Текст книги "Огонь"
Автор книги: Софрон Данилов
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Но не было ни единого раза, чтобы Маайа хоть бы слабым намёком упрекнула его в том давнем несчастье. По пустякам ругается, это за Маайей водится, этого у неё не отберёшь, но тут Семён Максимович догадывается, что чаще всего за ворчливостью жена прячет свою нерастраченную нежность.
…Нартахов поставил принесённую Маайей тарелку себе на грудь и прикрыл веки. Маайа почувствовала перемену в настроении мужа, заговорила о другом:
– Я и не думала, что много людей так хорошо к тебе относятся. Меня сегодня уже, однако, сколько человек спрашивали: как там Семён Максимович? Интересуются твоим бесценным здоровьем. А что ты такого замечательного сделал, чтобы о тебе так беспокоились?
– Может, ты хоть теперь поймёшь, что я хороший человек? – поддержал разговор Семён Максимович.
– Ну и хвастун ты редкий. Разве хороший человек станет кричать во всё горло, что он хороший человек?
– Конечно, хороший, – не сдавался Нартахов. – Разве такая, редкая по своим достоинствам, женщина, как ты, согласилась бы признавать своим повелителем плохого человека?
Когда Нартахов справился с обедом, Маайа собралась уходить.
– Ну, ладно, лежи, лечись. А я пошла… Что ты мне ещё хочешь сказать?
– Желаю тебе увидеть меня во сне.
– Вот это твоё перевязанное лицо?
– Спеши глядеть, спеши. Возможно, у меня никогда больше не будет такого ослепительно белого лица.
Маайа улыбнулась и пошла к выходу. Семён Максимович смотрел ей вслед и с острым сожалением подумал, как мало за свою жизнь он сказал жене тёплых, ласковых слов.
Нартахову всегда нравилась якутская сдержанность в проявлении нежности к женщине. Якут на глазах людей не то что не поцелует близкую женщину, а даже не назовёт её «милая», «дорогая», «моё золотце». И всегда Семёну Максимовичу казалось, что от слов, да ещё особенно от тех, которые попадут в чужие уши, чувства могут как-то потускнеть, обесцениться. Но с годами Нартахов стал подумывать: а не слишком ли мы, якуты, скупы на ласковые слова?!
Вот и сейчас разве он обогрел жену, сказал ей хоть одно тёплое слово? Полуприкрыв глаза, Нартахов подбирал самые добрые, нежные слова, которые он непременно должен сказать своей Маайе, и, укутанный розовым туманом этих слов, незаметно уснул.
Проснулся он под утро и почувствовал себя здоровым: голова почти не болела и не кружилась. Он тут же вспомнил, как собирал нежные слова, которые он скажет Маайе при встрече, но подумал, что свой характер ему вряд ли удастся переделать и, вернувшись домой, он снова «забудет» все ласковые слова и понесёт какую-нибудь глупость.
Но как хорошо он выспался! Будто выкупался в живой воде, будто каждая жилка расправилась, отдохнула, набрала силы. Немного может припомнить Нартахов таких вот, несущих отдых и покой ночей. Впервые так живительно выспался он, кажется, в сарае старого Омельяна.
Но проснулся он тогда от тупого удара в подбородок. Вначале ему почудилось, что он в танке, но, нащупав под собой солому, он тут же понял, где находится и что в этой яме он не один. И опять его тупо боднуло, на этот раз в бок, и Семён разглядел, что это сапоги полицая. Стецко, похоже, не так давно пришёл в себя и теперь бился, всеми силами стараясь освободиться от пут.
– А ну притихни! – зло сказал Нартахов.
Полицай удивлённо замер и спросил напряжённо:
– Кто тут?
– Я, – ответил Семён.
– Кто ты?
Семён мог назваться кем угодно, но сказал твёрдо:
– Сержант Нартахов.
Павло затих, тяжело соображая, откуда здесь мог взяться советский сержант, и прикидывая, как себя вести.
– А ты кто? – спросил Нартахов испытующе.
– Человек, – неопределённо ответил Стецко и снова замолчал, выжидая.
– Нет, ты не человек, ты фашистский полицай.
Стецко хотел что-то ответить, но вдруг понимающе встрепенулся.
– Да это же подвал в сарае дядьки Омельяна, – осмысленным и даже обрадованным голосом сказал он, видимо вспомнив случившееся с ним вчера. – Правильно я говорю?
– А это, парень, тебя не касается. Лежи, где тебя положили.
– Напрасно ты так со мной разговариваешь. Меня многое касается… Так, значит, это тебя дядька Омельян прячет?
Нартахов промолчал.
– Ну, вот что, – резко, с нагловатым нахрапом начал Стецко, – развяжи меня. И мы вместе пойдём в комендатуру. Там я поручусь за тебя, и тебя не тронут. Война для тебя кончится. Давай, давай, шевелись.
– Слишком дёшево хочешь купить, – Нартахов демонстративно сплюнул.
– А что ты ещё хочешь? – не сразу понял издёвку Стецко. И разом взорвался: – Да понимаешь ли ты, дурья голова, где мы находимся? Да я сейчас крикну, и сюда немцы со всей деревни сбегутся. Чуешь, чем это для тебя обернётся?
– Не крикнешь, – успокоил полицая Нартахов.
– Это ещё почему? – не понял Стецко.
– А потому… Хоть ты сейчас и с перепою, а всё ж должен понять, что это будет твой последний крик. Пока бегут сюда, я в тебя успею всю обойму разрядить, – Нартахов похлопал ладонью по ложе винтовки. – Ты, думаю, догадываешься, что мне терять нечего.
Стецко понял, что с ним не шутят, и перешёл на примиряющий тон:
– Сейчас утро или вечер?
– Нам с тобой всё равно, – ответил Нартахов и мысленно обругал себя за это «нам с тобой», словно нечаянно прикоснулся к чему-то нечистому.
– Тебе-то, может, и всё равно, да не мне. Я в двенадцать дня должен быть в комендатуре. Раз ты человек военный, сам знаешь, чем это грозит. Да и тебе тоже от этого будет плохо. Меня же искать начнут. И найдут. Так что лучше развяжи, и мы с тобой сможем договориться.
– Не договоримся.
– Не захочешь идти в комендатуру, пойдёшь куда угодно. Я даже сам тебя отведу, куда ты хочешь. Со мной ведь будет безопасно, – продолжал убеждать Павло.
Нартахов молчал. Замолчал и Стецко. Какое-то время он лежал молча, без движения, но вдруг с остервенением выгнулся и забился, как большая рыбина, выброшенная на песок. Нартахову даже показалось, что путы на ногах полицая начали слабеть, и он ткнул Стецко прикладом винтовки.
– Хватит колотиться. Не то ударю по голове, и тогда затихнешь надолго.
Стецко ойкнул от боли, потом изловчился и сел, привалившись спиной к стене. Глаза его были полузакрыты, на лбу выступили крупные капли пота. Никогда ещё вот так близко и спокойно не рассматривал Нартахов лицо смертельного врага. Лицо молодое, крупное и даже могло бы показаться привлекательным, если бы это не было лицо изменника родины и не портил лица косой, уходящий к виску ножевой шрам.
Когда-то Нартахову казалось, что фашисты совсем и на людей не похожи, а скорее, на племя абаасы, населяющее нижний тёмный мир. Но так он думал ещё совсем мальчишкой, задолго до отправки на фронт. Потом ему пришлось повидать немало живых и мёртвых врагов, но, впервые столкнувшись с ними, он долго никак внутренне не мог согласиться, что похожи они на обычных людей. Как можно быть похожим на человека и одновременно жечь, грабить, убивать?
А вот теперь перед ним сидел совсем молодой парень. И не немец даже, а украинец. Брат прекрасной девушки Леси, племянник доброго дядьки Омельяна. А всё равно враг. Смертельный враг.
Полицай, чуть передохнув, открыл глаза и принялся за Нартахова с другой стороны:
– Ты кто по национальности?
– Якут.
– Вон ты откуда прибыл. Издалека. Тебя ведь коммунисты силой пригнали сюда.
– Не силой. Я был призван в армию.
– Значит, всё равно силой.
– Не силой. Я бы и добровольно пошёл на фронт.
– Тебе нравится воевать?
– Нравится – не нравится, а надо.
– Да зачем тебе надо?
– Защитить Родину и Советскую власть.
– Ты, как попугай, повторяешь слова комиссаров. Здесь Украина, понимаешь, а не Якутия. Здесь моя родина.
Нартахову начал надоедать весь этот разговор. Он посмотрел наверх, откуда пробивался свет, пытаясь определить время. Сколько же это он спал? Сюда, в сарай, он пришёл под утро. Нартахов чувствовал себя крепко отдохнувшим. Так что сейчас, скорее всего, вечер, но и вполне может быть утро следующего дня.
– У тебя нет родины. И ты не украинец.
– А кто же я? – удивился Павло.
– Ты полицай.
– И полицай имеет национальность.
– Плохой человек не имеет национальности, – убеждённо ответил Нартахов. – Национальность не может быть плохой, а человек может. Плохой человек только испачкать своих соплеменников может.
Павло кольнул Нартахова злыми глазами, но промолчал.
Сколько ни вслушивался Нартахов, но наверху было тихо, и эта деревенская тишина казалась мирной и звала наверх, к солнечному свету. Иногда казалось, что немцы оставили деревню, и думалось, что вот-вот придёт Леся или Омельян. Но ни Леся, ни Омельян не приходили, и Семён понимал, что тишина обманчива. Говорить больше с Павло не хотелось, да и не о чем было с ним говорить, обоим было ясно, кто чем дышит, и от долгого, томительного ожидания Нартахов стал подрёмывать. Изредка поглядывая на полицая, Семён примечал, что и тот тоже дремлет или, по крайней мере, очень искусно делает вид, что его морит сон.
Проснулся Нартахов разом от какой-то внутренней, неясной ещё тревоги и вдруг увидел, что Павло почему-то переменил положение и лежит теперь ногами к нему и эти ноги медленно сгибаются, словно готовятся нанести удар. И внезапно ноги, словно разжалась стальная пружина, рванулись к его голове, и Нартахов, защищаясь, дёрнулся в сторону, и это спасло ему жизнь. Попади полицай своими тяжёлыми сапогами, подбитыми стальными подковками, ему по голове, самое малое бы – выбил из сознания. Сапоги ударили в грудь, у Нартахова потемнело в глазах, перехватило дыхание, и тут же он почувствовал, как на него наваливается рычащий человек, тянется зубами к его горлу.
– Больной, укол!
Начинался новый больничный день. Прошло совсем немного времени, как привезли Нартахова сюда, а он почти привык к больничным порядкам, но никак не мог привыкнуть к безликому и равнодушному обращению «больной».
Когда Нартахов шёл к умывальнику, ему встретилась санитарка Полина с полным тазом воды в руках.
– Семён Максимович, кто вас поднял?
– Ой, Полина Сидоровна, спасибо вам, что не называете меня больным. Со всех сторон только и слышно: «больной, больной». Наслушаешься и поверишь этому. А меня никто не поднимал. Я сам встал.
– Нельзя вам этого делать. Вот когда врач разрешит…
– Да я хорошо себя чувствую.
– Всё равно нельзя. Идите-ка на своё место, пока вас медсестра не увидела.
– Да я уже раз вставал, – заговорщицки сообщил Нартахов.
– Да я уже знаю. Заглянула под утро к вам под кровать в утку, а там пусто.
Нартахов подмигнул и зашаркал к своей кровати.
Завтрак Семён Максимович съел с удовольствием, и это ещё раз подтвердило, что дело пошло на поправку. И потому ему всё нравилось в это утро.
Приход своего лечащего врача Сарданы Степановны он встретил улыбкой. И вызвал ответную улыбку Черовой. Нартахову всё сегодня нравилось в молодом враче. И стройная, как зелёный хвощ, фигурка, напоминающая статуэтки старых мастеров, и волнистые, стриженные под мальчика волосы, и нежно очерченное лицо с распахнутыми глазами. И вся она казалась какой-то светлой, чистой, словно только что выкупалась в холодных струях прозрачной горной речки.
«Какие всё же прекрасные люди рождаются под солнцем!» – мысленно восхитился Нартахов. И посетовал на местных художников, которые почему-то любят изображать якутов утрированно скуластыми, с узкими глазами. Даже героиню олонхо Туйарыма-Куо, о которой сказано, что тело её белеет сквозь одежду, кости просвечивают сквозь тело, так она светла, чиста и нежна, художники исхитрились изобразить непомерно крупной, присядистой квашонкой. Вот какой должна быть Туйарыма-Куо. И выдумывать ничего не надо.
– А в нашем доме даже посветлело.
– Отчего это? – Сардана Степановна посмотрела на выключенную лампочку.
– От вашей улыбки.
– Хочется мне на вас рассердиться, да у меня не получается.
– А вы не жалейте об этом.
Сардана Степановна осмотрела Нартахова и сказала успокаивающе:
– А у вас дела обстоят значительно лучше, чем мы думали вначале. Это я так считаю и невропатолог подтверждает. – Заметив обрадованное движение Нартахова, врач поспешила добавить: – Но о выписке говорить рано. Надо понаблюдаться ещё несколько дней. Неужели вам у нас так плохо?
– Да дело не в этом. Работа ждёт.
– Никуда ваша работа не денется. Слышали ведь, как иные говорят: работа не Алитет, в горы не уйдёт.
– Слышал. Это слова лентяев. И не работа уйдёт, а время, отпущенное жизнью на эту работу. Сегодня можно сделать только сегодняшнюю работу. Не сделаешь сегодня – может статься так, что будешь об этом жалеть всю жизнь. Так что выписываться мне надо поскорее.
Сардана Степановна не посчитала нужным продолжать бесполезный разговор о выписке.
– А вам, Семён Максимович, привет от моего отца.
– Что ты говоришь? – обрадовался Нартахов. – Так и сказал – «передай привет»?
– Да нет, – засмеялась Сардана. – Он сказал: встретишь Нартахова, передай ему от старика Черова «дыраастый!»
[Закрыть].
– Вот это больше на него похоже. Как он живёт?
– Прибаливать начал. Особенно радикулит донимает. Сколько я его уговаривала поехать со мной в больницу – наотрез отказался. Меня, говорит, тайга вылечит. Разотру больное место своими мазями да травы приложу – хворь и отпустит.
– Травы – это хорошо, – защитил своего давнего знакомца Семён Максимович. – Раньше только так от радикулита и отбивались.
– Может, и это средство хорошо, ну а старику всё-таки нужна больница. Я ему так и сказала, что когда радикулит уложит его в постель по-настоящему и он не сможет от меня сбежать в тайгу, тогда я и спрашивать его согласия не буду – увезу в больницу. – При разговоре об отце в ясных глазах Сарданы зажглись ласковые огоньки.
– А мать как? А вот её я уже и не помню, когда последний раз видел.
– Мама постарела. Сдала много больше, чем отец. И ничего вроде у неё не болит, ни на что она не жалуется, но что-то точит её. Я и ей говорю – поедем, мама, на прииск, там я тебя врачам покажу. Приехать она соглашается, но не едет, дальше слов дело не идёт.
Вспомнив отца с матерью, Сардана Степановна как-то незаметно из решительного и строгого врача превратилась в домашнюю застенчивую девушку.
– А когда вы сами станете матерью, милая Сардана Степановна?
– Я? – Сардана удивлённо посмотрела на Нартахова. – Я ещё и не замужем.
– Так за чём же дело стало?
– Жених не находится.
– Да не может этого быть! – теперь уже Семён Максимович не сдержал искреннего и простодушного удивления. – Да такую красавицу, как вы, любой почтёт за счастье взять в жены.
– За кого угодно – не хочу, – решительно отрезала девушка. – И за того, за кого хочу, не могу пойти… Он водку больше, чем меня, любит.
Нартахов удивлённо посмотрел в погрустневшие глаза Сарданы. Он никак не предполагал, что у девушки с такой внешностью могут быть какие-то сложности с замужеством. Вот уж поистине: жизнь каждого человека – загадка.
Семён Максимович осторожно тронул Сардану за рукав халата, смущённо сказал первое, что пришло ему в голову:
– А ты говорила, чтобы он не пил? – Нартахов не заметил, как он перешёл на «ты».
– Говорила. Не слушает.
– Может, мне за него взяться? Помощь моя нужна?
Сардана усмехнулась.
– Вы его не знаете. Да и живёт он не здесь.
Сардана Степановна успокаивающе улыбнулась Нартахову, опахнула глаза густыми ресницами и ушла, сказав на прощание:
– Хорошего вам настроения. Выздоравливайте. И давайте договоримся – на выписку не проситься. Лежите, лечитесь, думайте и вспоминайте. Разве вам не о чем вспомнить?
Семён Максимович испытал на себя досаду, прикусил губу: и чего это он полез с такими расспросами к молодой девушке? Да ещё предложил «взяться» за незнакомого ему человека, вмешаться в личные отношения двух людей. Ну чем бы он смог помочь? Объяснил бы ему пагубность пьянства?
Полуприкрыв глаза, Семён Максимович лежал и думал, что нет, к сожалению, таких всепроникающих огненных слов, способных растопить тупое равнодушие пьющих людей к миру, в котором они живут, к близким людям, к самим себе. А ведь надо, ой как надо, чтобы знали они, что самое высокое человеческое счастье познается в любви, продолжении рода на земле, в детях. И крикнуть бы этим парням: откройте глаза, оглянитесь вокруг себя – и увидите, сколько украшающих мир девушек живут вокруг, они способны наделить крыльями, на которых ты воспаришь над землёй…
…Есть о чём вспомнить Нартахову, есть. Да и не забывалось прошлое никогда, жило и живёт в душе Нартахова, во многом определяя сегодняшний день и обязывая жить так, чтобы хоть в малой степени возместить миру и людям то добро, которым вольно или невольно одарили его люди, сгоревшие в огне войны. В мире не должно убывать добро.
Да-а… Тогда, в какой уже раз, он подумал, что его жизнь кончена. Зубы полицая вгрызлись ему в шею, подбирались всё ближе к горлу, а он никак не мог столкнуть с себя тяжёлое тело. Не было в руках силы. Но внезапно в глаза хлынул белый свет, он ещё ничего не увидел, ничего не понял, что произошло, и лишь почувствовал, что его никто больше не давит. Потом он увидел лицо Леси и страх в её глазах.
– Да ведь он тебя, как собака, чуть не загрыз. Да какое там как собака! И собак-то таких не бывает. Вурдалак он, человеческой кровью питается. – Грудь Леси высоко вздымалась при каждом вдохе.
В углу ямы бился Павло, беззвучно раскрывая рот, как выброшенная на берег большая рыбина.
– Как ты? – Леся опустилась на колени.
– Да ничего. Не поспей ты вовремя – отжил бы своё Нартахов. Но, однако, спать рядом с ним теперь не буду.
– Спать не придётся сегодня, Сеня. Сегодня ночью поможем тебе добраться до леса. Как только стемнеет, я приду. А пока вот подкрепись. Мама тут еды тебе отправила.
– А мне? – вдруг подал голос Павло. – А мне разве тётка Явдоха еды не отправила?
– За какие такие заслуги тебя, злыдня, кормить надо?
– А его за какие заслуги кормишь? – шрам на лице Павло наливался кровью.
– За то, что он Родину защищает. А тебя пусть фашисты кормят.
– Дай мне только выбраться, – сквозь стиснутые зубы дышал Павло. – Ты у меня попомнишь. Всё попомнишь.
Леся на коленях стояла перед Нартаховым и смотрела, как он ест. Иногда она наклонялась ближе, тогда Нартахов ощущал её свежее дыхание, и её волосы щекотно касались его лба. Семён поднимал голову и смотрел в синие глаза Леси, и синее сияние этих глаз заполняло его душу.
– Леся, – позвал Павло из своего угла тихим голосом, в котором чувствовались близкие слёзы. – Что я вам плохого сделал, что меня надо бить по затылку и держать голодным в этой яме? Разве есть моя вина перед вами?
– Ты ж полицай! И человека хотел выдать.
– Да никого я не хотел выдавать, постращал только. – Не ври.
– Не ври… Ты всегда любила это слово. Я никогда не думал, что ты пожалеешь для меня глоток воды и кусок хлеба в трудное время.
– Накорми ты его, Леся, – попросил Нартахов.
Но Леся словно не слышала.
– Не могу я рядом с голодным есть, – Семён отделил часть еды и положил её рядом с полицаем.
– Развяжи руки, – дрогнувшим голосом попросил Павло.
– Не развязывай, – встрепенулась Леся.
– Не развяжу. – Нартахов и сам понимал, что этого делать никак нельзя.
– У-уу… – протяжно взвыл Павло и, изогнувшись, схватил зубами кусок хлеба и стал есть.
Где-то далеко зародился тяжёлый гул, он приближался, нарастал, и вот уже ближняя улица заполнилась лязгом гусениц, рёвом моторов, от хаты послышался тревожно зовущий голос Явдохи, и Леся заторопилась домой.
– Жди.
Когда Леся ушла, Нартахов спросил Павло:
– Неужели, если тебя выпустят отсюда, ты и в самом деле донесёшь на своих? Неужто можешь?
– Это не твоё дело. Мы здесь сами меж собой разберёмся. А как только у меня будут руки развязаны, тебя-то уж придавлю непременно.
– Это я уже слышал, – ответил Нартахов.
Время двигалось медленно; хоть и начали в сарае сгущаться сумерки, но до ночной темноты было ещё далеко, и, чтобы как-то отвлечься, Нартахов старался мысленно видеть родные места, вольный алас, где прошло его детство, голубое бездонное небо Якутии, реки и бесчисленные озера – всё то, что составляло его жизнь. Но воспоминания то и дело прерывались тяжёлым дыханием и руганью Павло, пытавшегося снова и снова избавиться от пут. Но узлы, завязанные Омельяном по-крестьянски основательно, держали крепко.
Иногда Нартахову казалось, что он слышит лёгкие шаги Леси, он радостно напрягался и тут же понимал, что всё это ему лишь померещилось.
– Зря торопишься, – зло скрипел голосом Павло. – Никуда ты не уйдёшь, кругом немцы. Поймают и в расход пустят.
Нартахов молчал, не желая растрачивать себя перед тяжкой и опасной, как он догадывался, дорогой.
– Полина Сидоровна, да это всё я и сам бы мог сделать. Неудобно ведь мне. – Нартахов стоял около спинки своей кровати и смотрел, как санитарка быстро и ловко взбивала подушку, расправляла простыню, встряхивала одеяло.
– Подожди, подожди немного, – Полина Сидоровна, словно любуясь своей работой, легко провела по одеялу рукой, убрала невидимую складку и сказала: – Ну вот, теперь вроде порядок. Ложитесь и отдыхайте.
– А я теперь к своей кровати и прикоснуться-то боюсь, как бы не помять… Умелые, однако, у вас руки.
– Я же женщина, – неизвестно чего смутилась санитарка и, подхватив Нартахова под локоть, помогла ему лечь в постель.
Нартахов лёг, расслабленно вытянулся. Ему было хорошо и спокойно в этот миг, он испытывал чувство благодарности к этой, на первый взгляд неприветливой, женщине, по всей видимости обойдённой женским счастьем, и неожиданно для себя схватил руку санитарки и прижал её к своим губам.
– Спасибо, Полина Сидоровна.
Яркий румянец вдруг полыхнул по лицу санитарки. Она, словно обжёгшись, отдёрнула руку и отступила назад, хотела что-то сказать, быть может, даже резкое, но в это время кто-то из дальнего конца коридора крикнул санитарку, и она сочла за лучшее молча поспешить на крик.
Нартахов тоже чувствовал себя не совсем удобно. Он лежал и молча рассматривал старый, весь в мелких трещинах и тем напоминающий контурную географическую карту потолок. Он и сам был удивлён своим поступком. Нартахов никогда в жизни не целовал женщинам руки и, мало того, с насмешкой поглядывал на тех, кто это делал, считая такое проявление внимания к женщине нарочитым. Но как ни странно, в душе он не ощущал неловкости. Да таким людям, как Полина Сидоровна, не только руки надо целовать, но и на колени перед ними становиться за их самоотверженную работу, – оправдывал сам себя Нартахов. И за что такого человека обидела жизнь?
Через час Полина Сидоровна подошла к кровати Нартахова, села на стул.
– Ох, как вы меня смутили, Семён Максимович.
– Нечего тут смущаться, – суховато ответил Нартахов, хотя всё ещё испытывал некоторую растерянность.
– Мне даже бывший муж, когда ухаживал, не целовал рук…
– Бывший? А почему бывший, что с ним случилось?
– Потому и бывший, что ушёл к другой женщине, – санитарка прикусила губу.
– Но у вас же ребёнок. Неужто он и его не пожалел? – Семён Максимович приподнялся на локте.
– Как же, пожалеет, – Полина Сидоровна безнадёжно махнула рукой. – Когда мужчина увлечётся другой женщиной, у него сердце каменным становится. А ему можно бы было пожалеть не только ребёнка, но и меня.
– Расскажите о себе, о своей жизни, Полина Сидоровна, – мягко попросил Нартахов.
Санитарка словно ждала этих слов – видно, давно ей хотелось выговориться, хотя и не удержалась, чтоб не сказать:
– А чего рассказывать-то, нечего рассказывать, обычная история.
В больнице наступило временное затишье – закончился врачебный обход, прошло время процедур, до обеда ещё было далеко – и вся неспешная больничная жизнь располагала к обстоятельным разговорам.
– Мы-то ведь не местные, не всегда здесь жили, а приехали из Краснодарского края. Там родилась, там училась. Закончила семь классов, и пришлось пойти работать. Хотела учиться дальше, да не пришлось. К тому времени осталась я круглой сиротой. И мой будущий муж – он учился со мной в одном классе – тоже не стал дальше учиться, бросил школу. Только причина здесь была совсем другая – лень. Оба мы стали работать в колхозе. А потом и поженились.
Полина Сидоровна посмотрела на Нартахова, словно спрашивая, стоит ли говорить, увидела человеческую заинтересованность в его глазах и отбросила последнюю робость.
– Была любовь, была. И казалось, что такой любви, как наша, не случалось ещё на белом свете. Родители мужа не хотели нашей свадьбы, всё надеялись, что сын одумается и снова возьмётся за учёбу, прикидывая, что семья свяжет его по рукам и ногам и об образовании придётся забыть навсегда. Потому мы с первых же дней стали жить отдельно от его родителей. Но и я хотела, чтобы муж учился. Он хоть и отнекивался, говорил, что жить нам будет трудно, но я его убедила поступить в сельскохозяйственный техникум. И верно – нелегко нам жилось, что уж тут скрывать. Но мы всё равно были счастливы. Сперва беременная, а потом имея ребёнка, работала на ферме и день и ночь, но нужду к дому и близко не подпускала. И так – четыре года…
Полина Сидоровна помолчала, снова посмотрела на Нартахова, выжидая, и продолжала:
– Агрономом он поработал всего ничего – каких-нибудь полгода. Всё маялся, что мало зарабатывает. А тут кто-то из местных вернулся с Севера и нарассказывал, что в тех краях деньги чуть ли не лопатой гребут. И давай меня муж уговаривать: поедем да поедем. Я хоть и не верила, что деньги можно лопатой грести, но поехать согласилась. Лишь бы вместе быть. Да и заработок приличный иметь – тоже не последнее дело. Собирались ехать радостно. И мечты были радостные. Прикидывали: если вернёмся с деньгами, муж поступит в институт, станет инженером. Но мечты одно, а жизнь другое. На Севере муж переменил несколько работ: то зарплата не устраивала, то работа не нравилась. Потом поступил на курсы горных мастеров. И снова мы жили на мою крошечную зарплату. Но и эту трудность одолели: стал муж мастером, стал приносить в дом хорошие деньги. Ну, думаю, пошла наша жизнь в гору. Да не тут-то было.
Шестым чувством определил Семён Максимович, что женщина подступила к рассказу о своей главной беде, и старался и малым движением не сбить рассказчицу.
– Стала я замечать, что муж начал охладевать к дому. И ночевать не всегда стал приходить. А объяснение одно – работа. Я понимала, что здесь что-то не так, но виду не подавала. И одновременно по прииску пошла гулять молва, что мой муж нашёл себе любовницу, бухгалтершу из управления. То одна сердобольная женщина мне нашепчет, то другая. А однажды особо рьяная доброжелательница прибежала ко мне вечером и чуть ли не потребовала, чтобы я кинулась немедленно в дом той самой бухгалтерши и стучала б, колотила к ней в дверь: мой муж там. Но я и здесь себя сдержала, а доброжелательницу попросила уйти. Но однажды, вернувшись с работы, увидела, что исчезла одежда мужа. «Что случилось?» – спросила я заплаканного сына, но тот лишь в голос разрыдался. Муж ушёл к другой женщине. И лишь тогда я поверила, что все те слухи, которые гуляли о моём муже по посёлку – правда. «Мама, пойди и позови папку домой», – просил меня сын. Я мать и готова ради ребёнка буквально на всё, но на этот раз, хоть сердце и обливалось кровью, слыша плач сына, не побежала вслед за мужем. Да, я думаю, и бесполезное было бы это дело.
– Правильно поступила, – вставил своё слово Нартахов.
– Может, и правильно, а может быть, и неправильно. Иногда думается, что надо бы, опять же ради ребёнка, переломить себя, поклониться в ноги неверному мужу, всеми правдами и неправдами вернуть мужа в семью… Андрюшке и без того было тяжко, а тут ребята в школе стали его дразнить за то, что он остался без отца. Парнишке опять слёзы, и до того дошло, что он в школу отказался ходить. Дети порой бывают несознательно жестоки. Да и откуда этим дразнилыцикам из благополучных семей знать о боли покинутых. Мне кажется, и взрослые-то, зная о такой беде лишь понаслышке, а не из своего опыта, не могут представить и части этой беды… Пришлось нам уехать. Выбрали этот прииск.
– Якуты таких детей называют сиротами при живых родителях, – вздохнул Нартахов.
– Боюсь, что такие дети несчастнее сирот. Если умер любимый муж-отец, то душа его как бы никогда не покидает свою семью. О нём помнят, им гордятся, по нему сверяют свои поступки: «А что бы сказал отец?» А покинувший муж-отец хоть и живой, но для прежней семьи мертвее мёртвого. Стыдишься даже воспоминаний о нём. И ничего, кроме злости и раздражения, его имя теперь у меня не вызывает. И невольно часть этой злости переносится и на других людей.
– А вот это-то совсем напрасно, Полина Сидоровна. Неужто за поступок бывшего вашего мужа должен отвечать весь мир?
– А вы попытайтесь себе представить состояние покинутой женщины. Небось заговорили бы по-другому.
– Сомневаюсь.
– Он ещё сомневается! – Санитарка пристально посмотрела в лицо Нартахова, потом опустила глаза и перешла на доверительный шёпот:
– Может быть, вы и правы… А я в ту ночь, первую ночь после ухода мужа, когда казалось, от дум лопнет голова, поклялась больше никому не верить. Да и кому, казалось, можно поверить, если человек, любимый человек, муж, бросил тебя здесь, на чужом Севере, на произвол судьбы. Когда-то он клялся вечно любить, а тут даже не вспомнил, что ради него я поставила крест на своей собственной судьбе, вытягивала жилы на ферме, проворачивала грязь в больнице, лишь бы дать ему возможность учиться, или, как говорил он, «выйти в люди». Подружки подговаривали меня жаловаться на мужа во все инстанции, а сами, я знаю, перешёптывались за моей спиной, подсмеивались над моим горем.
– Не подружки, значит, это были.
Полина Сидоровна словно не заметила реплики Нартахова.
– Вот и стало мне казаться, что каждый лишь пыль в глаза пускает своей честностью, добротой, совестливостью. А копни его поглубже… Там такое увидишь, что волосы дыбом станут. И хотела я верить людям, и не могла. И казалось, никому больше и никогда не поверю. А без веры тяжко, ой как тяжко жить.
Полина Сидоровна вскинула опущенную голову, словно услышала позвавший её далёкий голос, хотя в коридоре было по-прежнему тихо и пустынно, вынула из кармана халата тряпицу и стала протирать и без того чистую поверхность тумбочки. Жёсткие складки в углах её губ медленно расправились, лицо посветлело, омылось мягкой ласковостью.
– Но вы уж, видно, давно излечились от своего недуга-недоверия? – спросил Нартахов осторожно, словно боялся спугнуть возникшую между ними душевную теплоту.
– Да нет, недавно. Лишь после того, как приехала на этот прииск.
– И что же случилось?
– Встретила хороших людей.
– Хорошие люди, однако, везде есть.
– Так-то оно, может, и так, но чтобы их разглядеть, надо душу открытую иметь…
– Это верно, трудно их увидеть, если обида давит и убеждён, что вокруг одни негодяи. Ну и кого же вы здесь встретили?