Текст книги "Жизнь и творчество С. М. Дубнова"
Автор книги: Софья Дубнова-Эрлих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
В Одессе Дубновы сразу попали в шумный круг знакомых. Местное Литературное Общество устроило ханукальный вечер с участием С. Абрамовича, Фруга и Бялика; усталые с дороги столичные гости были встречены радостными приветствиями. Спустя несколько дней торжественно праздновался день рождения Абрамовича в старой квартире при Талмуд-Торе. Восьмидесятитрехлетний именинник был бодр, сыпал парадоксами и уверял окружающих, что не уступит Богу ни единого года из максимального срока человеческой жизни – ста двадцати лет. "С Абрамовичем вспоминает С. Дубнов, описывая свое пребывание в Одессе – я виделся почти ежедневно, и мы продолжали ткать нить наших былых длинных бесед".
Надолго запомнился писателю вечер, устроенный в его честь Литературным Обществом. На этот раз он, вопреки обыкновению, не отказался от "банкета", как будто предчувствуя, что такой вечер не сможет повториться ... В небольшом ресторанном зале собралось около пятидесяти человек. Гость занял место между Фругом, спутником юных лет, и Абрамовичем, другом периода зрелости. Первый в своей речи пытался воскресить те далекие годы, когда два молодых застенчивых провинциала ютились в расположенных по соседству убогих меблированных комнатах, и не раз возвращаясь поздней ночью с товарищеской попойки, поэт заставал своего соседа погруженным в чтение. В ответной речи С. Дубнов указал, что неслучайно оба они, писатели среднего (168) поколения, заняли за столом места между дедушкой Менделе и внуком Бяликом. "В этом собрании – пишет он – я с Фругом символизировали былой ренессанс русско-еврейской литературы среди гебраистов и идишистов, которые в своих речах звали меня в свой лагерь. Языковая проблема... внесла некоторый диссонанс в этот вечер воспоминаний" ...
Спустя несколько дней в многолюдном собрании состоялась беседа на тему "Проблема литературного языка в истории еврейства". С. Дубнов доказывал, ссылаясь на ряд исторических примеров, что почти во все времена в еврейской литературе существовал языковой дуализм или плюрализм, и что в этом следует видеть мощь национальной культуры, пользующейся любым орудием. Новейшее национальное движение вызвало перемещение сил внутри трехъязычной литературы, усилило значение "иврит" в одних кругах и "идиш" в других, но не устранило потребности в литературе на русском языке. Подводя итог, докладчик заявил:
"Догме единства народа в рассеянии должна соответствовать догма единства культуры в разноязычии". Эта формула оказалась неприемлемой для большинства слушателей. Главным оппонентом со стороны гебраистов был Бялик, со стороны идишистов – Мережин.
Быстро пролетели три недели отдыха в беседах и встречах. Долгие споры вел писатель с воинствующим анти-идишистом Клаузнером, редактором "Гашилоаха" и с "железным канцлером" сионизма Усышкиным. Для прогулок почти не оставалось времени, и только накануне отъезда гость посетил холм, где впервые в мыслях его зародился план большого исторического труда. Он набросал в дневнике: "...Легкий морозец, туман над морем... Сидеть бы тут часами и вспоминать жизнь тринадцати лет, переживать ее вновь"... Уходя, он сорвал ветку с куста кипариса; эта одесская реликвия долго хранилась потом между страницами заветной тетради.
Приближался 25-летний юбилей деятельности Ахад-Гаама. Вернувшись в Петербург, С. Дубнов написал для юбилейной книжки "Гашилоаха" статью под названием "Отрицание и утверждение голута в учении -Ахад-Гаама"( Гашилоах, 1914, XXX, 206-210). Статья подводила итог спору, (169) длившемуся четверть века. Не раз за эти годы ее автору приходилось доказывать, что конфликт между духовным сионизмом и автономизмом основан на недоразумении, ибо, в сущности, эти течения – две стороны медали, на которой начертано: "возрождение большинства нации в диаспоре и меньшинства в Сионе".
На очереди стояло новое издание "Всеобщей Истории". По первоначальному плану оно должно было состоять из пяти томов, но вскоре выяснилось, что план придется значительно расширить. А тем временем энергия уходила на небольшие работы, на заседания и целый ряд докладов – о деятельности Ахад-Гаама, о проблеме языка, о хасидизме. В записи от 4-го марта писатель жалуется: "Живу не своей жизнью, не сосредоточенной, а разбросанной ... За главный труд еще не взялся, а с самим собою мало и редко говорю. А ведь существо моей натуры мало говорить с людьми, много со своей душой". Прикосновение к почве истории вернуло автору дневника обычную бодрость. Спустя некоторое время он пишет с чувством удовлетворения: "прочитываю сотни страниц новых исследований для исправления и дополнения двух-трех десятков страниц моего текста. Новые раскопки на Востоке придают всё более реальную историческую физиономию библейским сказаниям".
В мир древних легенд вторгались то и дело голоса современности. В среде петербургской интеллигенции возникла мысль о создании в западной Европе еврейского университета, предназначенного главным образом для молодежи, лишенной доступа к высшему образованию. В то время, как в столице группа общественных деятелей обсуждала этот проект, на сионистском конгрессе бурей рукоплесканий встречено было предложение Усышкина о создании университета в Иерусалиме. Началась яростная полемика в печати между "отрицателями голута" и противниками тезиса "Тора из Сиона". С. Дубнов протестовал против резкой фермы спора, утверждая, что европейский и палестинский проекты могут быть осуществлены одновременно.
Незадолго до войны приехал в Петербург из Швейцарии Шолом-Алейхем. Встреча со старым другом после десятилетней разлуки взволновала С. Дубнова. "В моей памяти – пишет он – ярко запечатлелась картина ... солнечного майского дня, когда мы сидели на балконе фешенебельного отеля... Внизу (170) колыхалось людское море... а мы... вспоминали лето в Боярке 1890 г., в Люстдорфе 1891 г. Тут Шолом-Алейхем мне сказал, что пишет свою автобиографию, где упоминает также о наших встречах в литературе и в жизни. Он мне рассказывал о красоте и покое Лозанны, а я говорил, как был бы я счастлив, дописать свой исторический труд в этом городе ... Не думалось нам тогда, что мы беседуем в последний раз, что мы как будто исповедались друг перед другом перед вечной разлукой". Через три недели тревожные события заставили Шолом-Алейхема покинуть Россию. Спустя два года пришло известие об его смерти в Нью-Йорке.
Когда летом 1914 года С. и И. Дубновы уехали на отдых в финляндский курорт Нодендаль, на горизонте Европы уже скоплялись грозовые тучи. Вскоре из Петербурга пришло известие о забастовке трамвайных рабочих, которая совпала с приездом французского президента Пуанкаре. С каждым днем росла тревога. Записи в дневнике, очень частые в этот период, отражают овладевшее писателем смятение: предчувствия катастрофы чередуются с надеждами на то, что война вызовет революцию в России. "У нас – говорится в дневнике – психология узников, приветствующих пожар, который сожжет тюрьму, может быть, вместе с ними самими. Пусть умрет душа моя с филистимлянами!". 2-го августа писатель отмечает: "Германия объявила войну России в ответ на мобилизацию... Финляндия на военном положении ... В нашем Нодендале паника сегодня достигла высшей точки... Я принадлежу к спокойным, выжидающим, хотя ум мутится перед ужасом предстоящей резни народов, перед самоистреблением Европы"...
(171)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
ПОД ГРОХОТ ОРУДИЙ
В духоте и давке вагона, переполненного встревоженными пассажирами, возвращались Дубновы в столицу с финского побережья. Мимо проносились воинские поезда; молодые рекруты кричали: прощайте! Им в ответ раздавалось: дай Бог счастья! Сосед по вагону, известный этнограф, заметил: "наступают времена больших событий, необходимо делать записи". Писатель и сам про себя решил, что отныне его дневник должен превратиться в политическую хронику и регистрировать не столько настроения и раздумья, сколько факты. Но отказаться от оценки этих фактов он не смог, да вероятно и не пытался...
Первая запись после приезда в Петербург гласит: "Вчерашнее экстренное заседание Государственной Думы. Гром патриотических возгласов в декларациях представителей партий и национальностей. Жалко прозвучала речь еврейского депутата, столь смиренная, что ей аплодировали правые ... Много постыдного было в еврейской манифестации на улицах Петербурга на прошлой неделе, с коленопреклонением перед памятником Александру 3-му... Не могу ни о чем думать, кроме мировой катастрофы, готовящей переворот в истории. Поражение Германии, этого паука милитаризма, опутавшего своей паутиной всю Европу, принесет избавление миру. Совокупная победа России, Франции и Англии не грозит усилением реакции в России, – напротив, атмосфера может очиститься. Но пока, пока – "красная смерть", бойня, гибель культуры, опустошение души".
В некоторых кругах еврейской столичной интеллигенции война вызвала взрыв патриотизма. С. Дубнов напоминал, что обязанности неотделимы от прав, что евреи, мобилизуемые наравне с остальными гражданами, должны требовать для себя (172) равноправия и в других областях жизни. Пришла пора – утверждал он когда необходимо заявить во всеуслышание, что евреи сражаются за будущую свободную Россию. Он развивал эти мысли на заседаниях новой организации, которая состояла из представителей различных еврейских партий и ставила себе целью защиту еврейского населения от произвола военных властей. Организация, назвавшая себя Политическим Совещанием, собирала материал, касающийся преследований евреев в прифронтовой полосе. Вести из городов и местечек черты оседлости наряду с рассказами беглецов из западной Европы, создавали гнетущую атмосферу. С. М. Дубнов писал в дневнике: "Хочется верить в обновление человечества после войны, но пока мы вращаемся в атмосфере озверения и одичания даже культурнейших народов. Прибывающие ежедневно через Швецию и Финляндию изгнанники из Германии рассказывают ужасы о немецких зверствах".
Трудно было уйти в прошлое от волнений современности. "Где найти спокойствие, необходимое для работы? – в смятении вопрошает историк: – как взяться за работу, необходимую для спокойствия, для душевного равновесия? Заколдованный круг!" С тяжелым чувством вписывал он последние строки в объемистую тетрадь дневника, обнимающую четыре года: "Внимая ужасам войны, закрываю эту книгу записей... Взволнованный стою перед могилой прошлого и загадкой близкого будущего. Какой-то великий перелом готовится в мировой истории и в истории моего народа. Буду вести дальше летопись одной жизни, сотканной с жизнью нации в прошлом и настоящем".
Вскоре, под впечатлением сообщений о разгроме еврейского населения прифронтовой полосы, С. Дубнов пишет: "Вчера вечером второе совещание о помощи жертвам войны. Вся необъятность задачи предстала перед глазами: спасать от голодной смерти чуть ли не половину населения черты оседлости, бегущего, разоренного. Политическая помощь сомнительна". Когда делегация еврейских общественных деятелей пыталась добиться допущения беженцев в города, лежащие "вне черты", председатель Совета министров изумился: "откуда у вас, евреев, берется такой оптимизм?". В то же время министр просвещения заявил, что тщетны надежды на отмену вероисповедных ограничений. "Так с нами говорят – замечает писатель – в дни, когда тысячи наших (173) братьев лежат на полях Польши, Волыни, Подолии, сраженные в борьбе за Россию".
Огромным усилием воли заставил он себя вернуться к прерванной работе. Вспомнилось, как в молодые годы он заодно с Берне осуждал Гете, который во время сражений при Иене невозмутимо сидел над книгами. "Теперь – признается писатель в дневнике – я глубже смотрю на дело. Если для Гете наука... являлась ... глубокой потребностью души, то в указанном факте можно видеть только величие духа, стоящего над судьбами людей. Однако, мне трудно себя заморозить на этой высоте".
Отношение военных властей к евреям ухудшалось с каждым месяцем. Официальным предлогом для репрессий был пущенный антисемитской пропагандой слух, что многие евреи на западной границе держатся "австрийской ориентации" и помогают неприятелю. В то время, как представители столичной общественности в бесконечных совещаниях бились над текстом резолюций протеста, военные власти, раздраженные поражениями, беспощадно расправлялись с еврейскими заложниками. Ощущение бессилия терзало душу писателя, нервно метавшегося между научной работой и общественной, между прошлым и настоящим.
В сентябре 1914 г. С. Дубнову исполнилось 54 года. Он пишет в дневнике: "Пятьдесят четыре года позади. Уже 54? Только 54? Таков двойственный вопрос. Многое сделано, но еще очень многое не доделано". В день рождения он ощутил острую потребность воскресить прошлое. Под мелко накрапывающим дождем бродил по серым улицам торгового квартала невысокий седобородый человек в широкополой шляпе, ища следов своей молодости. Он постоял немного перед старым желтым домом, где жил в середине восьмидесятых годов, а потом зашагал по горбатому мостику к мрачному зданию, где когда-то помещалась редакция "Восхода". Столько раз, бывало, взбегал он, волнуясь, по этой крутой лестнице с торчащей из оттопыренного кармана рукописью, слова которой жгли мозг в бессонные ночи ... С тех пор прошло целое тридцатилетие – и какое!
Элегически начатый день закончился, как обычно, шумным заседанием. А на следующее утро в дневнике появилась запись: "...бесконечные прения, неосуществленные решения – работа нужная, но с массой бесплодно потраченных сил... Неужели (174) опять гореть в переживаниях дня, утром при чтении газет, вечером в заседаниях, а среди дня, между двумя адами, творить историографию ?"
Погружению в прошлое мешала не только душевная тревога. Война нанесла тяжелый удар научной работе. "Еврейская Старина" лишилась сотрудников из Польши, поставлявших обильный и ценный материал. Редактор пытался заполнить этот пробел материалами из своего архива – письмами, документами. Его собственным обширным планам грозила катастрофа. Приостановилось печатание переработанного тома древней истории; пришлось отказаться также от проекта издания Новейшей Истории на древнееврейском и немецком языках. "Жизнь в осадном положении ... – говорит писатель в дневнике: ...сбыт моих изданий остановился. Книгопродавцы не платят. Приходится жить на небольшие сбережения. Почти прекращены сношения с внешним миром".
Документы, собранные Комитетом помощи, рисовали потрясающую картину. С. Дубнов проводил долгие часы над чтением страниц, содержавших сухой перечень фактов. Хотелось оповестить об этом широкие круги читателей, дать исход гневу и скорби, но мешала военная цензура. "Хочется кричать, а нельзя говорить даже шепотом, полусловами – пишет историк 19 декабря 1914 года. Мне покою не дает план серии коротких статей под заглавием "Inter Arma". Первая статья из этой серии, носившая название: "Права и обязанности" вскоре появилась в "Новом Восходе" (1915, кн. 1). Критикуя речь одного из представителей еврейской общественности, автор писал: "Народу, наиболее обездоленному, советуют не думать во время войны ... о том простом акте гражданской справедливости, который по велению совести должен последовать за нынешней войной, с опозданием, по крайней мере, на сто лет.. . Создалось бы представление о евреях, как об илотах, идущих даже в бой с клеймом вечного рабства".
За первой статьей, в которой цензор сделал некоторые сокращения, последовал ряд других. (Нов. Восх. № 2, 3, 4, 5, 6). Болью дышат строки: "Говорят о трагедии Польши, сыны которой сражаются в армиях трех государств. Но что же сказать о трагедии нации, дети которой проливают свою кровь в армиях восьми государств, из которых пять стоят на одной стороне, а три – на другой?".
(175) В цитируемой статье впервые высказана мысль, которая проходит через всю серию "Inter Arma", внося в нее нотку оптимизма: писатель убежден, что в результате мировой войны еврейский вопрос вступит в новый фазис международный. С особенной отчетливостью разработана эта проблема в большой статье о перспективах войны (Еврейский вопрос в перспективе мировой войны, "Национальные проблемы", 1915, № 2.). Приняв за исходный пункт заявление держав Антанты о "свободе малых наций", автор предвидит создание после войны новых государств и возможность защиты национальных меньшинств по международному соглашению.
Ощущение связи между историей и современностью никогда не покидало писателя. В одной из лекций на Курсах Востоковедения он так охарактеризовал эту связь: "Сущность историзма в том, чтобы прошлое воспринимать с живостью текущего момента, а современность мыслить исторически". Отвращение к "мертвой науке" пронес он через все годы своей деятельности. Оно воскресло с особенной силой, когда по поручению Историко-Этнографического Общества ему пришлось посетить престарелого историка Гаркави. Ветхий хозяин квартиры, пропитанной пылью фолиантов, встретил делегата не слишком дружелюбно: он не забыл, что много лет назад молодой задорный критик писал о нем, как об олицетворении сухой, бездушной учености... Спустя тридцать лет этот критик готов был подтвердить прежнюю характеристику. "Как всё тут безжизненно! – пишет он в дневнике. ... Мумия истории, зарытая в квартире-склепе среди книг и бумаг ... Мне с этим человеком, действительно, не по пути, мне, для которого история родник кипучей жизни, борьбы, творчества, источник миросозерцания ...".
Эта живая история водила рукой С. Дубнова, когда он писал для американского издательства очерк истории евреев в Польше и России. Обрабатывая для этого очерка обширный, никем еще не использованный материал, он решил, что надо сделать своей жизненной задачей монументальный труд – Всеобщую Историю еврейского народа; история восточного еврейства, задуманная, как отдельная монография, должна войти в состав этого труда. И он (176) мысленно просил судьбу об одном: только бы дожить, только бы довести работу до конца ...
Вести о поражениях на фронте вызывали в тылу большую тревогу. В этой атмосфере рос антисемитизм, питаемый ядовитыми слухами, но одновременно усиливался и отпор ему в кругах передовой интеллигенции. С. Дубнов отмечает в дневнике горячий протест Л. Андреева против расовых преследований, позорящих Россию. В 1915 г. возникла по инициативе М. Горького, Л. Андреева и Ф. Сологуба "Лига борьбы с антисемитизмом". На писателя произвело сильное впечатление первое многолюдное собрание Лиги, открывшееся взволнованной речью М. Горького. Боевые ноты, звучавшие во многих речах, доставили С. Дубнову большое удовлетворение. В печати, скованной железным обручем цензуры, такая смелая критика правительства была невозможна. Цикл "Inter Arma" так и не был доведен до конца: военная цензура закрыла "Новый Восход", а вслед за ним и другие русско-еврейские журналы.
Публицистический темперамент писателя находил себе исход на новых страницах Всеобщей Истории. С. Дубнов работал теперь над заключительными главами. В пору разгара правительственного антисемитизма внимание его снова привлекла затронутая в свое время тема "тридцатилетней войны" самодержавного режима с евреями, и он подверг ее обстоятельной разработке. Писание действовало успокаивающе. "Сижу в тишине кабинета – гласит запись от 1-го августа 1915 г., – и составляю по периодической печати хронологию эпохи с 1881 г. Моя юность соткана с началом этой эпохи, и вся моя жизнь – с продолжением ее, и без волнующих личных воспоминаний не обойдется в этой работе".
Внешняя обстановка с течением времени заметно ухудшалась. В стране остро ощущался недостаток припасов, дороговизна, нехватка рабочих рук. Иногда писателю казалось странным, что, несмотря на все эти трудности и на жуткие вести с фронта, жизнь идет своим путем, что ".. . мы еще способны заседать в Комитете Исторического Общества, беседовать об исторических сюжетах, о литературных предприятиях (совещание у М. Горького по поводу еврейского национального сборника), а я редактирую "Старину".
В ноябре 1915 г. пришло из Лондона письмо от долго молчавшего (177) Ахад-Гаама. Несмотря на обычную сдержанность тона, чувствовалось, как он глубоко потрясен войной. "В центре мировой совести – писал он – я убедился, что эта совесть – призрак". Это был крик души человека с высокими моральными требованиями, ошеломленного разгулом грубых инстинктов. Статья С. М. Дубнова "De profundis" была откликом на это трагическое письмо. Со свойственным ему оптимизмом писатель утверждал, что после чудовищной резни должна пробудиться мировая совесть: в противном случае человечество потеряло бы смысл жизни... Но именно крепнущее ощущение бессмысленности человеческого существования было тем червем, который точил мозг Ахад-Гаама...
Как ни угнетающе действовала на С. Дубнова зависимость от цензора, окончательно отказаться от публицистики он не мог. Очерк "История еврейского солдата" (Еврейская Неделя, №№ 11, 14) представляет собою предсмертную исповедь многострадального ратника мировой войны, который в мирное время был жертвой антисемитской политики правительства. В печати появилась только первая глава этой публицистической поэмы; последующие подверглись запрету. Горький, на которого она произвела сильное впечатление, пытался напечатать ее в журнале "Летопись", но военный цензор был неумолим. Очень хотелось писателю издать вне пределов России очерк, в который было вложено столько гнева и боли, но ему не удалось переслать рукопись заграницу.
Хотя атмосфера мировой бойни притупила впечатлительность к общественным и литературным потерям, С. Дубнов ощущал смерть каждого из своих сверстников в литературе, как тяжелый личный удар. Сильно поразило его известие о смерти Шолом-Алейхема в Америке в 1916 г. Быть может, только теперь понял он по настоящему, сколько мудрости таилось в том "человечески простом", которое запись в дневнике отмечает, как характерную черту покойного друга. "Никогда не думал, что при ... различии наших характеров я с таким глубоким волнением буду вспоминать о наших встречах" – признается С. Дубнов, работая над воспоминаниями, предназначенными для "Еврейской Старины".
Через несколько дней после смерти Шолом-Алейхема получилось письмо от Фруга, прикованного к смертному одру: в (178) конверт вложены были стихи, говорящие о прощании с жизнью. Мучительная агония затянулась на несколько месяцев. Когда пришло известие о смерти поэта, С. Дубнов посвятил его памяти главу воспоминаний в "Старине" и доклад в Историко-Этнографическом Обществе. Еще щемило сердце от этой потери, когда почта принесла грустное, проникнутое зловещим предчувствием послание от Ахад-Гаама. Некоторые места письма звучали, как духовное завещание. Ахад-Гаам обращался к старому другу с неожиданной просьбой: "в случае моей смерти старайтесь защищать мою память от всех этих вульгарных "геспедим" (траурных речей), словесных и письменных... Вы бы могли напечатать... что, как старый близкий друг, Вы достоверно знаете, что "покойный" был противником всяких шумных проявлений чувств...". С. Дубнов не мог удержаться от слез при чтении этих строк. Он записал в этот день в дневнике: "Люди, встречи, совместная радость или горе, ... образуют ткань жизни. Сначала ткань становится всё гуще, вплетаются всё новые и новые нити... затем смерть начинает выдергивать из ткани по ниточке, то одного унесет, то другого. Чувствуешь постепенное разрушение ткани, рвутся нити в твоей душе. Умирает твой круг, твое поколение" ...
Осенью 1916 г. на долю писателя выпало еще одно испытание: тяжелая болезнь сына Якова, едва не подкосившая молодой организм. Свою 56-ую годовщину писатель встречал "среди грустных дум о близящемся конце жизни и отдаленности исполнения жизненной задачи, среди крушения европейской культуры и высших ценностей духа". Всё реже попадаются в дневнике строки, проникнутые бодростью. Автор не теряет веры в то, что после войны еврейская жизнь будет строиться на принципе "нация среди наций", но его смущает мысль, что сам он уже не сможет принять участие в этом процессе.
1917-ый год начался в атмосфере смятения и тревоги. Почти на пороге этого года в метельную ночь убит был в одном из петербургских дворцов Распутин, злой гений династии, и многие восприняли эту смерть, как предвестье конца монархии. Жизнь с каждым днем становилась труднее. Петербург голодал; по ночам выстраивались перед пекарнями длинные очереди женщин, и глухой ропот то и дело пробегал по рядам, как злой невский ветер. Запись в дневнике, сделанная почти накануне мартовской (179) революции, гласит: "Сегодня в городе громили хлебные лавки, требовали хлеба; заводы бастовали... В былые годы в эти часы – "сеуда" пуримская, беседы, теперь могильная тишина, безлюдье Все слова сказаны, "morituri" тупо молчат... Мы в царстве смерти людей, эпох, культур".
(180)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
ВЕЛИКИЙ ПЕРЕЛОМ
От дней войны, от дней свободы
Кровавый отсвет в лицах есть....
А. Блок
В морозные мартовские дни 1917 года, "дни, потрясшие мир", С. Дубнов лежал в жестокой инфлюэнце. Вихрем врывались в затуманенный лихорадкой мозг вести с улицы, одна неправдоподобнее другой. Тревогу усиливало отсутствие газет город был охвачен забастовкой. Как только температура стала понижаться, больного потянуло к дневнику. В это тревожное время почти ежедневные краткие записи стали для него настоятельной потребностью. Это были, вопреки первоначальному намерению, не заметки летописца, а крик человека, ищущего точку опоры среди хаоса. Подобно огромному большинству представителей оппозиционной интеллигенции, писатель, в течение ряда десятилетий призывавший революцию, был ошеломлен, очутившись лицом к лицу с взбаламученной стихией. Дневник отразил это смятение: радость избавления от ненавистного режима чередуется на его страницах со страхом перед анархией. С течением времени страх становится доминирующей нотой. Встреча двух смертоносных вихрей – войны и революции – внушает жуткие предчувствия.
Запись, сделанная в начале марта, гласит: "...Не вышли газеты, не ходят трамваи. Забастовка принимает размеры 1905 года ... Неизвестно, что вчера решила Государственная Дума ... Ни одного Мирабо среди умеренных, ни одного Дантона среди крайних". На следующий день сомнения рассеялись: "... нет, это не бунт, а действительно революция... Восстали четыре (181) гвардейских полка, взяли арсенал, будто бы снабжают оружием население... Наступил великий исторический момент. Не окажется ли для него общество слишком малым?"
Хотя силы после болезни возвращались медленно, писателю не сиделось дома. Обмотав шею теплым шарфом, он выходил на широкий заснеженный проспект. Мимо проносились грузовики под красными флагами, с торчащими наружу штыками: отряды примкнувших к революции солдат и матросов разъезжали по городу, ликвидируя уцелевшие группки полицейских. То и дело с крыш и из чердачных окон сыпалась густая дробь стрельбы: то стреляли из засады последние защитники старого строя. Выстрелы, ставшие обычным явлением, не смущали писателя; он не ускорял шага и подолгу останавливался перед заборами и столбами, испещренными белыми полосками наклеек. Нередко вокруг него собирались прохожие – бабы в платках, уличные продавцы, и он читал им хрипловатым, слабым после болезни голосом постановления Временного Правительства и воззвания Совета Рабочих Депутатов. Возвратясь домой, он торопился вписать в тетрадь взволнованные строки. "Душа переполнена величием момента – писал он: ... нас обманул 1905-ый год; может быть, не обманет 1917-ый? А если? Тогда нет спасения для России".
Одна из записей гласит: "Что-то странное в этой революции: как в погоде нынешней – весеннее солнце и суровый зимний холод. Есть свет, но нет тепла. Оттого ли, что на фронтах назревают страшные события, оттого ли, что в толще армии и в крестьянстве могут скоро переплестись в кровавый узел революция и контрреволюция, но на душе неспокойно. Всё, казалось бы, хорошо: равноправие свалилось, как снег на голову; то, за что мы боролись десятки лет, как будто достигнуто, и гнусное полицейское государство низвергнуто... Вчера вечером, в заседании ... мы друг друга поздравляли... постановили послать приветствие Временному Правительству и Совету Рабочих Депутатов, но пафоса не было ... Кошмар войны давит на революцию".
Необычно прошел в этом году канун Пасхи, который С. Дубнов привык проводить в кругу друзей. "В восьмом часу вечера – пишет он – я вошел в свою библиотечную: через окно смотрела мне в глаза полная пасхальная луна; я запел сквозь слезы грустные синагогальные мелодии, вспомнилось былое... Вот (182) свершились заветные грезы, но мне ведь скоро 57 лет, а кругом идет крушение миров среди великого катаклизма,... после потопа начнется переустройство жизни, с фундамента,... а силы убывают, и нужно еще закончить труд жизни, исполнить обет".
Чувство удовлетворения испытал писатель, когда удалось извлечь из "черного кабинета" цензуры две конфискованные рукописи военного времени – очерк "История еврейского солдата" (очерк вскоре появился в "Еврейской Неделе", №№ 19-23) и монографию о евреях в царствование Николая второго, предназначавшуюся для американского издательства. После долгого перерыва писателя потянуло опять к работе над "Всеобщей Историей". В начале мая он отмечает: "... писал о христианстве первых веков, евангелиях, апокалипсисах... А кругом кипела жизнь: продолжалась революция ... 1-го мая манифестации, митинги. Вчера целый день демонстрации рабочих против Временного Правительства... Антиномия революции и войны становится всё страшнее ... Нужно идти одновременно в апокалиптику второго века и 1917 года. Разве и это не "конец времени", грань между старой и новой эпохой?"
Часто, возвращаясь с заседаний в серебряных сумерках белой ночи, С. Дубнов натыкался на длинные очереди перед хлебными лавками. Взбудораженный город не успокаивался и в поздние часы. Неподалеку от дома, где жили Дубновы, под балконом белого особняка, недавно принадлежавшего известной танцовщице, собирались группками рабочие, солдаты, матросы: они ждали, чтобы на балконе появился невысокий широкоплечий человек с большой лысиной и заговорил простым народным языком о самом насущном – о хлебе, о земле, о мире ... Писатель с тревогой наблюдал эти уличные митинги в прозрачном сумраке северной ночи и силился угадать, что они предвещают. А с утра он снова уходил на шесть или восемь часов в глубь веков ...
В начале лета он записывает: "Продолжение войны грозит дальнейшим ростом анархии, голода и эпидемий; сепаратное прекращение войны – разрывом с союзниками и полным крахом государства. Circulus viciosus, в котором задыхается Россия". Об исключительной сложности исторической обстановки говорил писатель на большом митинге, созванном представителями еврейской общественности. В этой речи проводилась мысль, что (183) анархию усугубляет наряду с войной гипертрофия классового начала, несовместимая с характером революции, призванной осуществить политическое переустройство.