Текст книги "Огонь"
Автор книги: Софрон Данилов
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– А куда тебе надо идти? – спросил деловито старик.
– Пока ночь, мне из села надо выбраться. И до лесу добраться. Я знаю, лес тут близко.
– Близко, – подтвердил старик.
– А там – на восток. Своих искать.
Старик долго и пристально смотрел на Нартахова, прикидывал что-то в уме, тяжело вздыхал.
– Куда ни кинь – везде клин. Из деревни трудно вырваться, везде немцы. Ну, допустим, вырвешься. А дальше как? На чём до леса будешь добираться? На своих двоих? Одна нога у тебя совсем, можно сказать, неходячая. Надо бы тебе хоть несколько дней полежать, полечиться, сил набраться. А где лежать?
– Можно в моей комнате, – высунулась вперёд Леся.
– Тю, дурная, – отмахнулся старик. – Ты совсем как дитя малое, никакого понятия. Что, я бы места в хате не нашёл для человека? Места хватит. А придут немцы… Что они скажут? «Здесь, оказывается, лежит раненый русский солдатик. Извините за беспокойство, а мы пошли дальше». Да нас всех, вместе с ним, в тот же час расстреляют. – Последние слова старик произнёс жёстким голосом.
– Тогда мне тем более надо идти, – опираясь на винтовку, Нартахов встал.
– Сядь, – властно сказал старик. – Надо обмозговать это дело. Ведь и верно – только высунешься из хаты, так сразу и попадёшься.
– Я чуть ли не всё село прошёл и ничего – не попался.
– Случай это только. Случай – он слепой, без глаз. А надо с умом. Не поймали, так поймают.
Нартахов подумал, что дед Омельян боится, что, попавшись немцам, Семён волей или неволей выдаст дом, где ему была оказана помощь, где он нашёл сочувствие и приют. А за это хозяевам – смерть.
– Вы не бойтесь, я не попадусь. Для последней минуты у меня же граната есть, сами видели. Подорвусь, а не дамся.
– Дурак! – с чувством сказал старик. – Хороший ты, видно, парень, а дурак. Ты думай не о том, как себя в смерть загнать, а как от неё избавиться. Вот о чём думать надо.
Леся хотела что-то сказать, но вдруг насторожилась, побледнела, а её мать предупреждающе подняла палец. Обострённым опасностью слухом Семён уловил под окнами шаги, и почти в тот же момент в уличную дверь постучали. Постучали спокойно и деловито, как стучатся люди, имеющие право стучать и которым не нужно ни от кого таиться.
Тётка Явдоха мелко-мелко закрестилась трясущейся рукой. Нартахов схватил винтовку и выжидающе посмотрел на старика. Леся схватила Нартахова за руку и повлекла за собой.
– Куда? – шёпотом спросил её отец.
– В мою комнату.
– В подпол, – скомандовал дед Омельян.
А в дверь уже стучали тяжёлым кулаком, и грохот раздавался по всему дому, а лающий голос страшно выкрикивал:
– Шнель, шнель!
– Семён Максимович…
Осторожный мягкий голос проник в сознание, Семён Максимович приподнял тяжёлые веки, в глаза плеснуло неярким светом зимнего дня, и Нартахов понял, что он спал.
– Ой, да вы спите?.. Тогда я потом, потом. – В голосе послышались виноватые нотки.
– Да нет, совсем не сплю, просто лежу с закрытыми глазами, – слукавил Семён Максимович. Он уже разглядел Полину Сидоровну и рослого мужчину с перевязанной головой, стоящего чуть поодаль. И хотя он сразу же догадался, зачем к нему пришла санитарка и кого она привела, но виду не подал.
– Вы же спрашивали про Волкова? Так вот он стоит, – санитарка показала рукой себе за плечо. – И я ему говорила, что вам хочется с ним повидаться, и медсестра говорила, а он даже и не подумал пошевелиться. А сейчас вышел в прихожку и сидит, дымит табаком. Там я его и поймала. Ну, иди поближе, – санитарка повернулась к Волкову. – Иди, иди. Ты чего такой пуганый? Никто тебя не укусит.
Тот подошёл, молча остановился около изголовья кровати. Семён Максимович с интересом вгляделся в него, надеясь признать знакомого, но человек, по всему, был совершенно чужой, скорее всего, из самых новеньких. Да и бинты скрывали лицо.
– Садитесь, пожалуйста, – Семён Максимович указал на стул, на котором ещё совсем недавно сидел Гудилин.
Волков сел, обдав Нартахова тяжёлым табачным запахом.
– Ну, давайте знакомиться, – Семён Максимович протянул руку. – Меня зовут Нартахов Семён Максимович. Председатель приискома.
– Волков, Федот Тимофеевич. Плотник. – Мужчина с затаённой усмешкой посмотрел на Нартахова. – Здравствуйте, товарищ Нартахов.
– А мы разве не здоровались? – удивлённо и виновато вскинулся Нартахов. – Здравствуйте. И извините.
– Ничего, бывает.
«Бывает, чего уж там, бывает, – пристыженно подумал Нартахов. – Бывает, когда иной начальник не спешит первым поздороваться с простым рабочим. Вот и я туда же… Вместо того чтобы поздороваться, вылез со своей должностью – «председатель приискома». Семёна Максимовича всегда раздражали люди, кичащиеся служебным положением, и вот поди ж ты, и сам, вольно или невольно, принял такой грех на душу.
– Федот Тимофеевич, говорят, вы меня от смерти спасли…
– Какое там – от смерти… Любят у нас из мухи слона делать.
– Ну, а как всё-таки было? Ведь дыму без огня не бывает, – Семён Максимович засмеялся. – Нам с вами, побывавшим на пожаре, самый раз вспомнить такую пословицу.
– Как было? – Волков развёл большими руками. – Сверху бревно стало падать. Ну, я вас и оттолкнул. И всех-то делов.
– Может быть, Федот Тимофеевич. Но люди говорят, что вы меня спасли. Если б не оттолкнули – прибило бы меня.
– Всё равно пустяк.
– Пустяк не пустяк, но не поспей вы вовремя, и не разговаривать бы мне теперь с вами. Пустяк, говорите, а ведь и сами в этот момент пострадали.
– И это пустяк, – усмехнулся Волков.
– И тем не менее большое вам душевное спасибо.
Волков молча кивнул головой.
«Скромный, – подумал о нём Нартахов. – Другой бы на его месте выставил себя героем, рассказывал о своём геройстве встречному-поперечному, а Волков лишь отмахивается».
– А сами-то как, Федот Тимофеевич, чувствуете?
– Да как? Ничего вроде. Прошусь на выписку.
– А может, не стоит торопиться? Пусть уж врачи решают, когда нам выписываться.
– А чего зря отлеживаться? Работать надо.
И эти слова понравились Нартахову. Человек рабочей закалки. Сколько же ему лет? – стал приглядываться Нартахов. Пожалуй, не меньше шестидесяти. Из-под бинтов виден буро-красный, обожжённый на ветрах и морозах лоб, прорезанный глубокими морщинами. Тяжёлые мясистые веки наплывают на уставшие, без блеска, глаза. Густые и жёсткие волосы, вислые усы крепко прихвачены изморозью седины.
– Семья-то здесь, Федот Тимофеевич, или на материке?
– Нет у меня семьи. Ни здесь, ни на материке.
– А что так?
– Война…
– А-а, – протянул Нартахов и замолчал, виновато подумав, что он своими расспросами расстроил человека, напомнив ему о его беде, о его одиночестве.
Замолчал и Волков.
Семён Максимович лежал, рассматривал белёный потолок, и ему казалось, что скажи он сейчас любое слово, и оно будет не к месту, невпопад.
Молчание затягивалось. «Не получилось разговора, – маялся Семён Максимович. – Сидим молча, будто, ещё не успев познакомиться, уже поссорились».
– Вот такие дела, – неопределённо протянул Нартахов. – Ещё раз большое вам спасибо, Федот Тимофеевич. Мне пока не разрешают вставать, так вы приходите. Я буду всегда рад вас видеть.
Волков встал и молча кивнул.
Нартахов посмотрел вслед сутуловатой фигуре плотника и тяжело вздохнул. Не так, он думал, произойдёт встреча двух товарищей по несчастью. Не так. «Может, я сам виноват в такой отчуждённости? – задал себе вопрос Нартахов. – Всё может быть. Не успел успокоиться, обрести душевное равновесие после тяжёлого разговора с Гудилиным, поздоровался казённо, и Волков это тотчас уловил, не пошёл на душевное сближение».
– А я вам чаю принесла, – услышал Нартахов и, скосив глаза, снова увидел Полину Сидоровну с большим в ярких цветах фарфоровым чайником. Нартахов обрадовался возможности отвлечься от неприятных мыслей.
– Балуете вы меня, Полина Сидоровна.
– Эко, балую, – как-то уже совершенно по-свойски проворчала санитарка. – Больному принесла свеженького чаю – уже балую. Наши повара разве умеют хорошо чай заваривать? А я сама приготовила. Попейте, погрейте душу.
– А что? – ответил Семён Максимович, веселея. – С удовольствием выпью.
В воздухе коридора, пропитанном навечно всеми больничными запахами, разлился густой и терпкий аромат чая. Семён Максимович взял в руки исходящий горячим парком стакан, отхлебнул обжигающий глоток и почувствовал, как по телу разлилось радостное тепло.
– Спасибо, Полина Сидоровна. Вы настоящая мастерица чай готовить.
Нартахов всегда, с самого детства, с тех пор, как стал себя помнить, всегда любил чай. Крепкий, ароматный, с молоком. Бывало, тысячу раз бывало, промерзал на клящем, чуть ли не шестидесятиградусном морозе, промерзал до самой последней жилки, когда казалось, что сердце и печень леденеют, но стоило попасть в тепло и выпить кружку чая, как в душе и теле снова начинала играть жизнь, а мир в глазах светлеть. Холодными долгими зимами чай для человека вроде сказочной живой воды.
Убаюканный и разморенный теплом, Семён Максимович вернулся к воспоминаниям…
Раненая нога не выдержала тяжести тела, неловко подвернулась, и Семён рухнул на дно ямы…
Хотя нет, это было потом, через несколько долгих и мучительных минут после того, как раздался стук в дверь и послышалось чужеземное «шнель!». А прежде – Леся схватила Нартахова за руку и повлекла за собой. Повлекла за печку. Там она рванула за кольцо крышку подполья и подтолкнула Семена к тёмному лазу.
– Лезь! Скорей! И затаись!
Нартахов увидел узкую лестницу и, помогая себе руками, в одной из которых была зажата винтовка, начал спускаться вниз. Торопясь, он неловко наступил на раненую ногу и сорвался с лестницы.
Но Семён тотчас пришёл в себя: подполье оказалось не очень глубоким, и он почти не зашибся, хотя снова разбередил чуть утихшую под бинтами боль. Но близкая опасность заставила забыть о ранах и боли, заставила сосредоточить всё внимание на том, что делалось наверху.
Звякнул засов… Взвизгнула рывком открытая дверь. Громыхнули над головой тяжёлые сапоги:
– Хенде хох!
Нартахов сжал в руках винтовку. Он не сомневался, что не пройдёт и минуты, как он будет обнаружен. И тогда… А вот что делать тогда, он не знал. Стрелять? Значит, погубить хозяев, этих добрых людей, пришедших ему на помощь. Но и не стрелять нельзя, нельзя сдаться врагам бескрылым утёнком. «Нельзя было терять время на ужин, уйти надо было», – запоздало затосковал Нартахов. И не за себя боялся Семён в тот момент. За себя страха не было.
А наверху вдруг наступила короткая и непонятная тишина, которая вдруг рухнула от громогласного хохота.
– Ха-ха-ха! Ну чего вы молчите? Чего онемели, точно караси? – грохотал молодой развесёлый голос. – Али не узнали? Здоров, дядька Омельян. Здорова будь, тётка Явдоха. Здорова будь, сестрица Леся. Испугались? Сердце в пятки ушло? Это же я, Павло.
– Ты один или с тобой ещё кто есть? – послышался напряжённый голос Омельяна.
– Да один, один, кому ещё там быть, – продолжал веселиться пришедший. – Я и по-немецки кричал. Для смеху.
Нартахов облегчённо вздохнул: оказывается, к хозяевам родственник в гости пожаловал. Но тут же снова напрягся.
– А немецкую форму тоже для смеха надел? – спросил Омельян.
– Нет, это не для смеха. Кто же такой смелый, что над этим станет смеяться? – посерьёзнел и Павло.
– Так кто же ты теперь?
– Теперь я ефрейтор великой германской армии.
– А-а… – неопределённо протянул Омельян.
– Павло-о, – простонала Явдоха. – Павло-о!
– Не плакать, тётка Явдоха, надо тебе, а радоваться.
– Да радоваться-то чему? – в слезах выкрикнула Явдоха.
– Да хотя бы тому, что я теперь не арестант. Понимаешь? Не арестант. И я сам теперь могу арестовывать. И если захочу – любому выверну глаза на затылок.
– Ты пьян, Павло.
– Леся, Леся, да какая ты у меня, сестрёнка, красавица стала.
– У меня среди полицаев братьев нет, – отрезала Леся.
– Что?! – голос Павло сорвался на злой крик.
– Леся, Леся, – осуждающе запричитала Явдоха. – Да что ты? Разве так можно? Гость ведь. Раздевайся, Павло. К столу проходи. Только бедный теперь стол у нас, ты уж не осуди.
– Да ладно, обойдёмся и так, ты только самогону побольше добавь. Самогон-то у дядьки Омельяна всегда держится.
– Ты и так пьян, Павло, – после некоторого молчания раздался голос Омельяна. – Может, спать лучше ляжем, а завтра и погуляем. Ночь ведь на дворе давно.
– Ты что ж, дядька Омельян, – голос Павло начал наливаться обидой, – так худо встречаешь единственного племянника? Иль не рад?! Смотри… если я тебя вдруг перестану почитать за родственника, то худо тебе будет. Я ведь здесь, в нашем селе, теперь служить буду. Смекаешь? А я-то к вам со всей душой. Только доложился по начальству о прибытии – и к вам. Даже не умылся с дороги.
– Леся, полей брату водицы, пусть умоется. – Голос у Явдохи заискивающий. – Да что же ты стоишь? Да я лучше сама полью.
Жёсткое напряжение, сковывавшее тело Нартахова, постепенно стало ослабевать. И он уже почти спокойно прислушивался к происходящему над головой. Постукивали ложки о тарелки, звякали, ударяясь друг о друга, стаканы с самогонкой, гудел пьяный разговор. Говорил, правда, в основном один Павло, а Омельян лишь изредка и односложно отвечал на вопросы племянника.
Застолье продолжалось довольно долго, и то из хвастливых, то злобных слов полицая Семён узнал, что Павло Стецко – родной племянник Омельяна, сын его сестры. Павло рос без отца, а слабая, болезненная мать не сумела удержать излишне вольного сына на честном пути. За драки, поножовщину и воровство Павло был осуждён на пять лет. Мать не выдержала горя и умерла. И сидеть бы Павлу все пять лет в заключении, если бы не случилась война. Однажды, во время бомбёжки, Павло и несколько его дружков бежали. Днём они отсиживались в укромных местах, а ночами грабили и шли навстречу немцам.
Вначале немцы таскали лагерников по нескольку раз в день на допросы, но потом поверили их рассказам и приняли к себе на службу. Как ни был Павло пьян, а всё ж умолчал, какая это была служба: видно, слишком подлой и кровавой она была. И вот теперь Павло прибыл в родные края как человек, хорошо знакомый с местными условиями и тем самым способный принести новому порядку большую пользу.
Омельян несколько раз пытался вставать из-за стола со словами «спать пора, скоро утро», «время позднее, ночь проходит», но всякий раз Павло сажал его обратно.
Семён, видно, придремал немного, а когда пришёл в себя, то услышал решительный голос хозяина дома:
– Всё! Иду спать! – И послышалось, как громыхнул резко отодвинутый стул.
– Нет, постой, дядька Омельян! – выкрикнул Павло. – Я тебе не мальчишка, чтобы со мной так поступать. Посмотри на меня внимательно, посмотри на мою форму. Ты встанешь лишь тогда, когда встану я, и сядешь лишь тогда, когда я сяду. И не зли меня. Понял?
– Молокосос! – как выплюнул слово Омельян.
– Стой, тебе говорю!
Заговорила-запричитала Явдоха, выкрикнула резкое Леся, матюгнулся Омельян, заорал-завопил Павло – человеческие голоса сплелись в тугой клубок, и непонятно было, кто и что говорит, лишь отдельные слова вырывались из этой колготни. И вдруг голоса разом опали, и раздался протрезвевший и ставший вкрадчивым голос Павло:
– А это чья одежда? Чего вы на меня глаза таращите? Или я вас непонятно спрашиваю?
Нартахов понял, что полицай наткнулся на его комбинезон, и остро, с отчаянной безнадёжностью пожалел, что навлёк на людей смертельную беду, и даже мельком подумал: уж лучше бы он погиб вместе со своими ребятами.
– Где вы его прячете? – голос полицая раздался почти над самой головой.
– Павло! – послышался предупреждающий голос Омельяна. – Остановись! Вспомни, в чьём доме ты находишься.
– Потише, дядька. Знаю, где я нахожусь. И не надо на меня кричать. Я сам теперь на тебя могу крикнуть, да так, что у тебя колени затрясутся. Понял?
– Павло, уходи отсюда, гадина! – рвался голос Леси.
– И гнать меня, сестрёнка, не надо. Если я уйду сейчас, то вы об этом си-ильно пожалеете. Давайте-ка сюда подобру своего недобитка; я ведь вижу – он раненый, на комбинезоне кровь, я его отволоку в комендатуру, а где сыскал – не скажу. Как-никак я вас всё ещё за родственников считаю.
– Павло… Сыночек… Деточка… – снова запричитала Явдоха. – О чём ты говоришь? Да никого у нас нету.
– А комбинезон танкиста?
– На улице подобрала. Думала, постираю, сгодится.
– Не ври, старая.
– Цыц, щенок! – взорвался Омельян. – Как у тебя язык поворачивается так с тёткой говорить. Сядь и успокойся. И вообще: всё, что происходит в этом доме, тебя не касается. Я здесь хозяин. Понял?
– Нет, дядька, это ты ничего не понял. Но ты у меня скоро поумнеешь. Это я вам всем обещаю.
Над головой Нартахова решительно громыхнули сапоги, и тотчас гулко хлопнула входная дверь.
– Батька!.. – отчаянно выкрикнула Леся.
– Ах, аспид! Откуда он свалился на нашу голову? – взвыла Явдоха. – Ведь донесёт.
И снова послышались решительные шаги и гулко хлопнула входная дверь.
Нартахов сидел на корточках, напряжённо сжимал в руках винтовку, не зная, что предпринять. Но как только за полицаем закрылась дверь, понял: надо срочно уходить. В подполье всё равно не отсидеться. Уйти и тем самым отвести беду от дома. Нагрянут немцы с обыском и не найдут никого. Нартахов постучал в крышку подпола.
– Ты чего? – спросила Леся громким шёпотом.
– Уйти мне надо. И комбинезон свой забрать. А придут немцы, скажете, что Павлу всё это спьяну привиделось.
– Погоди. Отец с ним сейчас во дворе разговаривает. Может, уговорит Павло вернуться.
В доме наступила настороженная тишина. Время замедлило свой бег, и казалось, прошло бесконечное количество тягучих минут, прежде чем скрипнула дверь и в хату вошёл Омельян. Нартахов уже стал узнавать его грузные шаги.
– Где Павло? – тревожно спросила Явдоха.
Омельян промолчал.
– Почему молчишь? – голос Явдохи готов перейти на крик. – Где Павло, я тебя спрашиваю? Доносить ушёл?
– Никуда он не ушёл. Тут в сенях лежит.
– Ох, отец! – выдохнула Леся.
– А чего он лежит? – не поняла Явдоха.
– А оттого и лежит, что стукнул я этого гадёныша. Слов человеческих не понял… Вот и стукнуть пришлось.
– Омелья-ан!
Явдоха, а за нею и Леся бросились в сени.
Вышел в сени и Омельян.
Семён понял, что наступил момент, когда нужно предпринимать хоть какие-то действия, а не отсиживаться в подполье, и начал решительно подниматься по лестнице. Он упёрся спиной в крышку люка, крышка сдвинулась с места, и в образовавшийся просвет Семён увидел Лесю.
– Выходишь уже? Молодец. Выходи.
С трудом разгибая затёкшие от долгого сидения ноги, Семён выбрался из подпола и, опираясь на винтовку, встал перед девушкой.
– Иди за мной.
Семён согласно кивнул и похромал к выходу.
Двери из сеней на улицу были открыты, в сенях было довольно светло, и Нартахов отметил, что ночь уже почти прошла. На полу он увидел рослого и костистого человека, недвижимо лежавшего лицом вниз, и удивился его могутности: по голосу Семён представлял полицая ещё не окрепшим парнем. Прислонившись к стене, стояла Явдоха и беззвучно плакала.
– Хватит тебе, – остановил её Омельян. – Не умер, поди… Я его не сильно и припечатал-то. Одыбает.
Семён встал на колени, прошёлся пальцами по окровавленному затылку.
– Живой. Только без сознания. Очнётся скоро.
И, словно подтверждая его слова, Павло застонал.
– Ну, что я говорил? – Омельян был на удивление спокоен. – Покараульте-ка моего племянничка. Я сейчас.
Омельян исчез, но уже через минуту вернулся с верёвкой в руках.
– Ты что? – всполошилась Явдоха. – Ты чего надумал, старый?
– Ты что, мать, подумала, я его вешать буду? Не-е… Только путы надену. А то, смотрю, Павло чересчур прытким стал, не убежал бы куда не следует. – Омельян сноровисто связал полицаю руки и ноги.
– Ой, Омельян, не надо бы так. Худо бы не было, – всхлипывала Явдоха. – Неси лучше хлопца в хату, развяжи, водой тёплой умой. А как очнётся, встань на колени, прощения проси. Скажи, что нечаянно стукнул…
– Хватит, мать, болтать глупости. Помоги-ка лучше мне этого бугая в сарай перенести. Ведь светать начало, как бы кто нас не увидел.
Омельян подхватил полицая под мышки, женщины ухватили его за связанные ноги, и они торопливо, почти бегом, пересекли двор. Следом изо всех сил поспешал Семён.
По властному знаку Омельяна женщины тотчас ушли из сарая. Леся на прощанье сказала:
– Отец, ты Семёна никуда не отпускай. Не то он как выйдет на улицу, так его сразу и поймают.
– Не бойся, не отпущу, – ответил Омельян.
– А может, и вправду мне уйти? – спросил Семён, когда мужчины остались одни. – Не за себя боюсь – за вас.
– Семь бед – один ответ. Выйти сейчас на улицу всё одно, что добровольно сдаться. А если не сдаться, так застрелиться. Ты ещё молодой, тебе жить надо. Так что пока будешь здесь. – Всё это Омельян сказал твёрдым голосом, как о чём-то решённом.
Омельян отбросил в сторону кучу какого-то хлама, и Семён увидел широкий лаз, прикрытый решётчатой крышкой.
– Посидел в одном подполье – теперь в другом посиди. Только здесь много лучше: и светлее, и воздух свежее, и соломка под боком будет.
Старик стащил Павла в яму и подал руку Семёну:
– А теперь ты сюда лезь.
Семён спустился и почувствовал, что он чуть ли не по колено утонул в свежей, пахнущей солнечным полем соломе.
Семён лёг на солому и почувствовал бесконечную усталость. И почти тотчас провалился в глухой полуобморочный сон.
Нартахов спал. И этот крепкий сон вполне можно было бы назвать богатырским, будь Нартахов чуть покрупнее фигурой.
– Ну и как ты тут лежишь, Семён?
Но как ни был крепок сон, Нартахов, едва услышав голос, тотчас пришёл в себя и увидел склонённое к нему лицо Маайи.
– Превосходно!
– У тебя всегда всё превосходно. Врёшь ты, однако, превосходно.
– Да что ты, в самом деле? Я выспался. Ничего у меня не болит, не ноет. Ем сколько хочу. Что ещё нужно такому лентяю, как я?
– Ну хорошо, а что врачи о твоём здоровье говорят?
– Говорят, превосходно.
– Я смотрю, ты других слов не знаешь. Если у тебя такое превосходное здоровье, то чего тебя заставляют здесь лежать, почему к тебе людей не пускают?
– Выдумываешь.
– Да вот при мне, десять минут назад, не пустили бульдозериста Лобачёва, ну, того самого, который в прошлом году тебя всенародно ругал за то, что пионерский лагерь с запозданием открыли.
– Хороший мужик Лобачёв. И не ругал, а критиковал.
– Разница небольшая.
– А ещё кто был?
– Ишь, как тебя заинтересовало, – Маайа прищурила глаза. – Две женщины приходили. Одну знаю – Ефимова из конторы. А другая, видно, твоя приятельница. Такая яркая женщина.
– Конечно, приятельница. Понимать надо. А что ж только одна явилась? И больше никто меня не вспомнил?
– Ну и болтун ты у меня, – Маайа улыбнулась. – Что бы люди сказали, услышав твою болтовню? Бери-ка лучше ложку да поешь, я тут тебе кое-что горячёнького принесла. Поешь, поешь.
Маайа протянула мужу ложку, и Семён Максимович послушно стал есть. Маайа всегда готовила отлично, но на этот раз превзошла себя, всё было очень вкусным, и Семён Максимович почувствовал, как в нём просыпается голод.
– Ну, а как там Волков? – спросил Нартахов с плотно набитым ртом.
– Вначале нужно прожевать, а потом говорить. Это даже ребятишки знают. Судя по аппетиту, Волков чувствует себя тоже неплохо, ещё лучше, чем ты. Суп ложкой черпать не стал, а выпил прямо через край. И котлеты быстро уничтожил и отдал посуду. Он или не привык есть медленно, или хотел, чтобы я поскорее ушла.
– Кто ест быстро, тот быстро и работает. Ещё старые люди это приметили. А Волков, видно, настоящий рабочий человек.
– Может быть, может быть, – задумчиво протянула Маайа. – Но только если бы он тебя, дурака, не спасал, то я бы к нему с передачей не пошла.
– Вай, это почему же?
– А я и сама не знаю. Какой-то он не такой. Мы, бабы, это не столько умом, сколько сердцем чувствуем.
– Ладно тебе, – нахмурился Нартахов, хотя и знал, что Маайа и сама себя осуждает за такое отношение к спасшему её мужа человеку.
Маайа почувствовала, что дальше продолжать разговор о Волкове пока не стоит.
– Я сегодня уже была в детском садике, и меня Вика спрашивала, почему деда не пришёл.
– Спрашивала, значит? – оживился Семён Максимович.
– Спрашивала, спрашивала. Девчушке рисовать нечем. Может быть, я отнесу ей твои фломастеры?
Нартахову приятно поговорить о Вике, той самой девочке, которая несколько лет назад так неожиданно появилась в доме Нартаховых.
– Слушай, жена, ты, однако, спрашиваешь меня задним числом? Ты ведь уже унесла фломастеры?
Маайа упрямо молчала.
В последнее время мать Вики, озабоченная желанием выйти замуж, всё охотнее и охотнее отдавала Нартаховым дочь на выходные дни, а иногда приводила ребёнка вечером и оставляла девочку на ночь. Тогда всё в доме Нартаховых оживало.
– А может, если она выйдет замуж, то и совсем нам отдаст Вику, а? – с затаённой надеждой спрашивала Маайа.
Не думал Нартахов, что жена его до сих пор так остро ощущает отсутствие собственных детей. Однажды Нартахов проснулся от сдерживаемых рыданий жены. Вначале он подумал, что это ему показалось, но Маайа, поняв, что муж не спит, и не в силах больше таиться, дала волю слёзам.
– Что с тобой? – испугался Семён Максимович.
Жена долго молчала, удерживая слёзы, лишь похлопывала мужа по плечу рукой, словно уговаривая его помолчать.
Когда Маайа немного успокоилась, она приникла к уху мужа и шёпотом, словно доверяя большой секрет и опасаясь, как бы её кто не услышал в пустой квартире, сказала:
– Максимку видела… Мою в ванне. Потом кормлю грудью. А он смеётся и кусает мне грудь. Когда смеётся – видны дёсны. Розовые, беззубые… А потом вдруг вижу его уже подросшим, лет пяти. Луг зелёный-зелёный, весь в цветах. Максимка бежит ко мне через весь луг, раскинул ручонки, кричит «мама, мама!». Тут я и проснулась. Да лучше бы и не просыпалась. – Маайа положила руку на грудь. – Сердце… Сердце болит.
– Может, я капли принесу? – всполошился Нартахов.
– Что ты, какие капли, – остановила его Маайа, – разве капли могут помочь?
Нартахов и сам чувствовал, что горячая влага начинает жечь глаза, и обрадовался, что сейчас темно и жена не видит его глаз. Оказывается, и в его душе жила та давняя боль, которую он в течение многих лет давил работой, ежедневными заботами и тревогами.
Они долго лежали молча, словно стеснялись друг друга, своей слабости, и делали вид, что спят. Но оба не сомкнули глаз до утра. Нартахов сурово виноватил во всём себя: это он сделал Маайу несчастной. И никаким раскаянием, никакими душевными муками не избыть ему тот давний, хоть и невольный, но грех.
Это случилось в первый год их семейной жизни. Нартахова, молодого тогда парня, не так давно вернувшегося из армии и работавшего в райпотребсоюзе, избрали вторым секретарём райкома комсомола. Семён принялся за работу истово, старание его было замечено, и вскоре его рекомендовали первым секретарём райкома в отдалённый северный район. Была середина зимы. Страшный морозище, от которого гибнут на лету птицы, лопаются деревья, ухает на реках лёд, вошёл в свою полную силу. Не было в то время ни быстрых самолётов, ни тёплых машин, и до того дальнего района можно было добраться лишь на оленях, проведя в нелёгком пути почти половину месяца. И отказаться в то суровое время от такой поездки нельзя было. Да не то чтобы отказаться, а и заикнуться о том, что неплохо бы переждать тяжёлые морозы – и то нельзя было. Не поняли бы человека. И Нартахов поехал по новому назначению, даже не спросив о будущей зарплате и о том, есть ли для него и его Маайи, ожидающей к тому времени ребёнка, хоть какое-то жильё.
Да, Маайа была тогда на шестом месяце беременности. И не думали не гадали молодожёны, что несчастье уже обогнало их оленей и терпеливо поджидает путников на крутом берегу северной речки.
Всё шло вроде хорошо. Хоть и мёрзли они в дороге, хоть и почернели их обожжённые на морозе лица, а всё же без всяких приключений почти сломали они дальний путь, оставалось до района всего около сотни километров, когда подъехали к той речке. К сумеркам короткого зимнего дня и без того свирепый мороз наддал ещё, ветки лиственниц, будто стеклянные, ломались от слабого удара, от реки и близких озёр то и дело доносился пушечный грохот раскалываемого льда. В расщелины вырывалась стылая вода, река кипела морозным туманом, пучилась опасными наледями. Реку маленький караван перешёл благополучно, никто не попал в наледь, не вымок, но при подъёме на крутой берег споткнулся олень из упряжки Маайи, потянул за собой другого оленя, и через короткое мгновение олени и нарты, подминая снег, покатились по склону. Нарты едва не свалились в чёрную дымящуюся воду, но зацепились за вывернутый комель дерева, остановились. А за нарты уцепилась Маайа. Она была испугана, но боли нигде не ощущала, и Нартаховым уже показалось, что беда прошла мимо.
Заночевали в одинокой, стоящей посреди безлюдной тайги избушке, где доживали свой век старик охотник и его старуха. Оказавшись в тепле, Маайа вдруг почувствовала недомогание, слабость и, даже не дождавшись ужина, легла в постель.
В ту злосчастную ночь Маайа скинула ребёнка.
Через день Нартахов вытесал топором маленький гробик, на высоком холме кострами отогрел землю, выкопал могилу и похоронил своего Максимку. Да, Максимку. Нартаховы уже давно про себя решили, что если родится мальчик, то быть ему Максимкой.
Когда над могилой вырос холмик, Нартаховы захотели остаться одни.
– Вы идите, а мы немного тут побудем, – сказал Семён Максимович старому охотнику и его жене.
Старики ушли. Обнявшись, Нартаховы долго стояли в полной неподвижности, и вдруг Маайа встрепенулась, по её телу прошла дрожь, и она надрывно прошептала:
– Ты слышишь? Слышишь?
– Что слышишь?
– Как что? Ты слушай, слушай! – голос Маайи перешёл в крик.
Взглянув в лицо Маайи, Семён Максимович пришёл в ужас: он увидел белое, застывшее лицо жены, расширенные глаза, в которых плавало чёрное безумие. Маайа изо всех сил тянула шею, вглядывалась, вглядывалась в безмолвную, безбрежную и по-зимнему печальную тайгу.
– Маайа! – крикнул Семён Максимович.
Маайа ещё раз вздрогнула, безвольно сникла, из её сдавленного горем горла вырвался всхлип, и по щекам заструились слёзы. Подкошенно она рухнула на могилку, грудью прижалась к мёрзлой земле.
– Максимчик мой… Максимчик… – всхлипывала она. – Да как же я тебя здесь оставлю одного?!
Семён Максимович понял, что приступ подступающего безумия у Маайи прошёл и осталось только одно неизбывное материнское горе. И он опустился в снег рядом с женой.
Так оказалось, что в далёкой северной тайге они похоронили не только своего первенца, но и вообще счастье иметь детей.
И много лет казнит себя Семён Максимович за ту вольную или невольную вину перед женой. Ведь не помчись он тогда сломя голову в далёкий район, не потащи за собой в клящие морозы беременную жену, жизнь могла бы сложиться совсем по-другому. В минуты самобичевания, когда небо темнело и меркло над ним солнце, хотелось Нартахову бежать от себя в самую пустынную пустыню и закричать так, что раскололось бы небо и приникли к земле деревья чёрной тайги.