней бойни.
(193)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
ОСТРОВ СРЕДИ СТИХИЙ
1919-й год ввергнул Россию в стихию жестокой гражданской войны. На всем пространстве страны шли непрерывные бои. Колчак на востоке и Деникин на юге пытались сдавить Красную Армию железным кольцом; Юденич стоял у подступов к северной столице; на Украине увеличивали кровавый хаос гайдамацкие отряды. Слабый подвоз припасов и топлива обрекал население столицы на пещерный быт. Писателю казался его кабинет островком среди бурь, но работать на этом островке с каждым днем становилось труднее.
Вот типичная запись в дневнике: "Встал рано утром, оделся, облекся в пальто, калоши и шапку (в комнате 7 градусов тепла) и сел за письменный стол. Писал окоченевшими пальцами о доминиканцах и французской инквизиции XIII века. В 10 часов закусил, просмотрел газету и пошел в дровяной отдел районного Совета за ордером на дрова. Очутился в очереди сотен людей, растянувшейся по ступенькам задней лестницы огромного дома ... Два часа простоял в гуще несчастных, волнующихся людей и вместе с сотнями ушел ни с чем: до нас не дошла очередь... Разбитый пришел домой, купив по дороге полтора фунта хлеба ... На дворе нашего дома и счастье и горе. Знакомый оказал услугу и прислал на подводе полторы сажени дров... Свечерело. Усталый взялся за прерванную на полуслове работу, дописал конец параграфа, и теперь сижу и думаю. Мы "счастливы": будет чем топить кухню (я сам внес несколько тяжелых вязанок дров наверх), и бедная Ида не будет мерзнуть или бегать по чужим кухням... Мы чахнем от холода больше, чем от голода".
Сильно увеличившиеся расходы – цены на вольном рынке росли со дня на день – истощили небольшие сбережения (194) писателя. Пришлось часть времени, предназначенного для главного труда, посвятить посторонним работам. С. Дубнов принял предложение Комиссариата Просвещения редактировать библиографический указатель русско-еврейской литературы. Энергичный помощник Луначарского Гринберг добился ассигновки крупной суммы для поддержки Исторического Общества. По его инициативе создан был также Еврейский Народный Университет, в котором лекции читались на русском и еврейском языках. С. Дубнов вошел в состав профессорской коллегии; наряду с ним читали лекции М. и И. Кулишеры, С. Цинберг, А. Штейнберг, Ю. Бруцкус. Когда при Комиссариате Просвещения возник ряд исследовательских комиссий, писатель принял участие в редактировании сборника "Материалы для истории антиеврейских погромов", а потом вошел в комиссию по ритуальным процессам.
Все эти работы замедляли темп писания "Истории", но главной помехой была внешняя неустроенность. То и дело приходилось бросать недоконченную глазу, чтобы поспеть к разборке находящегося по соседству деревянного здания, предназначенного городскими властями на слом: так добывали топливо жители Северной Коммуны. Писатель возвращался домой еле живой, с трудом волоча грязные подгнившие доски. Развал быта усиливал душевную тревогу. "На прошлой неделе – пишет С. Дубнов – я сказал вступительное слово в Еврейском Народном Университете ... Грустное вступление. Говорил о кризисе нынешнем, в котором трудно распознать, идем ли мы к новой эре культуры или к сумеркам; о новом гражданском милитаризме в момент торжества международного пацифизма и идеи "Лиги Народов"; призывал учиться у еврейской истории. Предстоят дальнейшие лекции, но кому читать, что и как читать – еще неясно для меня ...".
В часы одиночества писатель наново передумывал проблемы, волновавшие с давних пор, и пытался подвести итоги. "Часто думаю – писал он летом 1919 г. о своем отношении к палестинскому вопросу и сионизму в течение десятков лет. Недавно объяснил в сионистской "Хронике", что считаю долгом националистов уплатить "шекел гагеула"
( Взнос для выкупа палестинской земли.) при условии участия их в общееврейском, а не в партийном конгрессе по делу (195) возрождения Палестины. Именно теперь выяснится, что Эрец-Исроэль может быть приютом, как в эпоху древней Иудеи, лишь для части нации, и то после неимоверных трудов в течение десятилетий, диаспора же останется со всей грозностью своих проблем". В приписке на древнееврейском языке автор дневника высказывает желание посетить Палестину по окончании большого труда, но с грустью добавляет, что, по всей вероятности, ему суждено будет закончить дни свои в пустыне и перед смертью услышать: "ты не войдешь в обетованную землю"...
Осенью город превратился в военный лагерь: войска Юденича приближались к Кронштадту. Повсюду делались лихорадочные приготовления к обороне. Враждебные новой власти обывательские круги втайне радовались успехам белых войск; многих смущали, однако, сообщения о том, что победы "добровольцев" сплошь и рядом сопровождались погромами. Когда до столицы докатились вести о жестокостях, совершавшихся мамонтовскими казачьими отрядами, С. Дубнов заметил: "спасители" показали себя...
Атаки Юденича были отбиты; но оторванность северной столицы от остальной страны продолжалась. С. Дубнов пытался создать условия, необходимые для работы: он соединил кабинет с кухней, чтобы быть поближе к источнику тепла железной печурке – "буржуйке", которую при недостатке дров топили мебелью, а иной раз и менее нужными книгами. В упрямой войне на два фронта – с холодом и с голодом – организм не всегда выходил победителем: начинались головокружения, опухали ноги. Неожиданно обнаруженный в библиотечном шкафу десятифунтовый мешок ржаной муки показался в этой обстановке чудесным даром судьбы: можно было в течение двух недель не терзаться заботами о пище. Несмотря на эти заботы, омрачавшие жизнь, душевные силы писателя казались неисчерпаемыми. В записи от 18 ноября 1919 г. говорится: "Пишу дрожащей рукой, еще не оправившейся от дневной рубки дров тяжелым тупым топором. Молитвенное настроение не покидало меня и сегодня, спасая душу от замерзания. Как несчастны люди, не умеющие так молиться в минуты жизни трудные, люди житейские, без внутреннего Бога, прикованные к земле, лишенные крыльев, чтобы подняться над ее ужасами!" ...
(196) К началу 1920 г. гражданская война стала затихать: разбиты были армии Колчака, Деникина, Юденича, Петлюры. В пылу борьбы украинские "самостийники" и представители "белого движения", прикрывавшиеся республиканскими и демократическими лозунгами, обнаружили свой истинный облик. Еврейские погромы приняли невиданные размеры; самую жуткую картину представляла собой Украина. Деяния новой гайдаматчины поражали сходством с гайдаматчиной 17-го и 18-го века. С горечью констатировал историк, что с течением времени люди не стали человечнее...
Внешние условия жизни в 1920 г. изменились к лучшему. Возникшая по инициативе М. Горького Комиссия для улучшения быта ученых явилась настоящим спасением для целого ряда научных работников. С. Дубнов был зачислен в категорию лиц, которым полагался "академический паек" – дополнительное количество муки, жиров, сахара. Место выдачи пайка находилось в отдаленном районе; приходилось чуть ли не через весь город таскать мешок с провиантом на спине или возить в детских санках. 8-го февраля в дневнике появляется запись: "На этой неделе... мы впервые ели хлеба вдоволь ... Заношу в дневник это событие после с лишком двухлетнего недоедания". Летом С. Дубнову дана была возможность провести две недели в "Доме отдыха" для писателей и ученых – на большой загородной даче. Дом был переполнен истощенными, изнервничавшимися людьми, и об уединении не могло быть речи; но гость отдохнул от забот и физических трудов. Возвратясь домой, он с удвоенной энергией принялся за прерванную работу.
Он вел теперь дневник систематически, почти день за днем, давая волю горечи, не находившей другого исхода. Иногда попадались в записях и лирические нотки, внушенные случайной встречей или утратой близкого человека. Всякое соприкосновение с прошлым рождало мучительную, щемящую грусть. Рой воспоминаний вызвало известие о смерти многолетнего соратника С. Ан-ского; еще более глубокие пласты прошлого подняло неожиданное посещение старого Мстиславского знакомого, бывшего маскила, с которым С. Дубнов в конце восьмидесятых годов читал "Хатос Неурим" Лилиенблюма. Гость помнил Иду Дубнову цветущей, жизнерадостной; теперь из лавки возвратилась с пустым (197) кувшином пепельно-седая, сгорбленная женщина, продрогшая и заплаканная: она три часа напрасно простояла в очереди за керосином. А в воображении писателя ожил далекий зимний вечер, когда юноша и девушка шагали по сугробам Мстиславского бульвара, и в морозной тишине молодо звенели их возбужденные голоса...
По мере того, как многотомная "История" приближалась к концу, автора все больше тревожила мысль об ее дальнейшей судьбе. Печатать огромный труд в обстановке всеобщей разрухи представлялось немыслимым. Над последними главами С. Дубнов работал с особенной страстностью; целые дни проводил он за письменным столом и сносился с внешним миром только по воскресеньям, при посещении университета. Это были дни встреч с друзьями и деловыми посетителями, заглядывавшими в университетскую приемную. Однажды случайный гость передал письмо от Ахад-Гаама, показавшееся неожиданным после трех лет молчания. Оказалось, что старый друг уже 15 месяцев болен неврастенией и чувствует себя инвалидом. В письме сообщалось о предстоящем переселении в Палестину.
В газетах, приходивших из-за границы, появлялись известия об оживлении издательской деятельности в Берлине. Некоторые издательства пытались завязать сношения с С. Дубновым, но он отказывался вести переговоры, считая, что нельзя печатать большой труд в отсутствии автора. Становилось очевидным, что для осуществления главной жизненной задачи надо переселиться в западную Европу. Шагая по сумрачным улицам опустевшего города, писатель строил планы: закончить свой труд, издать его в Берлине, а потом отправиться на несколько месяцев в Палестину. Мечты упирались в тупик: получение выездной визы представлялось проблематичным. Вскоре, однако, план эмиграции принял конкретную форму: Еврейский Национальный Совет в Ковне возбудил через литовского посла ходатайство о том, чтоб С. Дубнову дано было разрешение переехать в Литву для чтения лекций в ковенском университете.
В дни кронштадтского восстания автор "Истории" дописывал под звуки грозной канонады последние главы. Политическая обстановка мучительно его угнетала; желание уехать становилось всё настоятельнее. Между тем ходатайство литовского (198) посольства оставалось без ответа, и у С. Дубнова возникла мысль послать через Горького письмо Ленину. Оно должно было содержать следующую аргументацию: так как в Советской России теория исторического материализма возведена в государственную догму, то ученым, этой догмы не признающим, должна быть предоставлена возможность уехать в другую страну. Письмо, однако, не было отправлено: друзья советовали писателю вооружиться терпением и ждать официального ответа.
Предстоял сорокалетний юбилей литературной деятельности С. Дубнова. Обычно избегавший чествований, он на этот раз охотно принял предложение встретиться с друзьями, читателями и слушателями, сознавая, что эта встреча может стать последней. День юбилея он провел в состоянии душевного подъема. Впервые за четыре года в дневнике появляются строки, проникнутые радостным волнением. "Вчерашний день – пишет он 29 апреля 1921 г. – был... какой-то особенный. Лучезарное утро. На поздравление Иды ответил выражением благодарности ей за то, что почти сорок лет она помогала мне нести бремя жизни. Слезы душили меня, когда я говорил, что если бы она не решилась на лишения и нужду, я бы не мог принести столько жертв ради исполнения духовного обета... Я вынул из шкафа давно нетронутые две книги, некогда заветные: "Позитивная философия" Конта и "О свободе" Милля, которые в 1881 г. стали для меня Библией. Читал заметки на полях, подчеркнутые места, и вспомнил многое. К полудню явился юбилейный комитет с поздравлениями. Не ждал их, и мой тесный кабинет едва вместил пришедших. К 6 час. вечера за мною и И. прислали ..., и мы попали на торжественное собрание в еврейском университете, многолюдное, шумное, возбужденное. Приехал М. К. из Москвы, привез кучу писем и приветствий и, что особенно меня обрадовало, два тома немецкого перевода моей "Новейшей истории евреев", напечатанные в Берлине в 1920 г.".
На многочисленные приветствия писатель ответил большой речью. "Я говорил пишет он – о моей радости видеть опять в собрании тех, которые некогда так часто сходились для рефератов, прений и поздних ночных заседаний, а в последние годы разъединены, разбросаны... Упомянул о дне 15 апреля 1881 г., о моей первой бунтарской статье, где я пытался представить (199) еврейскую историю с точки зрения Элиши Ахера, о том, как я с того момента всматривался в сложный процесс еврейской истории, раньше сквозь чужие очки, а потом собственными глазами ... и лишь теперь завершил главный труд, но уже при разрушенном книгопечатании . . . Говорил о поколении 40-летнего периода, "поколении пустыни", но с Синаем и великими национально-культурными достижениями, о старейшем интернационале еврейском, который спасет нас после всемирного потопа. Говорил горячо, но ясно и четко, в напряженной тишине зала, где порой слышались глубокие вздохи... Разошлись к полуночи, взволнованные, но как будто обновленные встречей, беседою о пережитом, гордым вызовом..., для всех ясным ...".