Текст книги "Жизнь и творчество С. М. Дубнова"
Автор книги: Софья Дубнова-Эрлих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Как ни старался С. Дубнов отгородить себя от повседневности, это не всегда ему удавалось: писатель-пролетарий не мог позволить себе роскошь целиком погрузиться в науку. Острее, чем когда бы то ни было, ощущал он в эту пору тягость вечных недохваток и неуверенность в завтрашнем дне. Привыкнув к лишениями с ранних лет, он не боялся за себя; но тревога за семью, за малых детей тяжелым бременем ложилась на душу и заставляла еще настойчивее, чем в былые годы, воевать с редактором, пользовавшимся своим положением монополиста в русско-еврейской печати. Грустью проникнута запись в дневнике, сделанная в октябре 1892 года: "жить только литературной работой, не уклоняясь от своих заветных целей, влагая душу в каждое произведение ... – это подвиг, связанный с мученичеством. Часто кажется мне, что я не выдержу и свалюсь в самом разгаре работы, не сделав и части того, что составляет смысл моей жизни".
В конце концов, возмущенный упрямством "хозяина", сотрудник взбунтовался и объявил забастовку. Прервав работу в "Восходе", он начал обдумывать план издания периодических сборников, где мог бы систематически печатать результаты своих научных исследований, рядом со статьями других авторов. Друзья-писатели (92) сочувственно отнеслись к этому плану, но никто из одесских богачей-меценатов не согласился субсидировать новое литературное предприятие. Притом, ознакомившись с местными условиями, писатель пришел к выводу, что "одесская цензура не далека от инквизиции".
Забастовку пришлось прекратить, когда пятилетний сын тяжело заболел, и срочно понадобились деньги на леченье. В январе 1893 года состоялось новое соглашение с редактором... С. Дубнов обязался продолжать сотрудничество в полном объеме, включая и отдел критики. Его месячный оклад определен был в 100 рублей; этих денег едва хватало на содержание семьи из пяти человек.
Отдав дань заботам о хлебе насущном, отшельник снова заперся в своей келье: огромная корреспонденция говорила о том, что работа по собиранию материалов подвигается вперед. С чувством облегчения погрузился он в чтение манускриптов. Но жене и матери некуда было уйти от повседневности: каждый день приносил ей новые головоломные бюджетные задачи. Она принимала этот нелегкий жребий с тем же внутренним спокойствием, что и вереницы ее прабабок, упорным трудом, энергией, самоотвержением расчищавшие своим мужьям путь к Торе; но физические силы ее изнашивались в вечных схватках с нуждой. Ида Дубнова преждевременно осунулась и поблекла; бессонные ночи обвели темной каймой глаза, горькие складки легли у твердо сомкнутых губ. В то время как муж ее углублялся в изучение древних пинкосов, перед нею неотступно стоял неоплаченный счет бакалейной лавки или дыра в сапоге сынишки.
Ее рабочий день начинался в тусклые утренние сумерки, когда просыпались дети; по вечерам лампа долго освещала голову с пепельными поредевшими волосами, склоненную над грудой рваных чулок и белья. Жизнь была неудобная, трудная, неровная, как езда по рытвинам и ухабам: чадили печки, растапливаемые сырыми дровами, коптила керосиновая лампа с кривым фитилем, сердито хлопала дверьми деревенская прислуга, не уважавшая бедных "господ", кашляли в холодной комнате дети... Но в поздний вечерний час, когда дом погружался в сон, глава семьи аккуратно, лист к листу, складывал рукопись и прятал в ящик письменного стола; тогда оба они уходили в свою комнату, и она читала ему вслух последние книжки журналов, современные (93) русские повести, многотомные романы-хроники Эмиля Золя. А потом они беседовали вполголоса о прочитанном, о детях, характеры которых всё более определялись, о впечатлениях дня, а иногда строили планы будущего, упорно возвращаясь к проекту поездки вдвоем куда-нибудь в уединенный уголок, напоенный тишиной, зеленью, солнцем... И на исходе дня перед смертельно усталыми людьми вставал призрачный мираж отдыха...
Так шли дни за днями. Писатель углублялся в источники по восьмивековой истории еврейства в Восточной Европе и составлял хронологическую сводку событий. Результатами исследований он делился с читателями "Восхода" в особом отделе под названием "Исторические сообщения". Серия статей о хасидизме, печатавшихся в течение шести лет, была уже закончена; автор их мечтал об использовании нового накопившегося за эти годы материала, об издании большого труда, но на это не было ни времени, ни средств.
Печатая свои "Сообщения", историк стремился оживить сухой материал, сделать его доступным рядовому читателю. Он не признавал замкнутой цеховой науки, предназначенной для специалистов. Во вступлении к новому циклу статей, рассчитанному на несколько лет, он отмежевывается от "ученых с узким умственным кругозором, которые стремятся живейшую из наук... превратить в музейную мумию". "История – пишет он – есть наука о народе и для народа, и потому она не может быть наукой цеховой... Мы работаем для целей народного самопознания". "Живейшая из наук" владела душой молодого историка не только в силу своей познавательной и идеологической функции: одушевление прошлого творческой фантазией давало исход той тайной потребности, которая жила в нем с ранних лет и безуспешно пыталась найти выражение в незаконченных стихах, рассеянных по страницам дневника ...
Историческую работу приходилось прерывать для писания критических обзоров. В 1893 году начал печататься ряд статей под названием "Литература смутных дней". Автор указывал на появившиеся в еврейской публицистике признаки новых форм национального самоопределения. Наиболее серьезной представлялась ему инициатива Ахад-Гаама, пытавшегося создать идеологию "нео-палестинизма". В основу этой идеологии положена (94) была мысль, что Палестина, не могущая превратиться в надежное убежище для евреев, должна стать духовным центром еврейства. Ахад-Гаам в скрытой форме полемизировал с тезисами статьи "Об изучении истории", предостерегая от излишнего увлечения прошлым народа в ущерб будущему. Такие скрытые споры между друзьями нередко возникали и впоследствии; лишь спустя четыре года вылились они в открытое единоборство между духовным сионизмом и автономизмом.
Сдержанно полемизируя с отцом духовного сионизма, С. Дубнов давал волю темпераменту, когда ему приходилось выступать против реакционных идеологов, вроде В. Явеца, истерически вопившего: "назад, домой" и требовавшего отречения от европеизма и возвращения в лоно раввинской ортодоксии. Эта полемика, в которой все чаще повторялся термин "духовная нация", не удовлетворяла писателя; неоднократно возникало у него желание подробнее развить взгляды, явившиеся плодом изучения еврейской истории. "Сознаю – пишет С. Дубнов в сентябре 1893 года – что мой синтез слишком сжат и краток. Мечтаю еще развить его в применении не только к прошедшему, но и к настоящему в ряде "Писем о еврействе". Сюжет этот давно не дает мне покоя, но надо погодить".
В этот период, который автобиография называет "периодом синтеза", окончательно окрепло в душе писателя сожительство ищущего правды историка с ищущим справедливости публицистом. Темперамент общественника требовал более широкого, интенсивного и непосредственного общения с людьми, чем то, которое могло удовлетворить кабинетного ученого; С. Дубнов вынужден был выйти за пределы тесного литературного кружка. Двери его заставленного книгами кабинета широко распахнулись для новых людей, по преимуществу молодежи. Со свойственной ему методичностью писатель отвел беседам с посетителями постоянные часы, введя их в обиход своей трудовой жизни.
Самыми частыми гостями в доме Дубновых были в ту пору юноши-"экстерны", выходцы из глухих углов, недавние питомцы хедеров и иешив. Молодежь, покидавшая родные очаги, обрекала себя на голод и холод не только во имя знания: она стремилась уйти от косного провинциального быта. Глядя на этих исхудалых, оборванных юношей, смущенно вытирающих в передней дырявые (95) сапоги, Семен Дубнов вспоминал голодную патетическую пору Двинска и Смоленска. Среди писателей, вошедших в Комитет по оказанию помощи самоучкам, он один по настоящему понимал молодежь и жил ее волнениями. Абрамовича "экстерны" мало интересовали: эгоцентрическое любопытство художника влекло его только к оформленным, законченным людям. Желчный Бен-Ами, глядя на добровольных мучеников науки, сердито бормотал: "когда эти парни берут в руки учебник арифметики, они читают на первой странице: Бога нет". С. Дубнов понимал, что застенчивые посетители приходят к нему не только за материальной, но и за духовной помощью, и вел с ними долгие беседы о смысле жизни, о служении народу.
Встречи с новыми людьми происходили и на другой почве. Весной 1894 года писатель прочел в Харькове несколько лекций перед обширной интеллигентской аудиторией. Впервые изложил он в связной форме теорию культурно-исторического национализма. – "Я начал – пишет он в автобиографии – с определения национальности, как коллективной индивидуальности... Далее я говорил о четырех стадиях еврейской национальной идеи, от примитивного расового единства, через государственное и религиозное, до современного культурного единства в свободном национальном союзе". В заключении автор развивал мысль, что современное еврейство переходит от тезиса традиции через антитезис ассимиляции к синтезу прогрессивной национальной идеологии. Лекция вызвала содержательные прения. Еще более оживленным был обмен мнений на собеседовании, организованном студенческой молодежью различных направлений. Возражения сыпались с разных сторон. Одни находили национальный идеал без Палестины слишком абстрактным, другие отрицали самую идею борьбы за национальное самосохранение, противопоставляя ей социальную борьбу и участие в общерусском революционном движении.
Спустя некоторое время такие собеседования стали организовываться и в Одессе. Писатель, несмотря на переобременение литературной работой, считал своим долгом постоянное общение с колеблющейся, ищущей молодежью. "Чувствую писал он – что в такое время я одной литературной деятельностью не исполняю своих обязанностей по отношению к народу: нужно (96) будить мыслящих работников – пусть поддержат, пусть спасают дух народа". Возник план организации историко-литературного студенческого кружка, но спешная работа надолго отвлекла С. Дубнова от участия в собраниях молодежи, а тем временем члены кружка рассеялись – одни примкнули к сионистской партии, выработавшей свою конституцию на первом Базельском конгрессе, другие – к только что зародившемуся Бунду.
В статьях этого периода, печатающихся в "Восходе", развиваются подробно и всесторонне те мысли, которые были темой собеседований. Писатель доказывает, что идея строительства культурных центров в диаспоре вполне осуществима; ее сторонники исходят из существующего и тянут далее многовековую нить истории еврейства, в то время как сионисты создают утопический идеал новой Иудеи; созданная историей духовная территория реальнее, чем несуществующая земельная.
Дань, которую писатель платил общественности, не мешала ему продолжать собирание материалов. Самым верным сотрудником в этом деле был Владимир Дубнов: часто наезжая в Одессу из соседнего города, где он работал в качестве школьного учителя, Владимир прилежно рылся в городской библиотеке и делал выписки из старинных русских изданий. Младший брат делился со старшим своими литературными планами и всегда находил чуткий отклик. Неудачник в личной жизни, Владимир умел всецело проникаться волнениями близких людей и помогать им бескорыстно и самоотверженно. Семен ценил это; дни, которые брат проводил в его доме в серьезных беседах или играх с детьми, он считал самыми лучшими в своей одесской жизни.
Обсуждая планы работы, братья неоднократно возвращались к вопросу – имеет ли смысл обработка одной какой-либо области истории, если до сих пор нет общего курса еврейской истории на русском языке. Попытка перевести Греца закончилась в свое время провалом; но на Западе существовали наряду с крупным трудом Греца более скромные работы, как, например краткая "История еврейского народа" д-ра Бека и двухтомный курс М. Бранна, профессора бреславльской семинарии. Обе эти книги нуждались в переработке: Бек был слишком элементарен, Бранн сводил историю народа к истории раввинской науки. С. Дубнов в конце концов решил издать однотомный сжатый курс еврейской (97) истории, в основу которого были бы положены труды обоих ученых. Но чем больше он втягивался в работу, тем сильнее становилось желание сбросить тесные путы и излагать историю по источникам и специальным монографиям. Объем книги расширился, и вместо одного тома материал пришлось расположить в двух. Когда книга вышла в свет, Ахад-Гаам заметил, что имена немецких ученых оказались псевдонимами настоящего автора.
Усердно работая над компилятивным трудом, автор старался урвать время для оригинальных исследовательских работ. Очерки о ритуальных процессах и о евреях в эпоху реформации в Польше основаны были на новых материалах. Статья о франкизме, напечатанная в "Восходе" в 1896 году, являлась коррективом к давней юношеской работе; постоянному читателю становилось ясно, какой большой путь пройден писателем с 1883 г. Десятки новых увлекательных тем копошились в мозгу, но для них не хватало времени: издание двухтомного труда требовало типографских и экспедиционных хлопот. С. Дубнов с горечью сознавал, что он неприспособлен к выполнению этих деловых задач. Материальные его расчеты тоже не оправдались: низкая цена книги свела к минимуму авторский гонорар. Напряженная двухлетняя работа не избавила писателя от острых материальных забот и сильно подорвала его здоровье. – "Припадки головокружения, – пишет он в автобиографии – чередование нервного возбуждения с угнетенным состоянием и каким-то болезненным безволием – все это свидетельствовало о глубоком нервном расстройстве и необходимости продолжительного отдыха. Я чувствовал такой упадок сил, что не мог даже совершить ту научную экспедицию по черте оседлости, которую наметил себе раньше в виде отдыха по окончании большого труда". В конце концов, писатель решил использовать для лечения небольшую субсидию, ассигнованную Обществом Просвещения в связи с пятнадцатилетием его литературной деятельности. Накануне поездки заграницу он уехал на несколько недель в родной город.
(98)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
МЕЖДУ ПУБЛИЦИСТИКОЙ И ЛИРИКОЙ
Миг еще – и нет волшебной сказки,
И душа опять полна возможным ...
А. Фет
Родной город встретил странника мягкими бликами солнца на молодой зелени городского бульвара, птичьим гомоном в ветвях старых кленов. Северная медленная весна – радостно было вдыхать ее горьковатые, свежие запахи после семилетней разлуки. Мать, вышедшая на крыльцо, постаревшая, съежившаяся, в мешковатой черной кофте, прослезилась, обнимая морщинистыми руками бледного сына и румяную внучку. Застенчиво улыбались гостям немолодые приветливые сестры. Комнаты были маленькие, уютные, с аккуратно разостланными половичками, с окнами, раскрытыми в нежную зелень сада. Но приезжему гостю не сиделось дома: он горел нетерпением увидеть сам и показать дочери места, с которыми связаны были воспоминания детства. С волнением вошел он в кагальный бес-мидраш, где в былые годы читал нараспев тексты Библии и Талмуда, а потом декламировал стихи Лебенсона. Тени прошлого неотступно сопутствовали ему. "Смотрю, воспринимаю и припоминаю – писал он в дневнике – и что-то бесконечно грустное и вместе с тем бесконечно отрадное чудится мне в этой тихой, полусонной жизни еврейского царства, которого ... не разрушить никакими гонениями и погромами. Я был на Шульгофе: те же жалкие дома, оборванные ребятишки на улицах, полусонные женщины, прикорнувшие на порогах своих лавчонок, те же заунывные голоса из хедеров и иешив".
Быстро пролетели легкие солнечные дни – в прогулках и неторопливых беседах с родными и немногими застрявшими в захолустье друзьями детства. Сестры Дубновы заведовали (99) небольшой библиотекой; из ряда книг в потертых переплетах писатель вынул растрепанный, зачитанный томик Тургенева. Сидя на садовой скамейке, усталый человек подставлял лицо теплому ветерку; мягко звенели в кустах золотистые пчелы, и двенадцатилетняя дочка читала вслух строки, напоенные ароматом застенчивой весны.
Поездка заграницу – первая в жизни писателя – открыла перед ним новые, невиданные дотоле картины. Преддверием к Западу была Галиция со старинными гетто, гнездами хасидизма, где прошлое жило еще в домах и в фигурах людей, сохранивших традиционный облик. Путешественник проезжал мимо Злочова, Збаража и других исторических центров хасидизма, и в мелькавших мимо лесах и ущельях гор чудились ему тени первых цадиков, молившихся и собиравших в горных долинах целебные травы ... Тени эти растаяли в ослепительном блеске солнца над снегами альпийских вершин. Швейцарский врач-невропатолог нашел у пациента признаки переутомления мозга и предписал жить в горах в обстановке полного отдыха. С. Дубнов поселился на Итлиберге, высоко над Цюрихом, среди хвойного леса. Прозрачная, смолистая тишина стояла кругом, и острые снежные вершины на розовеющем небосклоне, замыкая горизонт, преграждали путь заботам и тревогам. Началась феерическая жизнь: кошкой карабкался по скалам горный поезд с зубчатыми колесами, невиданными красками переливались струи озер, пенились водопады по каменистым уступам, сверкала зелень долин, жутко открывались под шаткими мостиками бездонные пропасти. Прекрасным гидом по Швейцарии оказался родственник и старый приятель – цюрихский профессор Роберт Зайчик, увлекавшийся католицизмом эстет, знаток Ницше и Ренессанса. Споры, которые велись во время прогулок, касались вечных мировых проблем и носили мирный характер: они не нарушали величавого спокойствия "природы.
Мягким очарованием овеяла пришельца французская Швейцария с ее виноградниками, небольшими домиками, глубокой лазурью озер. В тихом Невшателе, у подножья лесистой Юры, писатель сказал своему спутнику: "Вот где я хотел бы провести все свои дни в мысли и труде". В неуютную, тревожную одесскую жизнь привез он из далекой Швейцарии мечту о сочетании (100) работы с созерцанием природы, и с тех пор эта мечта его больше не покидала.
Возвращение в Одессу показалось пробуждением от чудесного сна: сразу обступили личные заботы и общественные волнения. 1897-ой год открыл новую эру в жизни русского еврейства. Во многих городах появились сионистские кружки, положившие базельскую программу в основу своей деятельности; одновременно возникла еврейская социал-демократическая партия "Бунд". В этой обстановке С. Дубнов ощутил настоятельную потребность привести в систему те мысли, которые он в свое время формулировал в харьковских рефератах и в беседах с одесскими студентами. Так возникла серия "Писем о старом и новом еврействе", растянувшаяся на пять лет. Впоследствии писатель охарактеризовал это пятилетие, как период национально-гуманистического синтеза, окончательно определившего и концепцию прошлого, и отношение к проблемам современности.
На собраниях литературного кружка постоянно происходили теперь горячие схватки. Особенно волновалась группа сионистов, нападавших на Ахад-Гаама за критику герцлизма. Прислушиваясь к этим спорам, С. Дубнов укреплялся в мысли, что настало время развернуть национальную проблему во всей широте. В октябре и ноябре 1897 года были написаны два первых "Письма". Во вступлении, говорившем о необходимости пересмотреть устарелые воззрения, чуткий читатель мог уловить покаянные нотки. "Каждый обязан – писал автор "Писем" – с полной искренностью объявить, какие уроки извлек он из прежних ошибок, какие поправки успел внести в свое миросозерцание, а не гордиться постоянством своих ошибок..., заставляющих человека наружно исповедывать веру, от которой он в душе отрекся". Он настаивал также на том, что при обсуждении еврейской проблемы нужно исходить не только из современной обстановки, но из всей совокупности данных истории. Первое "Письмо" определяло национализм, как коллективный индивидуализм. Другой основной тезис заключался в том, что в развитии национальности расовый и государственный момент менее существенны, чем духовный и культурно-исторический; наиболее яркое доказательство – еврейская "духовная нация", которая проявляет упорную волю к (101) жизни, хотя не опирается ни на территорию, ни на государственный аппарат.
Второе "Письмо", появившееся в начале 1898 года, встретило отпор на обоих флангах еврейской общественности. Оно ставило ребром вопрос об ассимиляции, которую автор признавал не только теоретически несостоятельной, но и морально дефективной, ибо прикрывающей "дезертирство из осажденного лагеря". Единственное, что сионисты могли противопоставить ассимиляционному процессу, был лозунг "домой"; против этого решения вопроса "Письмо" выдвигало историческое право еврейского народа на европейскую почву, с которой он связан со времен упадка Римской империи. Впервые в еврейской публицистике наряду с требованием гражданского равноправия поставлен был постулат "национальных прав".
Высказанные в первых "Письмах" взгляды стали предметом обсуждения в различных кружках и в печати. Подробному анализу подверг тезисы "дубновизма" Ахад-Гаам в ряде статей, печатавшихся в журнале "Гашилоах". Ответом на литературную, а отчасти и устную полемику было третье "Письмо" – "Духовный национализм и сионизм". С. Дубнов возражал против утверждения, что еврейский национализм неизбежно ведет к сионизму, заявляя: "мне нет надобности быть палестинофилом, чтобы быть евреем". Фанатизм "язычников национализма" (так называл он крайних политических сионистов) внушал ему серьезные опасения: при альтернативе – Палестина или гибель еврейства – разочарование в сионизме неизбежно вело к ассимиляции.
Трудно было заниматься научной работой в напряженной атмосфере общественной склоки. Немало энергии по-прежнему поглощали и повседневные заботы. Материальное положение семьи оставалось неустойчивым; работа в "Восходе" не обеспечивала прожиточного минимума. Другие возможности заработка, как, например, сотрудничество в местной ежедневной прессе, писатель считал для себя неприемлемыми. В конце концов он решил, следуя совету С. Абрамовича, составить школьный учебник еврейской истории, который мог бы иметь постоянный сбыт. Без увлечения, но с обычной энергией и систематичностью принялся он за эту работу. Учебник оправдал возлагавшиеся на него (102) надежды: материальное положение семьи несколько улучшилось в ближайшие годы.
Большего внимания, чем прежде, требовали подрастающие дети. Накануне появления на свет первого ребенка писатель усердно готовился к роли отца и перечел массу книг по педагогике. С большим рвением принялся он проводить в жизнь указания английских психологов. Рождение второй дочери и сына совпало с периодом депрессии, вызванной неудачными попытками переселиться в столицу и затяжной глазной болезнью. Главное бремя заботы о новых членах семьи легло на мать. Дети были непохожи друг на друга: Оля росла буйной, здоровой, краснощекой девочкой, чемпионом шумных игр; Яша – сосредоточенным, самостоятельным мальчиком, вечно занятым какой-нибудь работой. Оба они рано поступили в гимназию. Старшая дочь до четырнадцати лет оставалась дома; отец обучал ее сам, не считаясь со школьной программой. С увлечением преподавал он ей Библию, всемирную историю, литературу, стараясь привить любовь к тому, что было дорого ему самому. Особенно сближала отца и дочь любовь к поэзии. В семье установился обычай, что один вечер в неделю посвящался чтению стихов. На круглом обеденном столе под висячей лампой воздвигалась горка книг – Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Фет; почти сорокалетний человек с проседью в густой шевелюре и девочка-подросток, пьянея от музыки стиха, забывали обо всем на свете. Сидя у стола с шитьем или вязаньем, мать укоризненно поглядывала на инициатора поэтических оргий: "придумал тоже – набивать девочке голову эротикой!"
Следующее утро заставало писателя за очередной работой. К лету 1898 г. он закончил первую часть "Учебника" и уехал в Полесье, к другу юности Маркусу Кагану. Просторный дом на берегу Сожа находился по соседству с лесопильным заводом; мерный скрежет пил и оклики плотовщиков вливались в низкое окно кельи писателя. Он чувствовал себя уютно в обстановке большой, патриархальной, радушной семьи. В застольных беседах друзья часто возвращались к той далекой поре, когда оба они с трепетом душевным вступали в литературу. Не чувствуя усталости бродил писатель целыми часами по мшистым полянам то один, то в обществе разноголосой детворы и молодой учительницы Веры Г., кроткой, задумчивой, молчаливой девушки. В эти (103) напоенные душистым зноем дни он как-то по-особому воспринимал родную природу. Никогда еще в душе труженика-аскета не была так сильна тоска по радости и гармонии. "Каждый день – вспоминает он – ходил я в сосновый лес, который поднимался высокой стеною за примыкавшим к нашему двору ржаным полем... Я входил в... пасть леса, как входят в полумрак святого храма, и шел среди колоннады сосен до крутого спуска к лугу, за которым сверкала под солнцем гладь реки. Вместе с культом природы возродился и мой идеал гармонии физического и умственного труда. Я работал в столярной мастерской при лесопилке".
В крепко слаженной, до краев заполненной трудом жизни произошел сдвиг. Молодость с ее романтическими мечтами, с ее "тургеневскими" настроениями была позади, жизнь оформилась, но вдруг в лунные ночи над тихим Сожем, в солнечные полдни, пахнущие душистой хвоей, вспыхнул бунт против чрезмерного интеллектуализма и аскетизма. Бунт этот миновал, как миновал приснившийся писателю в полесском уголке "сон в летнюю ночь". Осталась тайная, долго не смолкавшая тоска, осталось стремление соединить культ природы с культом истории. "С тех пор – говорит автор "Книги Жизни" – усилился во мне тот комплекс пантеизма и историзма, который дал мне душевную опору на дальнейшем жизненном пути, среди усилившихся социальных бурь".
Вернувшись в Одессу, он бродил по ее пыльным и знойным улицам, как выходец из другого мира. Кругом кипели партийные споры, молодежь настойчиво требовала продолжения "Писем о еврействе". Чтобы заглушить тоску, С. Дубнов погрузился снова в историю хасидизма и написал обширное введение к будущему большому труду под названием "Социальная и духовная жизнь евреев в Польше 18-го века". Он характеризовал в этом очерке хасидизм, как учение, от которого "становится темнее в голове и светлее в сердце" (слова Гейне о любви). Работая над своей статьей, писатель находился сам в приподнятом "хасидском" настроении ... Но проза жизни требовала своего: на очереди была работа над второй частью учебника.
(104)
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
МЫСЛИ О СТАРОМ И НОВОМ ЕВРЕЙСТВЕ
Весною 1894 года после годового перерыва писатель снова ощутил потребность вмешаться в кипевшую кругом борьбу идей и вернулся к "Письмам". Непосредственный толчок дало дело Дрейфуса, обнаружившее звериный облик французских шовинистов. Деятельность анти-дрейфусовской клики ставила ребром вопрос о морально-политической оценке различных видов национализма. Этой проблеме посвящено было новое "Письмо". Автор его настаивал на строгом разграничении между национализмом наступательным и оборонительным, национальным эгоизмом и национальным индивидуализмом. Он утверждал, что смешивать различные формы национализма так же ошибочно, как ставить на одну доску сожженного за веру Гуса и сжигавшего за веру Торквемаду. Отстаивая этическую ценность правильно понятой национальной идеи, он характеризовал ассимиляционный процесс, как моральную капитуляцию; исключением из общего правила являлись такие идеалисты ассимиляции, как Риссер или Лацарус.
В четвертом "Письме" острие критики направлено прежде всего против крайностей политического сионизма, нашедших выражение в речах одного из вождей движения, Макса Нордау. Автор нашумевшей книги "Вырождение" принялся, перейдя в лагерь сионизма, огулом обвинять в сервилизме деятелей диаспоры, якобы готовых, по латинскому афоризму, "ради самой жизни терять смысл жизни". Поверхностное игнорирование созданной историей обстановки представлялось С. Дубнову "внутренней ассимиляцией"; сионистов типа Нордау он называл "условными националистами". В краткой формуле резюмировал он разницу между тремя главными течениями в еврействе: ассимиляторы считают евреев нацией прошлого, политические сионисты -(105) нацией будущего, а приверженцы "духовного национализма" сверх того и нацией настоящего. Редактор "Восхода", не разделявший взглядов своего многолетнего сотрудника, снабдил его статью, как это бывало уже не раз, осуждающим примечанием.
Русско-еврейская журналистика переживала во второй половине девяностых годов период оживления. "Восход" перешел в руки группы молодых литераторов, по большей части национально настроенных. Возник еще один орган – "Будущность", пытавшийся отражать в одинаковой мере различные течения еврейской общественности. С. Дубнов, уступая настоятельным просьбам, написал для нового журнала статью "О смене направлений в русско-еврейской журналистике", подводящую итоги сорокалетней эпохе. В статье изображен был процесс развития и углубления идей просвещения и равноправия, вплоть до той поры, когда эти идеи нашли завершение в гуманитарно-национальном синтезе.
Основные тезисы статьи легли в основу публичной лекции; они долго потом обсуждались на дискуссионных собраниях. Эти споры, иногда принимавшие резкую форму, крайне огорчали старика Абрамовича, не любившего полемики. Подчеркивая свою нейтральность и "беспартийность", он упрямо повторял: "я не ассимилятор и не националист, а просто еврей". Этот идейный индифферентизм казался непонятным автору "Писем", захваченному борьбой на два фронта. Спор с сионистами велся преимущественно в печати. На публичных собраниях чаще раздавались возражения иного рода: люди, тесно связанные с русской культурой и общественностью, упрекали докладчика в стремлении к отрыву евреев от окружающей среды. Отвечая им с большой горячностью, апостол "духовного национализма" сражался, сам того не замечая, с тем юношей-энтузиастом, который в былые дни, зачитываясь Боклем, объявлял себя космополитом.
К концу посвященного публицистике года писатель затосковал по исторической работе. Большой радостью был для него изданный петербургской историко-этнографической комиссией сборник, содержавший много ценного материала. Председатель комиссии М. Винавер, недавно выдвинувшийся даровитый юрист и общественный деятель, посылая историку эту книгу, указывал, что толчок к собиранию материалов дала статья "Об изучении (106) истории", напечатанная в "Восходе" восемь лет назад. Редакция сборника заявляла во вступлении, что прикоснувшись через изучение исторических документов "к матери-земле", молодые интеллигенты "обрели ту устойчивость, то моральное удовлетворение, которое придает жизни неисчерпаемую ценность". С. Дубнов был взволнован этими признаниями. "Они оправдали – пишет он – мой давнишний призыв к интеллигенции приобщиться к народу через изучение истории; я почувствовал рост новой народной интеллигенции, с которой мне суждено будет вскоре вместе работать и в литературе, и в общественных учреждениях".