Текст книги "Жизнь и творчество С. М. Дубнова"
Автор книги: Софья Дубнова-Эрлих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Юбилей был подведением итогов сорокалетней деятельности. Большую радость доставили писателю приходившие с разных концов приветствия: незнакомые люди писали о том, как они следили за статьями в "Восходе", как учились на трудах С. Дубнова; многие заявляли, что считают себя и поныне его учениками. Те же нотки звучали в речах на многолюдном банкете, состоявшемся в начале мая: ораторы отмечали влияние "Писем о старом и новом еврействе" на их мировоззрение. Один из слушателей, подчеркнувший, что является убежденным коммунистом, заявил, что и он сам, и многие его единомышленники признают идею культурной автономии. С глубоким волнением отвечал юбиляр на эти речи. "Я говорил – пишет он – о трещине еврейского мира, проходящей через сердце нашего поколения, о муках перемещения исторических центров диаспоры ... Грустью был насыщен воздух, печалью разлуки, распада петербургского центра. У меня душа болела, хотелось отойти в сторону и плакать на могиле былого".
Не раз в такие минуты С. Дубнову хотелось погрузиться в прошлое, отдаться работе над мемуарами, но останавливала мысль: надо довести до конца историю народа, а потом уж приняться за свою собственную.
Несмотря на неопределенность положения, писатель деятельно готовился к отъезду. Он занят был приведением в порядок своего обширного архива, когда получилось прощальное письмо от Бялика, уезжавшего в Палестину с группой одесских писателей. Письмо было сердечное, полное тоски. "Еще одно слово (200) пожеланий – и слеза скатится" – писал поэт, но заканчивал ободряющими словами о близкой встрече.
Вопрос о судьбе книг и архива очень волновал их обладателя. Ему тяжело было решиться на частичную ликвидацию библиотеки, которую он с такой любовью собирал в течение многих лет. Тени четырех десятилетий жизни вставали перед писателем, когда он составлял каталог. Нелегко было расстаться и с письмами. "...Рука не поднялась – говорится в дневнике: ...Не мог решиться на уничтожение могил, где похоронены волнения, горе, радости двух поколений...". Тревожило еще одно обстоятельство: если б вывозимые заграницу рукописи подверглись пересмотру, в руках цензора оказались бы дневники за последние годы. Часть своего архива и библиотеки С. Дубнов постановил передать в распоряжение Еврейского Национального Совета в Литве, как основу будущего книгохранилища, и отправил в литовское посольство; с собой он решил взять только то, что необходимо для научной работы или особенно ценно по личным воспоминаниям.
В связи с ходатайством литовского посла власти прибегли к экспертизе заместителя наркома просвещения, профессора Покровского. Узнав об этом, С. Дубнов обратился к Покровскому с письмом, как к собрату по профессии. Он не ждал одобрительного отзыва от историка-марксиста, славившегося своей правоверностью, но реляция Покровского оказалась вполне благоприятной. Дело перешло в последнюю стадию: окончательное решение зависело от Всероссийской Чрезвычайной Комиссии. Убеждения С. Дубнова этому органу были хорошо известны, так как он неоднократно открыто выступал на собраниях и в печати с критикой большевизма. Это обстоятельство внушало писателю серьезные опасения. Смущало его и то, что он был уроженцем не Литвы, а Белоруссии.
Расставание с родиной длилось несколько месяцев. В августе 1921 г. С. Дубнов прощался с Историко-Этнографическим Обществом; он сложил с себя обязанности председателя и передал комитету редакционный портфель "Старины". Бездействие, связанное с ожиданием визы, сильно его тяготило; но во время одного из приступов меланхолии возникла спасительная мысль: теперь, по окончании "Истории", наступает очередь мемуаров.
(201) Писатель целиком ушел в далекое прошлое. "Забываюсь в писании воспоминаний детства – пишет он 8 августа, ... делаю над собою усилие, чтоб писать. Иначе душа не выдержит пытки ожидания и поминутных тревог". И спустя несколько недель: "Собираюсь писать главу... о 1882-84 г.г. и сейчас принимаюсь за чтение материалов – уцелевших писем. Чтение волнует, но само писание не очень: пишу о себе, как будто о постороннем... На первом плане процесс развития моих идей в полосе антитезиса". Впоследствии, вспоминая ту пору, С. Дубнов утверждал, что его спасло "психическое лечение".
Однажды чтение пожелтевших страниц старой тетради прервал неожиданный звонок: на пороге появилась дочь Ольга, приехавшая из Сибири с двумя сыновьями-подростками. Отец и дочь, не видевшиеся с 1907 г., встретились так, как будто недавно расстались. Ольга поселилась с детьми у родителей, и мальчики быстро сдружились с дедом.
Осенью 1921 г. издательский кооператив "Кадима" выразил готовность издать в форме брошюры несколько последних глав "Истории". Главы, прошедшие через гражданскую и военную цензуру, появились в печати без изменений. Брошюра, носившая название "Евреи в царствование Николая Второго", издана была крайне убого; но автора смущала не столько плохая серая бумага, сколько новая орфография.
В конце февраля ковенский университет официально утвердил С. Дубнова профессором еврейской истории; это известие усилило нетерпение писателя. Спустя несколько недель пришло долгожданное разрешение на отъезд. Теперь эмигранта тревожила только забота о неприкосновенности архива, но и тут обстоятельства сложились благоприятно. Осмотр багажа происходил на дому; командированный властями чиновник, студент историко-филологического факультета, проникся уважением к хозяину квартиры, увидя десять толстейших папок – оригинал "Истории". Под этими пачками лежал пласт старинных документов, а на самое дно чемодана запрятаны были крамольные дневники. Заинтересовавшись монументальным трудом и его автором, молодой цензор завел беседу на исторические темы, а потом, подозвав таможенного чиновника, распорядился наложить печати на чемодан с рукописями. Писатель облегченно вздохнул.
(202) Оставалось проститься с немногими близкими и с городом, в котором было так много пережито. Трогательно было последнее свидание со слушателями. В течение всей зимы 1922 г. С. Дубнов читал лекции у себя на дому; с разных концов города сходились к нему ученики, с трудом пробираясь через снежные сугробы, скользя по обледенелым ухабам. Кабинет, недавно превращенный в кухню, становился в эти часы аудиторией, в которой читался курс новейшей истории. Прощальная лекция была посвящена перспективам новых центров еврейства, возникших в Польше и прибалтийских государствах.
Предотъездные заметки в дневнике большей частью торопливы и лаконичны; их автор уже чувствует себя в пути. Последняя запись, сделанная 22 апреля, гласит: "Ясный день, кабинет залит солнцем, а былой мягкой грусти разлуки нет в душе . . . Вчера ... видел памятные места: бывшее помещение "Восхода" на площади Большого Театра, ветхий дом у Троицкой церкви – приют 1884 года... Но я проехал мимо, удрученный заботами узника, и нежная грусть разлуки потускнела от их леденящего дыхания... И все же, если это – моя последняя запись в Петербурге, я хотел бы сердечно проститься с этим "городом холода, мглы и тоски", куда я прибыл почти 42 года назад. Тогда было "много дум в голове, много в сердце огня", теперь и того, и другого тоже много, но иного свойства: думы зари сменились думами заката, огонь юности – догорающим огнем старости с отблеском холодной вечности. Закат часто бывает красивей утренней зари. Суждено ли мне иметь такой закат после бурного дня? Оправлюсь ли после ударов последних лет настолько, чтобы на закате довести до конца труд, начатый на заре"?
На следующий день, 23-го апреля 1922, Семен и Ида Дубновы покинули Россию.
(205)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ВСТРЕЧА С ЗАПАДОМ
Расхлябанный, тряский поезд шел, тяжко громыхая, на запад. Вагон был грязный, с обтрепанными мягкими сиденьями, но чета пассажиров – пожилые люди с измученными лицами – этого не замечали: они не отрывались от окна, мимо которого проносились топкие луга, чуть опушенные первой весенней травкой. Монотонный стук колес упорно твердил о том, что эту убогую русскую равнину под низким серым небом видят они в последний раз ...
Грусть разлуки смешивалась с радостью освобождения. Поезд уносил эмигрантов из страны, которую по пушкинскому слову вздернула на дыбы железная узда истории. Это зрелище их пугало; они решительно отказывались шагать в ногу с крутой молодой эпохой, разметавшей уют кабинетов, разрушившей те единственные формы быта, в которых был для них возможен труд и отдых. Теперь, меняя страну, они меняли эпоху, возвращались из 20-го столетия в 19-ое.
Уже первая встреча с Западом принесла веяние прежней жизни. В Риге, превратившейся в столицу маленькой Латвии, Дубновых встретила на вокзале делегация от еврейской общины с цветами и приветствиями, и они сразу погрузились в гущу шумного провинциального гостеприимства. Не было конца беседам за ярко освещенным чайным столом, возле кипящего самовара. А когда на школьном празднике дети начали на перебой декламировать Фруга и Бялика, гость в неуклюжей толстовке из грубого сукна украдкой смахнул слезу: у него было ощущение человека, вернувшегося в родной дом после долгой, мучительной разлуки.
(206) Из Риги Дубновы уехали в Ковно. Небольшой город западной окраины с плохо мощеными улицами и неказистыми провинциальными домами еще не успел освоиться с ролью столицы. Приезжих, мечтавших о европейском комфорте, неприятно поразила жилищная теснота, некультурность, отсутствие элементарных удобств. Не слишком привлекательной показалась и политическая атмосфера маленькой страны, в которой опьянение неожиданно свалившейся на голову государственностью порождало необузданный шовинизм. Многие профессора нового университета не скрывали своего недовольства по поводу учреждения кафедры еврейской истории. С. Дубнов стоял перед трудной дилеммой: он считал себя обязанным чем-нибудь отблагодарить страну, которая дала ему новое гражданство; с другой стороны – условия жизни в литовской столице казались мало подходящими для осуществления широких научно-литературных планов. Письма той эпохи отражают мучившие писателя сомнения. "Думал было – пишет он в середине мая 1922 г. собрату по исторической работе И. М. Чериковеру – поселиться в Берлине ради издания моих книг – главнейшей цели моего "исхода", но пока меня задерживает в Ковне еврейская кафедра на литовском университете".
В конце мая Дубновы уехали в небольшой курорт Брезен под Данцигом и поселились с семьей дочери в уютной приморской вилле. Писатель по-детски радовался тишине, общению с природой, прогулкам с внуками – девятилетним Алей и семилетним Витей, по которым он очень тосковал в своем петербургском одиночестве. Медленно текли солнечные дачные дни. В открытые окна веранды вливался шум балтийского прибоя; звездочкой мерцал по вечерам далекий маяк; ласково ударял в лицо влажный соленый ветер, смывая с души муть и горечь. На круглом столике возле дивана громоздились новые книги и журналы, приходившие со всех концов. Писатель, давно не видевший выходивших заграницей книг, читал запоем; особенно увлек его исторический роман Опатошу "В лесах Польши". "Так близко мне глубокое ощущение истории, которым проникнута вся Ваша книга, пишет он автору, находящемуся в Америке: – дышащие силой фигуры евреев из украинских селений, узы, связующие десятки поколений, атмосфера давно интересовавшего меня быта коцких (207) хасидов, польско-еврейская романтика той эпохи – всё здесь так полно жизни и так непохоже на нашу действительность" .
Это письмо послужило началом дружеской переписки между писателями, сразу почувствовавшими тяготение друг к другу. Неоднократно в последующих письмах С. Дубнов подчеркивает с удовлетворением здоровую реалистическую манеру Опатошу, противополагая ее тем явлениям в еврейской литературе, которые он раз навсегда раздраженно окрестил "декадентством".
Лето, проведенное в общении с природой, близкими людьми и книгами, могло бы стать для писателя настоящим праздником, если б его не угнетала неопределенность планов. Издатели беспрерывно осаждали его предложениями печатания "Истории", целиком или по частям, на русском, немецком и обоих еврейских языках. С. Дубнов проводил долгие часы за письменным столом, погруженный в переписку – дружескую и деловую. Большой радостью было возобновление оборванной историческим катаклизмом связи с друзьями, идейными соратниками, коллегами по научной работе. 15 мая он пишет М. Л. Вишницеру, многолетнему сотруднику по "Историко-этнографическому Обществу" и "Еврейской Старине": "я разыскиваю затерявшихся друзей и радуюсь, когда узнаю, что они живы, работают и ткут прерванную нить".
Главной задачей момента было издание десяти томов "Истории". По мере того, как оно принимало конкретные формы, бледнели перспективы профессорской деятельности на Литве. Писатель понимал всю огромность предстоящей работы. Педантически требовательный к себе, он привык подвергать тщательному пересмотру каждую написанную строчку. Перепечатка уже изданных произведений всегда сопровождалась основательной их переработкой и дополнением, а также старательной шлифовкой языка. Вплоть до последней корректуры автор неутомимо переделывал и уточнял текст, выдерживая баталии с типографами. Теперь перспектива окончательной переработки любимого труда победила все сомнения. С. Дубнов бесповоротно решил отказаться от кафедры и отправил в Ковно пространное письмо, мотивирующее это решение. Рассекши Гордиев узел, он почувствовал облегчение. Теперь, бродя по пустынному пляжу, он мог свободно предаваться мечтам о ничем не прерываемой работе над рукописями (208) и корректурами; и в сыром морском ветре ему чудился приятно щекочущий ноздри запах свежей типографской краски... А жена писателя, отдыхая на веранде в глубоком кресле среди книг и газет, рисовала себе картину домашнего уюта и тишины в обстановке большого культурного города...
5 сентября Дубновы уехали в Берлин и поселились в меблированных комнатах, во флигеле, глядевшем окнами в небольшой палисадник. Мечту о домашнем уюте, однако, нелегко было осуществить. Внешняя благоустроенность, поражавшая по контрасту с российской бедностью, оказалась недостаточной, чтобы создать тот спокойный очаг, о котором мечтали усталые странники. Попав в полосу жилищного кризиса, они вынуждены были ютиться в меблированных комнатах, бок о бок с людьми, чуждыми по душевному складу, педантически мелочными, недолюбливавшими иностранцев. Эта мещанская среда удручала писателя, и он неизменно жаловался в письмах и в личных беседах на "террор немецких хозяек". Он стал мечтать о скромном собственном домике в одном из тихих зеленых пригородов, но приобретение недвижимости требовало больших средств. Финансовый вопрос приобретал, таким образом, исключительную остроту; от его решения зависело создание условий, необходимых для выполнения жизненной задачи.
На письменном столе ежедневно кучей громоздились корректурные гранки: "Новейшая История" печаталась в ускоренном темпе. Впервые она появлялась теперь в законченном виде. Во введении, написанном еще в 1914 г., подчеркивалось, что автор применяет метод, "рассматривающий различные стороны жизни народа – политическую, социально-экономическую и культурно-духовную – на фоне развития его национальной личности, ее роста и упадка". С. Дубнов считал необходимым еще раз напомнить читателю об отличии этой концепции от подхода таких историков, как Грец, Иост и Филипсон, сводивших историю народа к истории иудаизма.
Как и в былые годы, в научную работу врывались, время от времени приступы тоски по публицистике. Писатель не раз чувствовал потребность высказаться на современные темы. В такие минуты возникало желание опубликовать некоторые отрывки из дневников; печатание многолетних записей целиком представлялось (209) их автору преждевременным. Посылая И. М. Чериковеру фрагменты, относящиеся к 1917-1918 г., С. Дубнов объяснял, что выбрал из огромного материала только то, что характеризовало настроения активной части еврейской интеллигенции. Одновременно он вел переговоры о печатании избранных отрывков и в американском "Форвертсе".
1923-й год, проведенный в тихом предместье Лихтенраде, принес писателю большое удовлетворение. В Москве печаталась в частном издательстве книга "Евреи в России и Западной Европе в эпоху антисемитской реакции". В Берлине книгоиздательство "Грани" выпустило трехтомную "Новейшую Историю". Там же появился первый том в переводе на еврейский язык; одновременно он вышел и подревнееврейски в Палестине в издательстве "Мория". Прервав на время просмотр корректурных гранок, историк углубился в писание статьи "Третья Гайдамачина", предназначенной для печатавшегося под редакцией И. Чериковера сборника "Антисемитизм и погромы на Украине".
В коченеющем и голодном Петербурге начала 20-х годов С. Дубнов, спасаясь от меланхолии, утешал себя надеждой: мир, выбитый из колеи четырехлетней кровавой бойней, придет после се окончания в равновесие; социальная революция с сопутствующими ей хаосом и развалом останется явлением, ограниченным пределами одной страны. То, что он застал на Западе – смятение умов, экономический кризис, обострение национальных конфликтов – давало мало пищи иллюзиям; но неистребимый оптимизм писателя заставлял его верить в устойчивость переходных форм, созданных послевоенной действительностью, и в магическую силу параграфов демократических конституций. Труднее всего было питать такие иллюзии в Германии: страна была обескровлена продолжительным военным напряжением и ушиблена версальским миром. Революция остановилась на полпути; недовольство масс ушло в глубину и время от времени давало о себе знать грозными вспышками. Уже в начале двадцатых годов на страну обрушился тяжкий хозяйственный кризис. Когда инфляция приняла чудовищные размеры, и перед продовольственными лавками выросли длинные ряды угрюмых, глухо ропщущих людей, писатель ощутил тревогу. В письме к Опатошу, датированном 7 января 1923 г., она прорывается в неожиданно горьком (210) предчувствии: "Мы страдаем теперь заодно с Германией, а быть может нам еще придется страдать от нее самой". "Внешняя обстановка – говорится в этом письме – очень тяжелая, настроение крайне подавленное, особенно в последние дни, после провала парижской конференции... Но если б не все эти заботы, я был бы доволен моей теперешней работой. Она идет хорошо и быстро подвигается вперед, без перебоев".
Инфляция вызвала эпидемию банкротств. Пошатнулись и некоторые издательские фирмы; опасность угрожала новым планам издания "Истории". Окружающая обстановка порождала сомнения в прочности тех политических форм, которые создались в Германии после крушения старого режима. Это ощущение неуверенности мешало Семену и Иде Дубновым чувствовать, что после ряда тяжелых лет они обрели, наконец, тихую пристань, и набрасывало тень на жизнь, строго подчиненную плану. Берлин во многих отношениях оправдал возлагавшиеся на него надежды: сочетание высокого уровня цивилизации и комфорта с тишиной живописных городских окраин создавало идеальную обстановку для научной работы. К услугам писателя были огромные библиотеки – государственная и университетская, а также богатое книгохранилище, принадлежавшее еврейской общине. Ида Дубнова, в свою очередь, ценила удобства западно-европейской жизни, облегчавшие домашнюю работу и позволявшие посвящать несколько часов в день переписке наново переработанных глав "Истории" или чтению периодических изданий.
Еще большим даром судьбы, чем внешняя благоустроенность, была возможность постоянного общения с людьми, родственными по духу. В немецкой столице, ставшей в 20-ых годах центром русско-еврейской эмиграции, С. Дубнов нашел то, что было ему дано только в далекие одесские годы: кружок близких друзей, атмосферу задушевности, радость плодотворного обмена мыслей. Новые друзья – И. и Р. Чериковеры, Я. и Л. Лещинские, братья А. и И. Штейнберги, Д. и А. Чарные – были моложе его на целое поколение, но он не чувствовал разницы лет: ощущение старости было ему чуждо. Все те люди, с которыми он теперь сообща работал и проводил часы досуга, в большой или меньшей степени впитали в себя русскую культуру и сочетали ее с горячим национальным чувством, большой еврейской эрудицией, (211) активностью в области еврейской общественности и науки. Всё это роднило с ними писателя, побуждало к частым встречам, обсуждению волнующих проблем, перспектив личных и общественных. Нередко обращался он к друзьям и за практическим советом. Несмотря на энергию и настойчивость в проведении литературных планов, С. Дубнов бывал детски беспомощен в житейских делах, особенно в обстановке чужбины, и как многие кабинетные люди, под влиянием неудачи легко переходили от излишней доверчивости к крайнему пессимизму. Необходима была умелая дружеская помощь, чтобы восстановить утраченное равновесие.
Общение с близкими людьми стало составной частью трудовой, деятельной берлинской жизни. Встречи происходили то с глазу на глаз, то в тесном кружке за уютным чайным столом;
иногда Дубновы проводили вечера и в более обширном кругу знакомых. Уезжая на взморье или в горы, писатель заботился о том, чтобы общение с друзьями не прекращалось; если не удавалось сорганизовать совместный отдых, он посвящал много времени переписке. Письма, даже написанные в легком, шутливом тоне, или носящие деловой характер, почти всегда отражали общественную настроенность их автора, привыкшего делиться с друзьями своими сомнениями и тревогами. А действительность не скупилась на тревожные предостережения, врываясь своими диссонансами в гармонию спокойного заката жизни, посвященной любимому труду.
(212)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
ИСПОЛНЕНИЕ ОБЕТОВ
С юных лет С. Дубнов привык заглушать работой душевную тревогу; так поступил он и в дни поразившего Германию кризиса. События смутного времени ненадолго нарушили его внутреннее равновесие. До окраины, застроенной виллами, не докатывался глухой ропот рабочих предместий; сумрачные фигуры безработных не появлялись на широких зеленых бульварах, по которым писатель совершал свою ежедневную прогулку – такой же прямой, как и в былые годы, в неизменной старомодной шляпе. После долгих скитаний Дубновы обосновались на несколько лет в просторной солнечной квартире на тихой боковой улице. Под высокими окнами кабинета зеленели верхушки деревьев. Писатель бодро расхаживал взад и вперед по слегка потертому старинному ковру вдоль длинных полок: книги на этих полках, верные спутники жизненных скитаний, казались ему звеном, соединяющим настоящее с прошлым. Редко и только по крайней нужде покидал он свой уголок. Уйдя целиком в подготовку к печати монументального труда, он систематически отказывался от участия в местных общественных организациях, но с большой охотой вступил в образовавшееся в 1924 г. "Еврейское Научное Общество", объединившее ученых Востока и Запада. Наиболее активными членами Общества были А. Штейнберг, Д. Койген, И. Эльбоген, Г. Вейль, М. Л. и Р. В. Вишницеры. С некоторыми из новых знакомых, в том числе с философом Д. Койгеном, у С. Дубнова создались дружеские отношения.
Жизнь, подчиненная строгому ритму труда, отлилась в законченные, твердые формы. Ее содержанием стало исполнение важнейшего обета. В 1925 г. в издательстве "Juedisсher Verlag" (213) начала печататься "Всемирная история еврейского народа" в немецком переводе. Русское издание оборвалось на пятом томе; писатель утешался мыслью, что немецкий – классический язык исторической науки – облегчит распространение книги в различных странах мира. На долю автора "Истории" выпала исключительная удача: недавно приехавший из России молодой ученый А. 3. Штейнберг, взявший на себя перевод книги, оказался знатоком предмета и превосходным стилистом.
Десятитомный труд вызвал большой интерес: подписка дала в первые месяцы результаты, превзошедшие самые смелые ожидания издателя и автора. Бодростью дышат письма, в которых С. Дубнов сообщает о печатании первых книг. В начале зимы 1926 г. он пишет Опатошу, что теперь надолго прикован к письменному столу: издатель рассчитывает выпускать каждые четыре месяца по объемистому тому. Даже лето не принесло отдыха: в приморском курорте Альбеке писателю приходилось корпеть по целым часам над корректурами. Одновременно в варшавском издательстве Культур-Лиги печаталась "Новейшая История" в еврейском переводе. А когда, отрываясь от испещренных поправками гранок, С. Дубнов переносился мыслью в прошлое, ему вспоминался скромный эмбрион "Истории", появившийся тридцать лет назад.
Ида Дубнова не заглядывала так далеко; перед ней неотступно стояли последние петербургские годы, когда она слабыми, коченеющими пальцами выстукивала на машинке сотни страниц с ощущением безнадежности в душе. Мечта, казавшаяся тогда неосуществимой, стала действительностью ...
Первому тому автор предпослал краткое предисловие, за которым следовало более обширное введение, формулирующее его историческое credo. В предисловии указывалось, что настоящий труд является результатом исследований, длившихся десятки лет. Первыми кирпичами, образовавшими фундамент монументального здания, были очерки и исторические сообщения, появившиеся в периодических изданиях в 80-ые и 90-ые годы. Само здание строилось семь лет – от 1914 г. до 1921 г., в период грозных политических бурь. Приступить к печатанию "Истории" оказалось возможным только в середине двадцатых годов. За промежуток времени между началом работы и ее (214) опубликованием накопилось много нового материала; последняя редакция ряда глав сильно отличалась от первоначальной.
Введение к немецкому изданию "Истории" содержит законченную и сжатую формулировку основных взглядов автора. Задача историка – утверждает С. Дубнов – состоит в установлении органической связи между отдельными звеньями исторического процесса. До сих пор главным препятствием к выполнению этой задачи была теологическая традиция. Особенно сильно тяготела она над библейским периодом; даже творцы библейской критики не сумели вполне от нее освободиться. Позднейший период – средневековье – тоже освещался историками в духе одностороннего спиритуализма; считалось несомненным, что народ, лишенный территории, может проявлять активность только в сфере духовной жизни, оставаясь в других областях пассивным объектом истории. В согласии с этим принципом Цунц и Грец сводили историю народа в диаспоре к обзору письменности, о чем явно свидетельствует установленная ими периодизация – деление на эпохи Талмуда, Гаонов, раввинизма, просвещения. С. Дубнов противопоставил этой тенденции биосоциологическую концепцию. Он утверждал, что еврейский народ, руководимый инстинктом национального самосохранения, был активным творцом своей судьбы не только в период государственной жизни, но на протяжении всего своего исторического пути. В течение долгих веков рассеяния он неизменно выступает как нация, а не как религиозное сообщество. Эта крепко спаянная национальная особь борется за автономные формы существования, создавая в странах наибольшего скопления своеобразные органы самоуправления (экзилархи, гаонат, законодательные синоды Вавилонии, общинные съезды в Испании, Кагалы и "Ваады" в Польше и Литве). В настоящее время идея автоно-мизма, вдохновляющая еврейское национальное движение, находит себе опору в принципе равноправия национальных меньшинств, который стал составной частью современного правосознания.
Характер еврейской историографии определило, – утверждал С. Дубнов – то обстоятельство, что она возникла в пору разгара ассимиляции. Убеждение, что евреи являются не нацией, а религиозной группой, заставляло отождествлять историю (215) народа с историей иудаизма. Даже такой самостоятельно мыслящий историк, как Грец, не решился порвать с этой традицией. С. Дубнов заявлял, что настало время переоценки ценностей: секуляризация еврейской национальной идеи требовала секуляризации исторической науки, ее освобождения от пут спиритуалистической догматики. Согласно новой концепции, осью истории должна стать национальная особь, ее возникновение, рост и борьба за существование. Еврейство оформилось, как нация – утверждал историк – в эпоху первого политического кризиса (вавилонское изгнание). Вторая катастрофа создала новые формы охраны национального единства – через автономные органы. Автор "Истории" устанавливает принцип: иудаизм формируется по образу и подобию социальной обстановки, в которой живет народ, а не наоборот. Эта установка требовала пересмотра устарелых взглядов на такие явления еврейской истории, как профетизм, фарисейство, христианство, Талмуд. Порицая игнорирование экономики в трудах историков-спиритуалистов, С. Дубнов напоминает, что жизнь народа определяется взаимодействием нескольких факторов.
Писатель признается, что сам он в первых своих работах отдал дань теологической традиции, и лишь с течением времени освободился от влияния Цунца и Греца. Отстаивая в публицистических статьях идею автономизма, он мало помалу пришел к убеждению, что идея эта подтверждается всем многовековым опытом еврейской истории. Из новой концепции вытекала новая периодизация, согласно которой история государственного периода делится на фазы по политическому признаку, а история диаспоры – по географическому. Всю историю в целом автор делил на периоды восточный и западный. В западном периоде гегемония постепенно переходила от одного центра к другому (Испания, северная Франция, Германия, Польша и Россия). За последние десятилетия возникли два новых центра – Америка и Палестина.
С. Дубнов видел нечто символическое в том, что его главному труду суждено было появиться на родине еврейской историографии и библейской критики. Полемизируя с предшественниками, он высоко ценил их и считал своими учителями.
Последний том "Истории" вышел в свет осенью 1929 года.
(216) Это событие отпраздновано было в кругу друзей. Настроение было приподнятое. На разные лады повторялась мысль, что теперь, после осуществления главной жизненной задачи писатель имеет право на продолжительный отдых. "Отдых? – изумился С. Дубнов: какой тут отдых, если детище, пришедшее на свет сорок лет назад, до сих пор еще не дождалось очереди?" Он напомнил друзьям, что еще в молодые годы приступил к собиранию материалов для истории хасидизма. Результатом этой работы была серия статей в "Восходе", открывших для русско-еврейского читателя большое религиозно-общественное движение, выросшее из глубин народной жизни. По мере того, как печатались статьи о хасидизме (1883-1893), архив писателя пополнялся новыми источниками, и в его воображении уже вставали контуры обширной монографии. Осуществление мечты юных лет откладывалось, однако, с года на год из-за работ более широкого охвата; согласно строго продуманному плану, "История хасидизма" должна была непосредственно следовать за "Всемирной Историей". Свой новый труд С. Дубнов решил писать по древнееврейски: материал, на который ему приходилось то и дело ссылаться – хасидские и миснагидские тексты – удобнее было цитировать в подлиннике. Не одни, впрочем, технически-литературные соображения продиктовали решение, которое для многих читателей явилось неожиданностью. Писатель давно уже задумал написать один из крупных трудов на древнем национальном языке; Ахад-Гаам взял с него обещание, что так написана будет "История хасидизма".